Глава четвертая. Тягостное благоволение (поэт Пушкин и император Николай). Часть первая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая. Тягостное благоволение (поэт Пушкин и император Николай). Часть первая

Даже царь приглашал его в дом,

Желая при этом Потрепаться о сем, о том

С таким поэтом

…………………….

Любил бумагу марать

Под треск свечки.

Ему было за что умирать

У Чёрной речки

(Б. Окуджава)

Поймали птичку голосисту

И ну сжимать ее рукой

Пищит, бедняжка, вместо свисту,

А ей кричат: пой, птичка, пой!

(Г. Р. Державин)

Освобождение Пушкина из ссылки. Встреча его с царем. Обоюдное приятное впечатление. Пожелание царя стать единственным цензором Пушкина. Стихотворения Пушкина «Стансы», «Друзьям», «Арион». Донесения агентов о благонамеренных выступлениях Пушкина. Записка поэта «О народном воспитании». Раздумья Пушкина об уроках декабрьского восстания. Сближение с фрейлиной Россет. Поручение Николая Пушкину писать историю Петра I-го. Определение на службу в Коллегию иностранных дел. Отношения с Бенкендорфом, переписка с ним. Оценка Пушкиным событий июля 30-го г. во Франции, восстания в Польше, волнений в Новгородских военных поселениях. Поездка на Волгу. Собирание материалов по истории Пугачева. Разрешение царем «Истории пугачевского бунта». Избрание в Академию Наук. Присвоение звания камер-юнкера. Стихотворение «С Гомером долго ты беседовал один».

Рассматривая цензуру конца 1820-х — первой половины 1830-х гг., нельзя не остановится на вопросе о Пушкине. Об отношениях Пушкина и Николая написано множество работ, сделано огромное количество докладов. То, о чем пойдет речь, выходит иногда за строгие рамки темы цензуры, хотя и связано с ней. Не следует забывать, что Николай — верховный цензор Пушкина, и всё, затрагивающее их отношения, как-то касается и цензуры. Поэтому заезженная тема «Поэт и царь», по моему мнению, должна найти отражение в курсе «Из истории…». Не только из-за того, что иначе в нашем изложении был бы существенный пробел, а и потому, что в её трактовку всё же можно внести некоторые уточнения.

Несколько огрубляя и схематизируя материал, его можно свести к двум концепциям: первая — революционизирующая Пушкина, сближающая его с декабристами; в ее русле написано большинство работ типа Нечкиной-Благого, социологизированного советского литературоведения. Согласно этой концепции, Пушкин — враг существующего порядка, поэт — революционер, единомышленник декабристов, атеист, враждебный властям, царю. Николай — жестокий и лицемерный монарх, всегда ненавидящий поэта, обманывающий его, стремящийся использовать Пушкина в своих своекорыстных целях, ни на мгновение ему не близкого, не вызывающего сочувствия. У разных исследователей эта тенденция проявлялась по-разному, с различной степенью социологизации. Но всё же тенденция была общей для советского литературоведения, определяя иногда выводы даже весьма почтенных ученых.

Вторая концепция, характерная для многих дореволюционных работ, заметна и в ряде исследований конца XX — начала XX1 века. Она становится всё более модной и связана с «пересмотром ценностей», когда плюсы меняются на минусы и наоборот. Её пропагандируют многие современные известные литературоведы. Условно их можно бы назвать неославянофилами, хотя от славянофилов XIX века они отличаются (по-моему, не в лучшую сторону — ПР). Как правило, они сторонники так называемой «русской идеи», противопоставления России Западу (идея отнюдь не новая и вряд ли прогрессивная). PS. В настоящее время она становится вновь чуть ли не официальной — ПР.09.08.07. Поклонники второй концепции предлагают консервативно-религиозное, антизападное освещение деятельности Пушкина: он после середины 1820 гг., восстания декабристов, особенно в 1830-е гг., отказался от «грехов юности», от кощунственной «Гаврилиады» (некоторые считают, что он вообще не писал её; Брюсов при ее издании упоминал о такой версии), стал верноподданным, религиозно-православным, примирился с царем; царь искренне доброжелательно относился к Пушкину, оказывал ему всякие благодеяния, отношения между ними были хорошими, хотя и возникали отдельные столкновения. Появляется православно-народно-монархический Пушкин, враждебный западным писателям и мыслителям. Подобные тенденции ощущаются отчасти в очень хорошей, по моему мнению, книге А. Тырковой-Вильямс «Жизнь Пушкина», особенно во втором томе (1824–1837). М., 1998 (оба тома Тыркова писала в эмиграции, в Лондоне, а напечатала в Париже. Том второй в 1948 году). Особенно прямолинейно выражены такие тенденции во многих работах последних лет, например, в книгах, статьях, докладах В. С. Непомнящeго (см. «Пушкин. Русская картина мира». М., «Наследие», 1999, 544 с.).

Но вполне возможны решения, не укладывающиеся в схематические рамки ни первой, ни второй концепции. Это относится прежде всего к лучшим работам классического пушкиноведенья (Б. В. Томашевский, С. М. Бонди, М. А. Цявловский). Много ценного вышло и в последние годы, особенно в связи с юбилеем Пушкина. Большинство фактов, относящихся к моей теме, хорошо известны. Я ограничусь тем, что напомню о них, попробую их как-то систематизировать, с точки зрения того, что меня интересует. Надеюсь, что скажу и нечто новое, что предлагаемая часть курса будет не совсем безынтересной и бесполезной.

