1914–1915. Война
1914–1915. Война
Прибыв в госпиталь раненый, я вздумал написать свой дневник-рассказ с начала первой мобилизации и до сего дня.
Июль 1914 года. Стоит все время сухая жаркая погода. Сена наготовили зеленого, пушистого. Скошенные луга стали желтеть от палящего солнца. В воздухе страшная духота. За короткое время сняли и убрали рожь. Половина полевой работы к 15 июля сделана, остается только яровое, которое еще чуть зеленовато, но горячее солнце заставляет его без времени сохнуть. В некоторых деревнях уже приступили к уборке яровых: косят луга, выдергивают лен. Кажись, всё шло хорошо, как по маслу: мирно и радостно трудились, и вдруг всё это грубо нарушилось по чьей-то воле. 18 июля была объявлена мобилизация. Все сразу приуныли. Не стало слышно веселых песен, ни разговоров мужиков, сидящих на завалинке и толкующих о своих крестьянских делах. Везде и всюду пошли слухи о войне. Приуныли мужики, плачут бабы. Меня тоже как чем-то ошеломило. Хожу как пьяный. Объявление мобилизации застало меня в то время, когда я читал какую-то книгу Толстого. Я сразу задумался, бросил книгу и стал ходить взад и вперед. Увидал жену — плачет, потом бросилась мне на шею и совсем заревела. Стал ее уговаривать, что не один я иду на войну и не всех там убивают, может быть, и жив вернусь? Ее уговариваю, а у самого сердце так и щемит. Ну ладно, чему быть — того не миновать. Попросил истопить баню. Вымоюсь в последний раз и уеду. Вымылся, надел белье, которое со службы было привезено. Мать говорит: «Оделся ты точно на смерть», — а сама плачет. Ночь прошла тревожная. Грезится о войне всякая чепуха: то думается, как вдруг меня ранит, быть может, и тяжело, и как долго, может быть, придется лечиться. А то совсем представишь себя убитым и как уже не придется больше видеть прекрасную природу, родную страну, свое милое семейство. Сынишка какой уже умный стал, седьмой год ему идет. Прошедшую зиму выучил его немного читать.
19 июля приказано собираться всем солдатам в свою волость, а также и коней вести, говорят, что оттуда солдаты поедут на подводах в уездный город к воинскому начальнику. Я прибыл в волость в восемь часов утра. Уже много собралось людей и коней. Вижу, что делать здесь пока нечего, и я пошел в церковь. После обедни я попросил попа отслужить мне напутственный молебен. Молился я с большим усердием и печалью, прося Бога, чтобы он помиловал меня и чтобы я на войне остался живым. Уж очень не хотелось умирать в таких молодых летах и при таком хорошем физическом здоровье. Отслужив молебен, поп пожелал мне всего счастливого. Я пошел опять к волости. В это время там слышались крики между солдатами: «Давайте казенку разобьем! Почему водку не дают? Может быть, последний раз тут живем! Надо же с родными выпить на прощанье!» Урядник приказал сидельцу открыть винную лавку, и все ринулись туда. Я запряг лошадь и уехал домой. Дома я стал ходить везде, как бы прощаясь со всем милым и родным. Всего было жаль: семью, дом, огород, родное поле и только что изученное столярное и токарное ремесло, приобретенные книги. Хорошо, что дома оставались два брата и третий был на заработках, но и этого уже спрашивали при мобилизации.
Утро 20 июля было пасмурное, ночью прошел дождик и воздух освежило. Природа торжествовала и звала к мирной радостной жизни, а на душе было грустно и тяжело. Сегодня отправка на войну. Может быть, уже последний раз вижу свою семью и этот прелестный мир. Зажгли свечи перед иконами. Изба наполнилась бабами и ребятишками, и все пособляли мне молиться Богу. Я стал громко читать молитву, которую читают перед сражением и выученную мною на действительной службе, — «Спаситель мой», но всю я договорить не смог, забыл и остановился на словах: «на одоление врагов наших». Больше всего я молился о том, чтобы опять возвратиться домой.
До уездного города было 35 верст, и к 12 часам дня мы приехали туда. Пришли на воинский двор и там узнали, что солдаты уже разломали две казенки с вином. Пьяные кричат, ругаются, лезут в канцелярию и суют военному начальнику свои воинские билеты. Вдруг послышалась стрельба. Говорят, что солдаты ломают третью казенку с водкой.
