2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Все шло не так, как он предполагал. А полагал Мышкин, по обыкновению, отужинать в «Славянском базаре», отметить встречу со старым приятелем. Но Ваня Лаврушкин, увидев важного швейцара, еще при входе оробел, бочком в дверь протиснулся. За столиком в зале Ваня совсем притих. Мышкин распорядился водочки принести, закуску: икру, осетрину, и любезнейший лакей Петр Семенович, что всегда потчевал Мышкина, снисходительно улыбался Ване, рюмочку обещал пропустить за здоровье «господина Лаврушкина». «Конечно, сами понимаете, Ипполит Никитич, там, на кухне, здесь не положено-с». Но и это не помогло. «Господин Лаврушкин» испуганно озирался по сторонам и только графинчик ставил к себе поближе.

Разговор не клеился.

Вовремя Мышкин заметил, что к их столику приближается значительное лицо, и успел шепнуть Ване: «Сидеть смирно, закусывать, встанешь — убью». Значительное лицо нависло над столиком я начальственно, еле сдерживая раздражение, задышало:

— Господин Мышкин, если не ошибаюсь?

Мышкин встал, вытер губы салфеткой.

— С кем имею честь?

Значительное лицо пошло пятнами, сдавленно зашипело:

— Ротмистр в отставке, его величества лейб-гусар граф Панов.

Лаврушкин поперхнулся и начал тихо сползать со стула. Граф, удовлетворенный произведенным эффектом, продолжал выговаривать:

— Я вас, любезнейший, целый день по всей Москве ищу. А вы изволите в заведениях прохлаждаться. И где вас носило, молодой человек?

— Покорнейше прошу, ваше сиятельство, присаживайтесь, — чужим голосом предложил Мышкин.

Значительное лицо графа дернулось. Мышкина услышать не пожелали. Граф продолжал:

— Мой лакей заезжал за вами в гостиницу. Там объяснили, что вы имеете привычку, — граф нажал на последние два слова, — ужинать в «Большом московском» или в «Славянском». Мне пришлось лично объехать ресторации, ибо дело государственное и не терпит отлагательств. В ваши годы, молодой человек…

— Не считаю обязанным давать отчет, — монотонно заговорил Мышкин, — но чисто из уважения к преклонному возрасту графа смею сообщить, что в четыре пополудни было совещание у господина обер-полицмейстера.

— В четыре пополудни? — быстро переспросил граф, резко сбавив тон. — И дело Барятинского обсуждалось?

— Его превосходительство лично докладывал.

— Скандал, скандал, — живо заинтересовался граф. — И какую поставили резолюцию?

— Вынужден напомнить вашему сиятельству, что заседание сугубо конфиденциальное.

— Однако, духота здесь, — заговорил граф светским голосом. — С удовольствием принимаю ваше приглашение.

Граф опустился на стул, брезгливо покосился на засаленный Ванин сюртук. Мышкин сел, поправил салфетку, представил приятеля:

— Господин Лаврушкин.

«Господин Лаврушкин», вцепившись в скатерть, улыбнулся бледной, вымученной улыбкой. Граф милостиво кивнул и повернулся в сторону Мышкина.

— Я, видите ли, предпочитаю запросто, без чинов. Павел Николаевич, и все… Не имею чести…

— Ипполит Никитич.

— Дорогой мой Ипполит Никитич. Не хотел бы злоупотреблять вашим драгоценным временем, но дела, дела. Суть в следующем: третьего дня на выборах в Дворянском собрании я, как помните, выступал.

— Ваша речь мною расшифрована.

— И превосходно, Ипполит Никитич. Но я вынужден внести необходимые коррективы. Сами понимаете, увлечешься — и проскользнут некоторые неточности. Я бы просил вас завезти мне утром…

— Не имею права, Павел Николаевич, — сухо ответил Мышкин, — таков порядок.

Лицо графа опять обрело значительность. Голос жестко зазвенел:

— Прикажете мне лично к вам заехать? Дела по имению… Только вечером…

— Вечером поздновато, — сонно, но вежливо ответил Мышкин, — в час дня отчет будет лежать в доме на Тверской, на столе у его высокопревосходительства. Сам затребовал.