Прежде, чем перейти к изложению конкретного материала, напомню, что Николай I хорошо лично знал Пушкина, неоднократно встречался с ним, беседовал, читал его произведения. Напомню и то, что всесильный Бенкендорф, выполняя волю царя, регулярно переписывался с Пушкиным. Пушкина хорошо знают при дворе. С ним беседует царица, великий князь Михаил Павлович, Сперанский и пр. Для писателей того времени такая ситуация не характерна. Исключение — Карамзин и Жуковский. Но они не типичны. Они — придворные, воспитатели наследника, приближенные к царю. С Пушкиным — дело другое. Но степень внешней близости Пушкина с императором, двором тоже весьма велика.

Эти общие напоминания во многом определяют понимание отдельных фактов, эпизодов. Исследователь М. Лемке в книге «Николаевские жандармы и литература» очень верно назвал раздел о Пушкине «Муки великого поэта». Лемке приводит большое количество материалов, но его концепцию, видимо, следует тоже уточнить.

Начнем прежде всего с освобождения Пушкина из ссылки, с отношений поэта с Александром I. Напомним некоторые факты. 20 апреля (не позднее 24) 1825 г. поэт из Михайловском пишет императору (Александру I) короткое письмо (сохранился черновик). Под предлогом необходимости лечения Пушкин просит разрешить ему поехать «куда-нибудь в Европу». О такой поездке он упоминает и в ряде других писем (131, 139, 143, 147,153, 166). Письмо Александру не передано. С аналогичной просьбой к царю обратилась Надежда Осиповна, мать поэта, но получила отказ. Не разрешена Пушкину и поездка для лечения в Дерпт, что нарушило планы побега через Дерпт за границу (см. Л. И. Вольперт. «Семь дней в Дерпте». // Беллетристическая пушкиниана XIX — XX1 веков. Современная наука — вузу и школе. Псков, 2004. С. 415–442). Александр I предложил Пушкину лечиться в Пскове. В период с начала июля по 22 сентября Пушкиным написано более подробное письмо, в котором, помимо прочего, речь идет о подорванном здоровье (у него аневризм сердца, пребывание в Пскове не может принести ему никакой помощи); поэт вновь просит разрешения на пребывание в одной из двух столиц или о назначении какой-либо местности в Европе, где он мог бы лечиться. В этот неосуществленный замысел входил и Дерптский вариант (см. письмо к Мойеру 20 июля 1825 г.). Письмо царю отослано не было. В ноябре 1825 г. Александр I умирает в Таганроге. Сразу после получения известий об его смерти, еще до восстания декабристов (14 декабря), в письме П. А. Плетневу от 4–6 декабря 1825 г. Пушкин затрагивает вопрос о возможности своего освобождения («слушай в оба уха»), о помощи друзей, которые, вероятно, «вспомнят о нем» (т. е. ему помогут — ПР). Прямо подсказываются возможные ходатаи («покажи это письмо Жуковскому»). Здесь же намечается линия нужного поведения: не просить у царя позволения жить в Опочке или Риге, «а просить или о въезде в столицы, или о чужих краях». В столицу хочется для вас, друзья, но, конечно «благоразумнее бы отправится за море», «Что мне в России делать?». Восклицание Пушкина о своем пророческом даре: «Душа! я пророк, ей богу пророк! Я „Андрея Шенье“ велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына…». И концовка письма, с призывом к друзьям помочь ему выбраться из ссылки и упоминанием «Бориса Годунова»: «выписывайте меня, красавцы мои, а не то не я прочту вам трагедию свою». Пушкин в этот момент считает, что на престол взойдет великий князь Константин, имевший репутацию либерала. Поэт полон радостных надежд. С ними связано и обращение к «Андрею Шенье»: французский поэт лишь один день не дожил до гибели тирана (Робеспьера), до освобождения. Об этом идет речь в стихотворении Пушкина: «час придет… и он уж недалек: Падешь, тиран!», «священная свобода» придет «опять со мщением и славой, — И вновь твои враги падут»; «Так буря мрачная минет!». на (он доживет до смерти тирана). И вот тиран погиб, надежды должны осуществиться.

Плетневу адресовано и письмо, написанное не позднее 25 января 1826 г., после восстания декабристов, воцарения Николая I (историю с Николаем — Константином см. у Тырковой, стр. 108–109). Настроение здесь другое. Радости в письме не ощущается («скучно, мочи нет»). Вместо нее тревожные вопросы: «Что делается у вас в Петербурге? я ничего не знаю, все перестали ко мне писать. Верно вы полагаете меня в Нерчинске». Но и здесь звучит надежда на нового царя, на милость царскую. Пушкин спрашивает, не может ли Жуковский узнать, «могу ли я надеяться на высочайшее снисхождение <…> Ужели молодой царь не позволит удалиться куда-нибудь, где потеплее? — если уж никак нельзя мне показаться в Петербурге — а?». Поэт упоминает о своей шестилетней опале, о том, что в 1824 г. он сослан за две нерелигиозные строчки: «других художеств за собою не знаю» (т. е. поэт намечает доводы, на которые возможный заступник может ссылаться — ПР).

В том же духе выдержано письмо Жуковскому 20 января 1826 г. Пушкин не хочет прямо просить о заступничестве перед царем, но он снова приводит доводы, которыми может воспользоваться заступник: «Вероятно, правительство удостоверилось, что я заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел»; в журналах была объявлена опала тем, кто знал о заговоре, но не донес; но знали о нем все, и «это одна из причин моей безвинности». И здесь же высказываются опасения: «Всё-таки я от жандарма еще не ушел»; его легко могут обличить в политических разговорах с кем-либо из обвиненных; «между ими друзей моих довольно».

Подсказывая доводы в свою защиту. Пушкин вовсе не думает о капитуляции, как бы выставляет свои условия примирения с властью: «положим, что правительство и захочет прекратить мою опалу, с ним я готов условливаться (буде условия необходимы), но вам решительно говорю не отвечать и не ручаться за меня. Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства etc». Жуковскому, по словам Пушкина, остается «положиться на мое благоразумие». Далее идет перечень того, что можно поставить ему в вину: дружба с Раевским, Пущиным и Орловым, участие в Кишиневской масонской ложе, знакомство с большей частью заговорщиков. Но всё это не было причиной опалы. Покойный император, ссылая его, мог упрекнуть его только в безверии. Вновь подсказка возражений на возможные обвинения, линии поведения при заступничестве. Как итог — о понимание неблагоразумности письма, но «должно же доверять иногда и счастию». Письмо Пушкин просит сжечь, но до этого показать Карамзину и посоветоваться с ним. «Кажется, можно сказать царю: Ваше величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?».

Характерно, что в этом письме, очень важном для Пушкина, связанным с судьбой его освобождения, поэт задает вопрос о судьбе Раевских, беспокоится о них. Он не желает отмежевываться, отказаться от своих опальных друзей.

К вопросу о возвращении из ссылки Пушкин обращается и в других письмах. В начале февраля 1826 г. он пишет Дельвигу: «Конечно, я ни в чем не замешан, и если правительству досуг подумать обо мне, то оно в том легко удостоверится. Но просить мне как-то совестно, особенно ныне». По мнению Пушкина, его образ мыслей правительству известен: шесть лет опалы, увольнение со службы, ссылка в глухую деревню за две строчки перехваченного письма; он, конечно, не мог доброжелательствовать прежнему царю, но отдавал справедливость его достоинствам; «никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции — напротив. Класс писателей <…> более склонен к умозрению, нежели к деятельности; и если 14 декабря доказало, что у нас — иное, на это есть особая причина. Как бы то ни было, я желал бы вполне и искренно помирится с правительством, и, конечно, это ни от кого, кроме его, не зависит. В этом желании более благоразумия, нежели гордости с моей стороны». И опять об участи «несчастных» и о надежде на милость к ним: «Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя» (200).

О возвращении из ссылки пишет Пушкин и 3 марта 1826 г. Плетневу: «невинен я или нет? но в обоих случаях давно бы надлежало мне быть в Петербурге <…> Мне не до 'Онегина' <…> я сам себя хочу издать или выдать в свет. Батюшки, помогите».

И вновь 7 марта 26 г. Жуковскому, в письме, предназначенoм для представления царю, идет речь о причинах опалы, о Воронцове, вынужденной отставке, о ссылке за письмо, «в котором находилось суждение об афеизме, суждение легкомысленное, достойное, конечно, всякого порицания». Вступление на престол нового царя «подает мне радостную надежду. Может быть, его величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости». Знаменательно, что и в этом письме, которое может решить его судьбу, нет ни малейшего оттенка угодничества, отмежевания от опальных друзей, отказа от своих мнений.

Надеясь на милость царя, Пушкин не перестает думать о возможности отъезда из России. Свидетельство — полушутливый конец письма к Вяземскому от 27 мая 1826 г., в связи с упоминанием об автобиографичности четвертой главы «Онегина»: «когда-нибудь прочтешь его и спросишь с милою улыбкой: где же мой поэт? <…> услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится — ай-да умница». В том же письме, несколько ранее, речь о загранице ведется вполне серьезно: «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь».

Продолжает Пушкин тревожиться о судьбе арестованных декабристов. В начале февраля он с беспокойством спрашивает Дельвига о положении А. Раевского. С нетерпением ожидает решения «участи несчастных и обнародование заговора. Твердо надеюсь на великодушие нашего молодого царя». 20 февраля Пушкин благодарит Дельвига за известия о Кюхельбекере, справляется об И. Пущине, о других обвиняемых: «сердце не на месте; но крепко надеюсь на милость царскую. Меры правительства доказали его решимость и могущество. Большего подтверждения, кажется, не нужно».

Продолжает опасаться поэт и за себя: близость его со многими декабристами была хорошо всем известна. 10 июля 1826 г. он пишет Вяземскому, ссылаясь на его совет: «я уже писал царю <…> Жду ответа, но плохо надеюсь. Бунт и революция мне никогда не нравились. Это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке с многими из заговорщиков».

11 мая — в первую половину июня 1826 года — письмо — прошение Пушкина новому царю. Кратко, с достоинством пишет он о своей ссылке, о надежде «на великодушие Вашего императорского величества, с истинном раскаянием и твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом)». И вновь просьба Пушкина о позволении ему ехать в Москву, или в Петербург, или в чужие края, со ссылкой на состояние здоровья, с приложением свидетельства врачей и обязательство не участвовать ни в каких тайных обществах; при этом Пушкин сообщает, что ни к какому тайному обществу не принадлежал, не принадлежит и никогда не знал о них.

Несколько позднее, узнав 24 июля о казни декабристов, Пушкин 14 августа пишет Вяземскому, что всё же надеется на коронацию, на помилование остальных осужденных: «повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна». После поставленной даты сделана короткая приписка. Речь в ней идет о прошении Пушкина Николаю: «Ты находишь письмо мое холодным и сухим. Иначе и быть невозможно. Благо написано. Теперь у меня перо не повернулось бы».

Из этого же письма ясно, что Пушкин уничтожил свои записки, сохранив из них лишь несколько страниц, которые собирается переслать Вяземскому, «только для тебя». И не случайно, упоминая о кончине Карамзина, призывая Вяземского написать о нем всё, поэт считает, что для этого будет необходимо «иногда употреблять то красноречие, которое определяет Гальяни в письме о цензуре» (Ф. Гальяни — автор «Неизданной переписки…». Paris, 1818, где речь идет об искусстве «сказать всё и не попасть в Бастилию в стране, где запрещено говорить всё»).