Граф крякнул, кашлянул, уселся поудобнее на стуле и весело зашелестел:

— А чего это вы скучаете, Ипполит Никитич? Но прикажете ли шампанского? Не пьете? Зря. «Редерер» очень освежает. Вот я вижу, что господин Лаврушкин на этот счёт другого мнения. Человек, шампанского! Одобряю: после стольких трудов почему себе не позволить… Миссия ваша, Ипполит Никитич, особенна и почетна, государственные дела, особо важные, — все проходит через ваши руки. Но если сам его превосходительство…

«Господин Лаврушкин» вдруг очнулся и с пьяной решимостью гаркнул:

— Государь-император благоволил диктовать Ипполит Никитичу…

Под столом Мышкин сделал резкое движение ногой. Ваня ойкнул, а в зале, набирая силу, гремел голос его сиятельства, лейб-гусара, отставного ротмистра:

— Человек, почему не холодное? Врешь, только что в лед положили! И я просил «Редерер», понимать надо, растяпа! Две бутылки.

Милейшей душой оказался граф. Забавный анекдотик сообщили-с. Вскользь заметили-с, что сами-де прогрессивных взглядов, за что по службе изволили-с пострадать. И не поверите, господа, какие интриги в высших сферах. Ипполит Никитич, конечно, в курсе, однако с его превосходительством генералом Архиповым случайно не знакомы? Ваше счастье. Дубина и солдафон. Конечно, господа, это между нами. Ваше здоровье, господин Лаврушкин!

Договорились, что граф в десять утра заедет к Мышкину в гостиницу.

Граф откланялся, «господину Лаврушкину» долго руку тряс. Петр Семенович, на которого недавно кричал лейб-гусар, приборы сменил, свежую скатерть расстелил. «Скромничать изволите-с, Ипполит Никитич, какие приятные знакомства водите-с. За шампанское получено-с. Очень я вам ростбиф рекомендую-с». А Ваня-то, тишайший «господин Лаврушкин», словно вырос аршина на два, соколом на дам поглядывал, все не мог успокоиться.

— И когда я тебя, Ваня, в люди выведу?

— Ой, выводи скорее, Полкаша. В людях так приятно! Чтоб с их сиятельством господином ротмистром за столиком в «Славянском базаре» вальяжничать.

— Дурак ты, Ваня. В другой-то раз граф мимо пройдет, плечом заденет и головы не повернет. Просто третьего дня на выборах предводителя наговорил граф либеральных глупостей, а ныне с этим строго. Нынче не шестьдесят первый, а семьдесят второй год! Государь на тульских помещиков разгневался, когда они ему петицию о новых реформах послали. Не слышал? Ну вот, а в Москве все разом узнается. Поэтому граф и засуетился. Впрочем, не он первый, не он последний. После очередной говорильни у меня в гостинице хоть приемы устраивай.

Не понял Ваня, продолжал свою песню:

— Дави их, Полкаша, топчи благородия. Хватит, они нашей кровушки попили. Теперь нам воля вышла. Ты правительством в Москву послан, тебе генерал-губернатор руку подает.

— Закусывай, Ваня, закусывай. Противно слушать, какую ахинею плетешь. Воля не в том, чтоб людей топтать да властью пользоваться. Воля, когда равные права предоставлены. Помнишь, я был первым учеником в классе, однако в военную семинарию меня не взяли. Для солдатских детей там шлагбаум. «Подлое» происхождение нам в нос тыкали. Но теперь давай по-честному: кто — кого. Да, я первый стенограф в Москве, правительственный. В Большой дом на Тверскую, к обер-полицмейстеру, в судебные палаты, в окружной суд, на заседание земства — кого приглашают? Ипполит Никитич, извольте пожаловать! А все почему? Да потому что я один часа четыре без перерыва стенограмму веду…

Ваня как-то затрезвел и поскучнел.