Почти наверняка, считая возможной перлюстрацию его писем, Пушкин соблюдает осторожность, кое-что акцентирует, кое-о чем умалчивает, но в целом написанное им, видимо, соответствует тому, о чем он думает, не является лишь прикрытием, средством к достижению цели — освобождению из ссылки. Заметим, что солидарности с идеями декабристов, оправдания восстания у Пушкина нет. Напротив. И это не только цензурная предосторожность.

Далее события развивались таким образом. Письмо-прошение Пушкина пошло по инстанциям и было доложено Николаю. После коронации, 28 мая, последовала высочайшая резолюция: послать фельдъегеря в Михайловское, вызвать поэта в Москву и доставить прямо к царю. Власти посылают инкогнито в Псков чиновника Коллегии иностранных дел А. К. Бошняка (автора доноса на Южное общество декабристов) для исследования поведения Пушкина (он — поклонник поэта, но вряд ли бы стал, при неблагоприятных сведениях, его выгораживать). В случае сведений о неблагонадежности Бошняк имел поручение арестовать Пушкина. Но ничего, компрометирующего поэта, он не услышал (особенно хвалили Пушкина монахи, игумен Святогорского монастыря Иона). К лету 1826 г. рапорт о поездке, благоприятный для Пушкина, был готов (см. Тыркова.т.2 с. 134).

В ночь с 3-го на 4-е сентября, по приказу Николая, Пушкин, сопровождаемый фельдъегерем, выезжает в Москву, ни с кем даже не увидевшись и не попрощавшись. О своем внезапном отъезде он сообщает 4 сентября из Пскова в Тригорское П. А. Осиповой, полагая, что такой отъезд «удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас грешных ничего не делается; мне также дали его, для большей безопасности».

8 сентября утром Пушкин прибыл в Москву, его сразу же привезли в Кремль и передали дежурному генералу Потапову. Там ему, небритому, немытому, усталому пришлось ждать несколько часов. Затем в Чудовом монастыре, где находился Николай, произошла встреча с ним, которая длилась около двух часов. Существуют разные версии о том, как проходила беседа между поэтом и царем. Приведу две из них. Версия Лемке: царь — актер; причина милости — желание извлечь выгоду, обласкав популярного поэта; она для Пушкина обернулась страшными тисками; Николай решил, что выгоднее приручить поэта, чем заключить его в крепость. Лемке опровергает миф о благожелательности и покровительстве Николая, приводит пример с Рылеевым: приговорил к смерти, а жене его послал 2 тысячи рублей от себя и еще 1 тысячу от императрицы. Рылеев передает жене: молись за императорский дом… буду жить и умру за них (468). Такого же рода игра, по мнению Лемке, происходит и с Пушкиным.

Другая версия — барона М. А. Корфа. Тот вспоминает, как в 1848 г. Николай рассказывал о встрече с Пушкином ему и кн. А. Ф. Орлову. Барон передает этот рассказ так: Пушкина привезли больным, покрытым ранами «от известной болезни“. Царь спросил, что бы делал Пушкин, если бы 14 декабря был в Петербурге; <<'Стал бы в ряды мятежников', — отвечал он». На вопрос, переменился ли его образ мыслей и дает ли он слово думать и чувствовать иначе, если его отпустят на волю, «наговорил мне кучу комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался простым ответом и только после долгого молчания протянул руку с обещанием сделаться другим». Николай предложил сам быть его цензором (приказ под видом благодеяния — ПР). Корф утверждает, что, по словам Николая, Пушкин, освоившись, почувствовав милостивое отношение царя, стал вести себя развязно, оперся о стол, потом сел на него; Николай отвернулся, сказав: «С поэтом нельзя быть милостивым» (471). Версия Корша явно недоброжелательна по отношению к Пушкину. Но возникает вопрос: насколько Корш объективен, сообщая о рассказе Николая. К тому же царь рассказывал о встрече с Пушкином через много лет; вполне вероятно, что на впечатления середины двадцатых годов наслоились более поздние, не благоприятные для Пушкина. Как происходила встреча на самом деле — неизвестно. Кое-что можно попытаться реставрировать.

У каждого был свой расчет. У Николая, вероятно, более продуманный и точный. Царь заранее знал, как он «поведет игру» (она, в основном, от него зависела). Продуман вопрос о возможном участии Пушкина в восстании, вероятное освобождение поэта из ссылки, предложение царя стать цензором Пушкина; император понимал, что Пушкин с радостью примет его предложение: оно выделяло Пушкина из общего ряда писателей; до этого только Карамзин при Александре I имел такое право; на самом же деле царь брал под контроль творчество Пушкина, получал гарантию от ошибок цензоров, которым не очень доверял. Имелись и дипломатические соображения: показать европейским дворам, что новый царь покровительствует лучшему из отечественных поэтов (472). Милость к Пушкину должна была произвести хорошее впечатление на общественное мнение и Запада, и России, в какой-то степени сгладить ужас расправы над декабристами. Так оно и было. Молоденькая княжна А. И. Трубецкая, стоя недалеко от царя, сказала своему партнеру по танцу, поэту Веневитинову: «Я теперь смотрю на Царя более дружескими глазами. Он вернул нам Пушкина» (Тыркова 146).