— Уважаю тебя, Полкаша, скорость твоя неслыханна, но ты только мне не заливай. Худо-бедно, я сам стенограф. Четыре часа без перерыва? Сие невозможно.

— Возможно, еще как возможно. — Мышкин даже обиделся. — Да на следующий день, пожалуйте, расшифровочка, чистая и точная, готова. Уметь надо работать. А иначе чем их побьешь, дворянских сынков? Только трудолюбием и усидчивостью. Вот я в ресторане обедаю и по Москве на лихачах разъезжаю — так мне дешевле. Почему? Лишнее время выкраиваю. А каждый час моей работы знаешь как дорог? Я более четырехсот рублей зарабатываю.

Ваня одобрил:

— Четыреста годовых? Это солидно.

— Четыреста в месяц, — пояснил Мышкин.

«Господин Лаврушкин» исчез под столом и вылез оттуда нескоро, размазывая слезы.

— Ты же миллионер, Полкаша! Больше генерала получаешь! Дом надо купить, имение. Великий человек, — Ваня всхлипнул, — четыреста целковых в месяц загребаешь.

— Не загребаю, а за-ра-ба-ты-ва-ю. Я полночи за столом просиживаю, пишу, пока рука не омертвеет. Еще судебную хронику для Каткова веду, успеваю. Теперь понял?

…Лихо тогда посидели с Лаврушкиным, хорошо. Пообещал Ипполит, что пристроит приятеля к делу, сам рекомендацию даст. Ваня все целоваться лез и в любви клялся до гроба.

Отвез Мышкин приятеля в Марьину Рощу, а сам в Сокольники покатил. В маленьком домике с мезонином ждали Мышкина. И почему бы ему не поехать, богатому, удачливому, двадцати четырех лет от роду, на тихую зеленую улочку в Сокольниках, где ждут его в доме с мезонином, молодая хозяйка ждет? Но вовремя вспомнил Ипполит: утро занято встречей с гусарским ротмистром, а в час дня надо быть у губернатора на Тверской. И со свежей, отдохнувшей головой непременно. А посему приказал лихачу повернуть к гостинице.

Когда в Москве комиссии на вакансии распускались, уезжал Мышкин по вызовам в Херсон или Рязань. Не за рублем гонялся — просто не любил бездельничать, ценил работу.

Господи, сколько он работал! Сколько пудов бумаги исписал! И ни одной ошибочки в расшифровке не допускал, грамматической ошибочки (задача для стенографа не первая, но тут был особый шик, профессиональная гордость), о других ошибках и разговаривать нечего.

Обычно стенографы речь неторопливую предпочитали, с паузами. Ежели оратор начинал захлебываться, частить, нервничал стенограф, шли неизбежные пропуски. Ну а спор затевали горячий, когда уже на личности переходят, — тут стенограф был бессилен: карандаш ломал, руками разводил, мол, помилуйте, господа почтенные, разве за вами угонишься?

На один голос накладывается второй, третий словечки вставляет, четвертый басом заглушает, — а Мышкин в самый азарт входит. Иногда сам себя спрашивал: что, если десять человек одновременно — успеет? И верил — успеет. Правда, с расшифровкой мучился, однако память выручала. Когда спор завязывался, не поймешь, о чем говорят; важно записать, что говорят. Потом голову ломаешь: чьи же это слова? Но каким-то особым чутьем в волнообразных строчках своей шифровки различал Мышкин интонацию слов и по интонации определял автора.

Чего только не бывает… Однажды два почтенных генерала как петухи сцепились. Один все смысла в донесении агента не углядывал. Другой генерал не вытерпел и посоветовал его превосходительству вставить ото донесение себе в… — может, тогда углядит. Какая тут буря поднялась: «вежливость» поперла, парламентские выражения!.. Отцы города, не налюбуешься! И еще смеялся Мышкин потому, что теперь словно видел себя со стороны: ведь он один-единственный сохранял на заседании спокойствие и невозмутимость. Скандал прошел мимо него, он лишь успевал записывать. Но сие могли истолковать по-другому, подивиться его выдержке, корректности. Да жаль, что никто не заметил.

Заметили. Его превосходительство, сухой, желчный генерал, обер-полицмейстер Москвы, листал стенограмму и покусывал нижнюю губу. Хмыкнул, строго глянул на Мышкина. Мышкин сделал соответствующее лицо.

— Напозволяли себе наши старички, — усмехнулся генерал. — Одно непостижимо: как вы успели записать этот бедлам? Есть вещи, перед которыми я пасую. К примеру, модная наука — электричество. Я честно признаю — не понимаю. И ваше искусство, господин Мышкин, тоже для меня загадочно. Феномен. Но смею уверить, что мы усердие ваше отмечали не раз. И ваша благонамеренность, — генерал бросил выразительный взгляд на листки стенограммы, — весьма похвальна. К сожалению, человек ни от чего не застрахован. От судьбы не уйдешь: случайность, неприятности, гм… щекотливое положение. Но, господин Мышкин, помните: все, что в моей власти… буду рад.

И с гордой усмешкой покинул Мышкин высокий кабинет: оценили его профессионализм, умение, а это всегда приятно.

В Оленьем переулке, под двумя старыми липами, маленький дом с мезонином. Расторопная румяная Клаша уже в дверях строила глазки:

— Здравствуйте, барин! Чегой-то совсем пропали!

И почтения в голосе не было. В темной прихожей норовила прислониться. Знала, конечно, что никакой он не барин, но раз хозяйка принимает… А в столовой самовар гудит. А в спальне усатый поручик, масляной краской писанный, хмуро со стены на кровать поглядывает. А на кровати взбитые подушки, и наволочки затейливо вышиты. Рыжий кот на зеленом атласном покрывале жмурится, потягивается.

— Обожрался Васька, обнаглел, совсем мышей не ловит, — и глазки лукаво стреляют: в угол, на нос и на Мышкина — благо, хозяйка в другой комнате.

Вдова пехотного поручика, случалось, журчала нежно, с придыханием, но только запомнил Мышкин другой ее голос — напористый, грудной, слова сыплются, как искры из самоварной трубы.

…Кружева, подушки, бледное пятно вместо лица — вот и все, что вырисовывается девятнадцатому нумеру в желтом, немигающем свете керосиновой лампы. Еще портрет пехотного поручика смутно вспоминается, черные глазки разбитной Клаши, но сама хозяйка — нет, бледное пятно. Однако голос ее, трубный, напористый, глухой голос, гудит в памяти:

— Ты всегда, Ипполит, ко мне откуда-то приезжаешь словно невзначай, заворачиваешь по дороге… Духами не пахнет, странно. Новая рубашка, почему? Говорила, не смей ничего покупать без меня. И шить надо не у Зайцева, а у Циммермана. У Зайцева купцы одеваются, от него луком пахнет. Деньгами соришь. Видно, не привык жить на жалованье. Матери посылать надобно, но немного. В Пскове жизнь дешевле. А брата Григория зря балуешь. Знаю я кондукторов: лишний рубль в соблазн вводит, к трактиру тянет. Денег твоих не считаю, не надобно. Пенсией за Михал Егорыча обеспечена. Я тебя, Ипполит, благородным хочу сделать. Дело ты знаешь, а обходительности ни на грош. Нынче эмансипация, но по одежке встречают. От твоего ума одна бестолочь. Книжный ум. Чтоб в «Московской» обедать да на лихачах щеголять, большой смекалки не надо. Я бы кормила, и не хуже, чем в гостиницах. Чай, не обеднею. Вон люди жмутся, копейку копят, а потом землю покупают. Годков через пять на земле в два раза выгадаешь. Ты бы поприжался, в долг у приятелей взял, а там, глядь, и дом где-нибудь на Плющихе осилил. Доходный дом. Жильцам меблированные комнаты бы сдавал. Прибыль чистая, черпай, как из реки. Не по душе это занятие? А я на что? За жильцами следить — женский глаз нужен, а ты дома сиди, книжки почитывай, в театр похаживай, гостей хороших приводи. Это я хочу лишить тебя свободы? Солдат, мужик, а я офицерская вдова. Уходи, уходи! Чтоб духу твоего в моем доме не было! Я для него своей честью пожертвовала, неблагодарный! В пору к речке бежать да с моста вниз бросаться. Уйди! Постой! Ипполит, я же тебе добра желаю. Дай платок. Чьи духи? Нет у меня таких. Ах, да, на Сретенке покупала. Ладно, ладно, успокоилась. Бороду пора подстричь. Я ж хочу, чтоб лучше, чтоб у нас с тобой было как у благородных.