Были свои расчеты и у Пушкина. Он, наверняка, продумывал линию своего поведения, и во время пути в Москву, и ранее. В эти расчеты, видимо, входило признание, что он принял бы участие в восстании, если бы присутствовал в Петербурге. Ясно, что поэт не отрекся от своих друзей-декабристов и это не возмутило Николая, возможно даже понравилось. Но выразилась и радость, что от такого участия спас его Бог. Было, вероятно, и утверждение, что в никаких организациях бунтовщиков Пушкин никогда не участвовал, идей их не разделял и не разделяет; звучало и обещание быть лояльным царю и правительству, не нарушать законов. Беседу Пушкин собирался вести спокойно, с чувством собственного достоинства, не льстя императору, не унижаясь.

Говоря о расчетах Пушкина, следует привести еще один эпизод, к ним относящийся. По рассказу С. А. Соболевского, приводимому Тырковой, отправляясь из Михайловского, Пушкин сунул в карман листок, где было написано стихотворение «Пророк», оканчивавшееся обличительными строфами, одну из которых Соболевский приводит: «Восстань, восстань, пророк России. Позорной ризой облекись И с вервием вкруг смирной выи К царю кровавому явись». Тыркова считает эти строки не пушкинскими, пишет, что рассказу трудно верить. Но она же приводит рассказ Лернера, который через много лет слышал аналогичную историю от А. В. Виневитинова: «Являясь в Кремлевский дворец, Пушкин имел твердую решимость, в случае неблагоприятного исхода его объяснения с государем, вручить Николаю Павловичу на прощание это стихотворение». Аналогичные строчки, в несколько другом варианте, приводил Погодин. По его воспоминаниям, стихотворение «Пророк» — лишь одно из цикла стихотворений. Были и другие — политического содержания. Приводя строчки конца стихотворения, Погодин два слова обозначил лишь начальными буквами: «у.г.». На совести исследователей их расшифровка: «убийце гнусному», то есть царю (Пушк, т.3, стр 355, 439). Во всяком случае, приводимая строфа написана до свидания с царем и не была им вручена; слухи же о других стихотворениях цикла остаются слухами. Тыркова приводит рассказ о том, что выходя от Николая, Пушкин чуть не потерял на лестнице листок с обличительными стихами, который выпал у него из кармана. Но этот вариант с вручением обличительного стихотворения только на самый неблагоприятный случай, когда уже терять нечего. Пушкин надеялся избежать такого исхода. Оказалось, что в нем нет надобности. А предложение царя быть цензором возбудило радужные надежды на будущее.

Примерно такие были расчеты. Но многое определялось самой встречей, ее обстановкой, атмосферой, случайными обстоятельствами. Всё прошло благополучно. При этом оба участника хотели договориться, были настроены довольно доброжелательно и встреча эту доброжелательность усилила. Оба не лицемерили, не лгали. Оба понравились в этот момент друг другу.

И, конечно, Пушкин с Николаем говорили о многом, видимо, в основном Николай, который поведал поэту свои планы: о воспитании юношества, о цензурных преобразованиях, об отношении к дуэлям (Николай ненавидел их), о желании искоренить злоупотребления и взяточничество, дать новые законы, о восстании, о каких-то других намерениях, которые имелись у нового царя. Ведь беседа длилась долго, два часа. О чем-то она велась. Не сводилась же к вопросу о возможном участии Пушкина в восстании и ответа на него. Для этого хватило бы нескольких минут. Николаю явно было интересно. Не исключено, что и Пушкину.

Рассказ о встрече, со слов Пушкина, передает его знакомая А. Г. Хомутова — автор «Записок», где говорится о разговоре царя с Пушкиным 26 октября 1826 г.: Пушкина, всего покрытого грязью, ввели в кабинет императора, который ему сказал: «Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?“ Тот отвечал, “как следовало». Государь долго говорил с ним, затем задал вопрос, принял ли бы Пушкин участие в восстании. «Непременно. Государь, все друзья мои были в заговоре, я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие меня спасло, за что я благодарю Бога». Пушкин был рад, что царь дал ему возможность сразу же заявить о своей дружеской близости с декабристами и не потребовал отречения от них. Прямота и смелая искренность его ответов могла царю понравиться. Пушкин был очарован простотой Николая, тем, как внимательно он слушал, как охотно сам высказывался. Поэт вышел из кабинета с веселым счастливым лицом, со слезами на глазах. Он рассказывал друзьям, что царь произвел на него очень хорошее впечатление, и вряд ли Пушкин в этом лицемерил. Как и Николай.

По-иному о встрече рассказывал Мицкевич Герцену: «Николай обольстил Пушкина», сказал, что он не враг русскому народу, желает ему свободы, любит Россию, но ему нужно сначала укрепиться (Тыркова, с. 144). Рассказ Мицкевича тоже дает материал для предположений, о чем говорили царь и поэт.

Сходное толкование встречи дает исследователь Лемке. По его мнению, Пушкин вначале в восторге от царской милости (быть его цензором), приняв ее за чистую монету; император с самого начала лицемерил, а Пушкин был простодушно доверчив. Такая точка зрения стала основной в советском литературоведении. Думается, акценты здесь несколько смещены. Не полностью доверчив Пушкин, не полностью лицемерен Николай. Хотя с первых шагов особой идиллии между ними не было. Слишком разные они люди, и по положению, и по характеру, и по пониманию отношений, сложившихся между ними, и по невозможности равенства (император считал, что оказывает милость поэту, забыв его проступки, что он благоволит Пушкину, а тот никогда не терял чувства собственного достоинства и ни от кого не мог терпеть унижений). Да и, при всей благожелательности в это время к Пушкину, Николай вряд ли мог забыть признание поэта, что он мог быть в рядах бунтовщиков. И все же они тогда испытывали взаимную симпатию.

Таким образом, можно считать, что встреча с Николаем окончилась для поэта вполне благополучно и он был доволен царем. Тот тоже, при всем равнодушии к поэзии, непонимание масштаба пушкинского таланта, его личности, почувствовал значительность Пушкина, незаурядность его. По воспоминаниям Д. Н. Блудова на балу царь ему сказал: «Знаешь, я нынче долго разговаривал с умнейшим человеком в России. Угадай, с кем?». Видя недоумение на лице Блудова, царь с улыбкой пояснил: «С Пушкиным» (Тыркова. с.146). Видимо, Николаю пришлось по душе многое, о чем говорил Пушкин. Предлагая быть его цензором, Николай был готов ему покровительствовать.

Но подлинного понимания величия гения Пушкина, масштаба его личности у Николая никогда не было и не могло быть. Он не любил и не понимал литературы, в его восприятии поэзия не была серьезным делом. Император слишком высоко ставил свое царственное предназначение, верил в непогрешимость своих суждений, в том числе литературных. В его сознании не мог возникнуть даже отблеск мысли о равенстве между ним и поэтом. Речь шла только о милостивом покровительстве всемогущего и всезнающего государя, оказываемом непутевому, но талантливому подданному. Царь проявлял благоволение, но не более того. И, вероятно, существенной причиной дальнейшей трагедии поэта оказалось то, что он слишком был приближен к Николаю, а не враждебность царя, не его лицемерие, не осуждение политической позиции Пушкина. Хотя вольнолюбие поэта император всё же ощущал. Это вряд ли ему нравилось. В момент же встречи ни Николай, ни Пушкин не предполагали дальнейшего развития событий.

Пушкин выходит после свидания окрыленным, с надеждой на нового царя, с благодарностью к нему. 16 сентября 1826 г. он пишет из Москвы П. А. Осиповой: «Государь принял меня самым любезным образом». И здесь же о темах, затронутых во время беседы, о строгих постановлениях относительно дуэлей, о новом цензурном уставе («но, поскольку я его не видел, ничего не могу сказать о нем»). То есть говорили с царем о каких-то новых законах, постановлениях, к которым Пушкин относится не с полным доверием, но и не с осуждением, а скорее с любопытством. Что же касается цензуры царя, то Пушкин ей рад: «Царь освободил меня от цензуры. Он сам мой цензор. Выгода, конечно, необъятная. Таким образом, „Годунова“ тиснем. О цензурном уставе речь впереди» (письмо Языкову от 9 ноября 1826 г.).

Надежды на Николая, благодарность ему за освобождение, за сочувственный прием и благожелательность отразились в ряде стихотворений, созданных вскоре после окончания ссылки в Михайловское. Прежде всего следует иметь в виду «Стансы», написанные 22 декабря 1826 г. в Москве, вскоре после свидания с царем. Они опубликованы в 1828 г. в «Московском вестнике» (т.2 стр. 342, 438). В комментарии к «Стансам» написано: «Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I», а в последнем стихе «выражалось пожелание о возвращении декабристов из Сибири». Указано и на то, что в близких Пушкину кругах стихотворение воспринималось как измена прежним убеждениям и форма лести, что заставило его написать стихотворение «Друзьям». О положительном отношении поэта к новому царю в комментарии вообще не говорится. Уже здесь, как и позднее, похвалы Николаю истолковываются лишь как предлог дать ему урок прогрессивного поведения и действий, как маскировка пропаганды либеральных реформ. А ведь на самом деле были и урок, и искренние похвалы («В надежде славы и добра Гляжу вперед я без боязни»). Это написано не только для цензуры.

Стихотворение «Стансы» построено целиком на сопоставлении нового царя, Николая, с Петром Первым. Такое сопоставление вообще характерно для официального взгляда конца 1820-х — 1830-х гг., позднее для представителей официальной народности (первый номер журнала «Москвитянин» за 1841 г. открывался программной статьей Погодина о Петре, где тоже проводилась аналогия: Петр — Николай). Сопоставление явно импонировало императору и появилось уже в конце 1826 г. (Немир.249). В то же время в «Стансах» имелось скрытое противопоставление Николая Александру I, прошлому царствованию, тоже не вызывавшее негативного отношения нового царя (Не м? 53). Пушкин отмечал в «Стансах» в деятельности Петра, наряду с правдой, которой «он привлек сердца», стремление к просвещению, приверженность к науке, как бы продолжая выводы Записки «О народном воспитании». Здесь содержалась и мысль, что «мятежи и казни» в начале царствования могут оказаться закономерными, и призыв к милости, и надежда, что Николай сможет стать достойным потомком Петра, осуществить завещанное им. Пушкин в конце1826 г. верит в это (см. статьи о стихотворениях «Стансы» и «Орион» в указанной в списке литературы книге И. В. Немировского). Отмечу лишь то, что в «Орионе» звучит верность не идеям декабристов, а собственной позиции, своим убеждениям (тоже ответ на обвинения в ренегатстве).

Знаменательно и стихотворение, хрестоматийно известное, «Во глубине сибирских руд» (т.3, с. 7, 481), распространявшееся в списках, переданное Пушкиным А. Г. Муравьевой, отправлявшейся в Сибирь в начале января 1827 г. О чем здесь идет речь? О скорбном труде (труде на каторжных рудниках), о надежде, о верности и любви друзей, о высоких думах декабристов и свободном голосе поэта, об его вере в их освобождение. Но речь не идет об оправдании восстания, о солидарности с идеями, вызвавшими его. Думается, не говорится в нем и о крушении самодержавия.