…Мягко прыгают по булыжнику резиновые шины пролетки. Под весенним солнцем модистками и барышнями расцвели тротуары Кузнецкого моста. Ипполит Мышкин в модном темно-сером с искрой фраке вольготно откинулся на спинку сиденья, надвинул на глаза высокий английский цилиндр. Прощай, Олений переулок! Не нужно Мышкину доходного дома на Плющихе, не нужно земли. Слава богу, понял, что главное — свобода. Молодой, независимый, счастливый.

* * *

Высокий, чуть окающий голос каждую фразу как топором рубит, в такт ему вздрагивает пламя свечей, отблески скользят по книжным полкам, где за стеклом выстроились ряды толстых фолиантов в старинных кожаных переплетах. У хозяина кабинета мужицкая борода, высокий лоб мыслителя, стеклянные навыкате глаза.

— Не графы адлерберги, не фон палены, не шнеерзоны спасут Россию, — вещает голос. — Издавна так повелось: господин Великий Новгород гнал в шею заморских князей; Марфа-посадница правила вольным Псковом; не боярина Сигизмунда, а боярина Романова посадили у нас на русский трон. Забыли мы заветы отцов и дедов, на поклон к немцу и англичанину бегаем. Хорошее перенимать не зазорно: государь Петр Алексеич прорубил окно в Европу, и слава ему! Худо другое: без разбора, рабски, все перенимаем. Помните, как в комедии господина Грибоедова: «Хлопочут набирать учителей полки, числом поболее, ценою подешевле…»

Тускло поблескивают за стеклом корешки старин-пых книг. На столе хозяина кабинета — господина Каткова, редактора «Московских ведомостей», — гранки и корректуры. В кресле, где сейчас пристроился Мышкин, сиживали маститые Тургенев, Григорович, Лесков, да и нынешние модные сочинители — граф Лев Толстой, Достоевский.

— …Были целые племена, были могущественные царства, которые исчезли, оставив лишь несколько образчиков для этнографов, несколько обломков для археологии. Народ, призванный к историческому бессмертию, должен иметь значение для человечества. Народ, который рабски перенимает у других и живет плодами чужого ума, лишен внутреннего достоинства. Но и один природный ум, без серьезного и широкого образования, не может принести истинной пользы. Вопрос: чему и у кого учиться? Нам ли подражать Европе, которую Русь двести лет от татар спасала? Вот лондонский звонарь заграничные рецепты прописывал, немецкие социальные пилюли русскому мужику предлагал. Но когда поляк мятеж поднял, кто первым ликовал, кто подстрекал славян на братоубийственную войну? Да, в польскую кампанию отклеилась борода у ученого барина Александра Ивановича. Не русский патриот, а журнальный фокусник со страниц «Колокола» выглянул. И нет журнальчика, исчез за ненадобностью. Поучительная судьба для тех, кто оторвался от народа…

«Как он ненавидит Герцена! — подумал Мышкин. — Почему? Усердствует перед властями? Нет, Катков искренен, и потом он никого не боится. Помнится, было время, когда граф Валуев, министр внутренних дел, затягивал петлю на Каткове. Но не дрогнул человек со стеклянными глазами и мужицкой бородкой, не ловчил, не отступал. „Московские ведомости“ устояли — могущественный министр потерпел фиаско».