Вообще с 1825–1826 гг. начинается очень существенное для Пушкина переосмысление исторического процесса, отношения к насилию, к революционным переворотам. С этого времени намечаются тенденции, нашедшие развитие в творчестве Пушкина 1830-х годов. В середине 1820-х гг. они связаны с мыслями о декабристах.

В многих советских исследованиях Пушкин изображается как полный (или почти полный) единомышленник декабристов, поэт — революционер (М. Нечкина, ее школа). Для обоснования такого толкования приводились строки, которые уже упоминались, «Восстань, восстань, пророк России», помещенные в «Полном собрании сочинений» Пушкина (10 тт.) под названием «Отрывки» (т.3, с.355). Здесь же приводится строчка «И я бы мог как ш<ут> на», содержащаяся в одной из черновых тетрадей под рисунком с виселицами казненных декабристов. Она истолковывается также в революционном ключе. По поводу названного рисунка и подписи шли споры. Я их касаться не буду. Но сомневаюсь, что рисунок и подпись выражали солидарность с революционными идеями. Думаю, что здесь идет речь о стремлении поэта в свете декабрьских событий осмыслить судьбу России, свою собственную судьбу, раздумья человека, который не принадлежит ни к одному из крайних лагерей, который оказался между молотом и наковальней и вполне мог бы погибнуть. Это раздумья общего плана, далеко не только о себе, но и о себе. Поэт, при всем сочувствии к казненным, сосланным в глубину сибирских руд, при желании смягчения их участи, приходит к мысли о несостоятельности заговора декабристов, несостоятельности не только потому, что они потерпели поражение. В данном контексте слово шут (глупец, простак) вполне уместно. И это слово относится не к декабристам, а к самому себе (поступил бы как глупец). Позднее тема найдет развитие в «Истории Пугачева» («бунт бессмысленный и беспощадный»), в «Капитанской дочке», вероятно в замысле истории французской революции и пр. Не случайно поэт с таком вниманием перечитывает Вальтер Скотта, находя у него созвучие со своими мыслями, о несостоятельности всякого фанатизма, в том числе радикального. В 20-х числах сентября 1834 г. он пишет жене, что читает Вальтер Скотта и Библию. И позднее, ей же: 21 сентября 1835 г.: «взял у них (Вревских — ПР) Вальтер Скотта и перечитываю его. Жалею, что не взял с собою английского». 25 сентября 1835 г.: «читаю романы Вальтер Скотта, от которых в восхищении».

В «Дневниках» 1834 г. (запись 17 марта) высказывается даже, с оговорками, мысль о праве царя казнить декабристов: «Государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышляющих о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать». Именно этим, по Пушкину, объясняется невозможность при Александре, окруженном убийцами своего отца, суда над декабристами: «Он услышал бы слишком жестокие истины» (т.8, с. 40).

В конце 1820-х годов Пушкин выражает симпатию к Николаю, благодарность к нему, не только в творчестве, но и в быту. Об этом свидетельствуют многие современники, даже те, которые вроде бы не должны были отмечать благонамеренность Пушкина. Так, например, такие свидетельства можно найти в различных источниках, приводимых Тырковой (218). Они принадлежат отнюдь не доброжелателям Пушкина, поэтому им можно, в основном, доверять. Так в секретных сведениях о Пушкине (они сохранились в архиве фон Фока) приводится донесение Булгарина от 14 декабря 1827 г. Там идет речь о реакции петербургской дворянской интеллигенции на события конца 1825 г.: мнение, что новый император не любит просвещение «было общим среди литераторов»; но ряд действий царя, чины, пенсии, подарки, создание комитета для составления нового цензурного устава, наконец «особое попечение Государя об отличном поэте Пушкине совершенно уверили литераторов, что Государь любит просвещение, но только не желает, чтобы его употребляли для развращения неопытных…». Вполне вероятно, что донесение Булгарина о перемене в общественном мнении в пользу Николая определялось стремлением угодить властям, сообщить то, что им хотелось услышать. Но в любом случае имя Пушкина, употребленное в приведенном тексте как имя некоего примирителя между властями и писателями, весьма знаменательно.

В другом донесении, в сентябре 1827 г., описывая вечеринку у Свиньина, Булгарин рассказывает: «За ужином, при рюмке вина, вспыхнула веселость, пели куплеты и читали стихи Пушкина, пропущенные Государем к напечатанию. Барон Дельвиг подобрал музыку к стансам Пушкина, в коих Государь сравнивается с Петром. Начали говорить о ненависти Государя к злоупотреблениям и взяточничеству, об откровенности его характера, о желании дать России законы — и, наконец, литераторы так воспламенились, что как бы порывом вскочили со стульев с рюмками шампанского и выпили за здоровье Государя. Один из них весьма деликатно предложил здоровье цензора Пушкина (т. е. того же царя- ПР), и все выпили до дна, обмакивая стансы Пушкина в вино. Пушкин был в восторге и постоянно напевал, прохаживаясь: 'И так, молитву сотворя, во первых здравие царя'».

После подобных донесений М.Я. фон Фок писал: «Поэт Пушкин ведет себя отменно хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит Государя» (октябрь 1827 г.). В свою очередь Пушкин хорошо отзывается о фон. Фоке. Когда тот 27 августа 1831 г. умер, поэт отмечает в «Дневниках»: «На днях скончался в Петербурге Фон-Фок, начальник 3-го отделения государевой канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное». По мнению Пушкина, вопрос о преемнике Фока весьма важен, важнее даже польского вопроса, которому Пушкин придавал большое значение (т.8, с 26). Комментируя эту запись, автор примечаний пишет: «Запись о Фон-Фоке, конечно, не отражает настоящего мнения о нем Пушкина» (Там же, 501). Думается, что отражает. Но нужно добавить, что Пушкин не догадывается, какую роль играл фон Фок в его судьбе. М. М. Попов, один из чиновников III отделения, вспоминал в своих записках, что Фок и Бенкендорф всегда смотрели на Пушкиина, «как на опасного вольнодумца, постоянно следили за ним и тревожились каждым его движением <…> Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец предпримет какой-нибудь вредный замысел или сделается коноводом возмутителей» (Тырк217). Тем не менее Бенкендорф вынужден хвалить поведение Пушкина. Он докладывает императору: «Пушкин автор в Москве и всюду говорит о Вашем императорском Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью» (231-34).

Исследователь Немировский показывает, как менялись поведение Пушкина, его манера держаться и общественное отношение к нему прежних почитателей, особенно молодых, оппозиционно настроенных москвичей. Осенью 1826 г., когда Пушкин вернулся из ссылки в Михайловское, он имел репутацию опального, независимого поэта и своими действиями поддерживал такую репутацию (публичные чтения «Бориса Годунова», других произведений, не пропущенных цензурой). Весной 1827 г., когда Пушкин уезжал в Петербург, его поведение и мнение о нем во многом меняется. Он чаще стал упоминать о «милостях царских» по отношении к нему. Ходят толки о «ласкательстве» Пушкина и даже о «наушничестве <…> перед государем». Его обвиняют в «измене делу патриотическому», в «расчетах честолюбия». Анонимный автор писал о нем:

Я прежде вольность проповедал,

Царей с народом звал на суд,

Но только царских щей отведал

И стал придворный лизоблюд.

Это — злорадство врага. Но сходное отношение к Пушкину высказывают и другие, в том числе люди из окружения поэта, Вяземский, Катенин. Последний вообще отрицает пристрастие Пушкина к либерализму: «после вступление на престол нового Государя явился Пушкин налицо. Я заметил в нем одну только перемену: исчезли замашки либерализма. Правду сказать, они всегда казались угождением более моде, нежели собственным увлечением».

Аналогичные мнения высказывают и другие москвичи: «Пушкин ныне предался большому свету и думает более о модах и остреньких стишках, нежели о благе отечества» (М. Лушников, член конспиративного кружка братьев Критских), «Пушкин измельчался не в разврате, а в салоне» (А. Хомяков). И всё это еще до того. как «Стансы» стали известны.

Внешне благожелательны и отношения Пушкина с Бенкендорфом. Тот приглашает Пушкина и его отца в свое имение Фалль. 12 июля 1827 (или 1828 г.?) Бенкендорф извещает царя, что отец Пушкина уже приехал, а сам Пушкин приедет на днях. Здесь же сообщается, что после свидания с царем Пушкин говорил о нем в Английском клубе с восторгом, заставлял обедавших пить за здоровье царя; он порядочный шалопай, но если направлять его перо и речи, это будет выгодно. Очевидно, приглашение в имение Бенкендорфа согласовано с царем, может быть сделано по его инициативе: поэта хотели приручить и одновременно изучить. Вскоре после свидания с Бенкендорфом Пушкин пишет стихотворение «Арион», которое современники вовсе не истолковывали как выражение верности декабристским идеям. Смирнова пишет о том, как Пушкин хвалил царя, прочел ей французские стихи об Арионе. Похвалы царю и «Арион» ставятся в один ряд.

Хотя царь и разрешил при нужде непосредственно обращаться к нему, посредником избрал Бенкендорфа, хотя, возможно, в этом не было продуманного злого умысла: царь полагался на Бенкендорфа и доверял ему. Начинается длительная переписка между Пушкиным и шефом III отделения. Уже в Москве произошла встреча Пушкина с Бенкендорфом, неизвестно когда, но можно с уверенностью предполагать, что до отъезда Бенкендорфа из Москвы (30 сентября 1826 г.). Вряд ли во время беседы поэта с царем обсуждались детали нового статуса Пушкина. Все они должны были выясниться через Бенкендорфа. Кое что, вероятно, прояснилось во время встречи с ним, но многое оставалось непонятным. В первом письме Пушкина Бенкендорфу, не дошедшем до нас, поэт, видимо, пытался уточнить свое положение, рамки дарованной ему свободы, дозволенного и недозволенного, возможности прямого общения с царем и роль Бенкендорфа как посредника. Подобные вопросы не могли Бенкендорфу понравиться. Он почти наверняка воспринял свою роль как передачу императором на его усмотрение судьбы Пушкина. 30 сентября 1826 г. Бенкендорф отвечает поэту раздраженным, недоброжелательным письмом, содержащим скрытые угрозы. По словам Тырковой, письмо содержит программу «дальнейших двусмысленных отношений между правительством и поэтом. В каждой фразе ловушка или недоговоренность. Право печатания, право передвижения даны, и в то же время не даны, точно нарочно, чтобы потом Пушкину, как школьнику, читать нотации». И в каждом разрешении стоит многозначительное но. Пушкин спрашивает о разрешении приехать в Петербург. Бенкендорф отвечает: «Государь Император не только не запрещает приезда вашего в столицу (далее по логике должно стоять „но приветствует“, однако но оказывается совсем другое), но представляет совершенно на Вашу волю». Далее идет: «С тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешение через письмо». О том, что никакой цензуры произведений Пушкина не будет: «на них нет никакой цензуры. Государь император сам будет первым ценителем ваших произведений и цензором». Но произведения и письма должны проходить через руки Бенкендорфа; «впрочем, от вас зависит и прямо адресовать их на монаршее имя» (между строчек читается: советую этого не делать — ПР).