— Ипполит Никитич!.. Отчество какое — Никитич! Так звали русского богатыря Добрыню. Пора пришла о будущем подумать. Не век вам чужие слова записывать. Сын солдата? Гордиться надо такой родословной. Государь призывает народ к кормилу правления. У России свой, особый путь, богом предопределенный. Конечно, не все сразу. Темнота, взяточничество, бюрократия как веревки опутали здоровое, сильное тело крестьянина. Но кому, как не русскому человеку, развязывать эти узлы? Государь повелел, и мы вступили на этот путь. Критиканы в женевских кофейнях злорадствуют: тут плохо, там плохо, — но они за деревьями леса не видят, они злословят, кофеек потягивают, трубочку покуривают, а мы тут обливаемся потом, лопатами грязь выгребаем.

Затихает высокий, чуть окающий голос, гаснут отблески свечей в стеклянных дверцах книжных шкафов. Двенадцать лет минуло с того дня, как умный, лукавый редактор, газетный воротила хотел «купить» Мышкина, обратить его в свою веру. Рассказать об этом Попову?

…Четыре удара, пауза, три. Пять ударов, пауза, один. Три удара, пауза, три. Один удар, пауза, один. Два удара, пауза, два. Пять ударов, пауза, один. Шесть ударов, пауза, один. Однажды.

«Однажды вечером, в зиму семьдесят второго года, меня пригласил Катков, и беседовали мы часа три наедине».

Чтобы полностью отстучать эту фразу в семнадцатую камеру, потребуется минут десять. Впрочем, куда торопиться? В крепости сидеть еще шестнадцать лет.

Внимание. Так и есть. Шорох задвижки. Надо бы закрыть глаза и притвориться спящим. Можно и не закрывать, зачем? Кто-то за тобой наблюдает. День и ночь. Что бы ты ни делал: сидел, лежал, спал, умывался, пользовался клозетом, ходил по камере, мечтал — за тобой наблюдают. Рассматривают. И это самое мучительное. Некуда спрятаться. В конце концов создается впечатление, что все твои мысли читаются. Воспоминания, картины прошлой жизни рассматриваются. Не остается ничего своего, интимного, личного. Кажется, что ты замурован не в каменном мешке (и каменный мешок можно превратить в свою крепость) — тебя содержат в стеклянной колбе. Стекло особое, оно прозрачно только для тех, кто снаружи. Ты не видишь никого, а тебя анонимно рассматривают. Опустили щеколду? Нет, глядят отовсюду — через стены, через потолок. Как будто бабочку проткнули иголкой и изучают через увеличительное стекло: долго ли она будет трепыхаться? Долго. Ты постепенно состаришься, выпадут зубы, поседеют волосы, ноги скрючит ревматизм. Когда ты отсюда выйдешь, тебе будет пятьдесят три года. Жизнь кончена. Старик. Впрочем, еще надо выйти отсюда. Каждую минуту, каждый час, каждый день. В году триста шестьдесят пять дней; шестнадцать лет — это… пять тысяч восемьсот сорок дней — бабочкой на иголке, которую рассматривают. И выйдешь ли отсюда, или тебя вынесут?

Нет, к черту эти мысли! Опять отвлекся. О чем же ты недавно думал? Вспоминал свой разговор с Катковым. Все-таки некоторое впечатление на тебя произвел Михаил Никифорович, знаменитый редактор и литератор, и помнится, захотел ты просмотреть подшивку «Московских ведомостей», так сказать, определить общественно-нравственную линию газеты.

Случилось это на масленицу. Праздники для тебя всегда были самым бессмысленнейшим временем. Запасешься книгами, запрешься в номере… Ведь работы никакой, а гостиница гудит, в коридоре — топот, под окном — разухабистое пение.

Вышел в буфет, попросил графин вишневого квасу. Буфетчик на тебя кинул ошалелый взгляд. Тут же рыло какое-то привалилось к стойке, рыгнуло и пробасило:

— Ми-не штоф водки!

И одобрительно крякнул буфетчик: «Вот это человек!»

Дверь на ключ. Хорошо бы уши зажать ладонями. Теперь почитаем передовую. Их обычно сам Михаил Никифорович пишет…

«Загадочна народная душа. Издавна на Руси говорят: „Кто не работает — тот не пьет“. Но сердцем мужик чист и гласу божьему внемлет. Мы мечем молнии против пьянства, подсчитываем, сколько шагов от церкви до кабака, и не понимаем, что народ — просто большой ребенок. Займите его ум, завладейте его воображением, избавьте народ от всего запутанного, неясного, неопределенного».

Информация: «В опере публика освистала итальянских певцов и потребовала исполнения государственного гимна „Боже, царя храни!“».

В пору слезы пролить от такого патриотизма…

«…B Немецком клубе имеет быть маскарад с участием оркестра „Лира“ и военной музыки господина Крейберга. Кавалеры и дамы могут быть замаскированы в приличных костюмах».

Ну что ж, выучим мы мужика грамоте, и начнет он газеты почитывать. Узнает много интересного. Например:

«Опытный водочный мастер, делающий эссенции и очищающий вино по методе Попова, предлагает свои услуги. Узнавать у Никитских ворот».

«Брауншвейгское пиво — чистый солодяной сок, неподдельного товара. Рекомендуется против слабостей, грудных болезней».

А вот и серьезная статья:

«В губерниях внутренних народный быт — есть материк, непоколебимо твердый… Меры, принимаемые правительством, доказывают его заботливость о развитии у нас городской жизни…»

Большая забота! На последней судебной сессии засудили двух мещан. В кулуарах потом прокурор хвастался: «А улик-то совсем не было. Я никак не думал, чтобы присяжные обвинили…» Гласный суд? Сплошное лицемерие!

Лицемерием пропахли даже газетные объявления:

«С высочайшего соизволения: большая лотерея в пользу кассы для пособия женскому полу, лицам, служащим при заведениях попечительства о бедных в Москве». Надо же, с высочайшего соизволения!

А вот просто и откровенно: «Акушерка Красовская имеет комнаты для дам и принимает детей на воспитание».

Или она тоже действует с высочайшего соизволения?

Поистине, правительство заботится о развитии у нас городской жизни… Пожалуйста, каждому — свое:

«Старухам и молодым, вдовам и девицам — вольдегановские щетки, наставления, как избежать заражения секретными болезнями».

«Американские капли против зубной боли действуют мгновенно, исцеляют также нервные страдания головы, лица и ушей…»

Как все просто! Зачем мучиться над проблемами добра и зла, социальной несправедливости? Американские капли мгновенно исцеляют страдания головы.

В заметке, напечатанной мелким шрифтом, какой-то либерал горестно вздыхает: «Не совсем хорошо у нас еще с медицинской помощью. Выборочное обследование некоторых домов за Рогожской заставой показало, что половина детей в бедных семьях больны туберкулезом». Подумаешь, какая ерунда, зато «волшебная вода доктора Мореля окончательно разрешила задачу постепенного окрашивания волос на голове и бороде, она одна исполняет все, что обещает».

И вообще, кто сказал, что Российская империя — отсталая страна? Вот, пожалуйста, можно купить «известное во всей Европе, привилегированное и признанное лучшим средство для уничтожения крыс, мышей и кротов. Средство имеет приятный запах и действует моментально. За верный успех ручаются».

А это — для всех российских граждан и тоже, наверно, имеет приятный запах и действует моментально: «Своры, ошейники, цепи, намордники, арапники — выбор хороший, цены умеренные»… Забыли только добавить «за верный успех ручаются»…

…Поздно вечером вышел Мышкин на улицу дыхнуть свежим воздухом. Снежные сугробы. Слепые деревянные дома. Трое пьяных в рваных тулупах шли, приплясывая и подпевая в такт гармошке:

И в распухнувшее тело раки черные впились…

И в распухнувшее тело раки черные впились!

Шли, наслаждаясь «заботой правительства о развитии городской жизни», шли, сохраняя в себе «материк народного быта, непоколебимо твердый», шли своим особым, богом и Катковым предопределенным путем.