Врачи признали нас годными. Я подумал: для чего годными? Но дальше этого вопроса мысль не двигалась. На станции нас распределили по вагонам, и поезд тронулся.
<…> <…>10 ноября 1914 года мы прибыли в Варшаву, и тут нам стало ясно, что нас везут на немецкий фронт. Из Варшавы нас перевезли в город Гродзинск, где мы увидали следы прошедших боев: разрушенную станцию, сгоревшие и разбитые дома. Вечером 12-го прибыли в город Скерневицы. Здесь наша выгрузка.
В Скерневицах мы в первый раз бегали смотреть пленных немцев, которые были окружены конвоем наших солдат. Было интересно посмотреть, что это за люди, которых мы будем убивать? Оказывается, такие же люди, как и мы. Стоят, постукивают ногами от холода. Лица печальные, унылые, как будто предчувствуют будущие страдания.
14-15 ноября. Первый бой. Шел мелкий снег и уже начал покрывать землю. Прибыл командир полка, верхом на лошади, поздоровался с солдатами, и мы тронулись в путь. Прошли версты три, встретили человек сто солдат, которые вели впереди себя одного немца. На наш вопрос: «Откуда идете?», они ответили: «Идем с позиции, были в нескольких боях, и вот это все люди, оставшиеся в живых от полного полка». Как-то не верилось: неужели воюют до такой степени, что от целого полка осталась горсть людей? Слышался недалекий грохот орудий. Солдаты шли и крестились на ходу, призывая в помощь Бога и Христа, который завещал любить врагов. Шли как серые бараны.
Нам было дано задание: взять деревню Белявы, где засел противник. Шли мы по ровному вспаханному полю. Перешли канаву среди этой пахоты. На небе редкие, быстро бегущие облака, из-за которых начала выглядывать луна: то стемнеет, то сделается светло, торжественно. Природа звала к тишине, счастью, радости, а куда и зачем мы идем? Но такие вопросы редко вспыхивали в мозгу, одурманенном заблуждениями, дисциплиной, массовым государственным гипнозом…
Мы двигались всё вперед и вперед и прошли уже с версту, как вдруг над нами завизжали пули: дзынь-дзынь! дзынь-дзынь! Мы быстро полегли на вспаханную землю. Чаще и чаще визжали пули, но мы не стреляли… Ротный командует перебежку вперед, мы перебегаем, но при сильном визге пуль ложимся, стараясь попасть в борозду. Вдруг: з-з-з-бу-у-ух! Поднял я голову после взрыва посмотреть, где взорвался снаряд. Недалеко впереди нас поднималось густое облако дыма. За этим стали еще и еще разрываться близко от нас; б-у-ух! бу-у-ух! Ну вот, подумал я, тут, наверное, и конец. Попадет снаряд прямо и разнесет на мелкие куски…
От зарева пожара наша двигающаяся цепь хорошо видна противнику, и наша рота как раз и двигалась на видневшиеся в зареве пожара домики, но ротный командир командует всё вперед и вперед, и никто не посмел ослушаться его. Разве это не гипноз?
Шагах в 200–300 были окопы, которые не были заняты немцами, вот мы их поспешили занять и, засевши в них, начали усиленно стрелять по немцам.
Наши войска стали обходить деревню левым флангом. Немцы, увидевшие этот маневр наших войск, открыли по ним сильный огонь. Попавшие под этот огонь наши солдаты подумали, что это мы, сидящие в окопах, по ошибке открыли по ним стрельбу, и закричали: «Русские! Не стреляйте! Это свои!» Немцы еще более усилили по ним стрельбу, и они стали отходить от деревни.
Вдруг несколько немцев вылезли из окопов и побежали прямо к нам. Сразу мы не могли понять, чего они хотят: в атаку бегут или сдаваться в плен? С нашей стороны закричали: «Ура-a!», и мы побежали им навстречу. Немцы испугались и бросились назад, но мы их преследовали, и они, остановившись, стали сдаваться в плен.
Проходя мимо немецких окопов, я увидел жуткую картину. Окопы полны убитыми, и большинство, видать, в голову, а у некоторых и черепа снесены. Вступил я в один окоп и с ужасом выпрыгнул из него; в соломе был мертвец, и я наступил на него ногами. Проходя мимо других окопов, я видел много раненых, из которых некоторые уже уснули и храпели, и многие просили помощи. Но чем я мог им помочь, один — многим? Подошли мы к сараю, там стонут раненые немцы, просящие помощи у нас, у врагов своих. Некоторые просят на немецком языке, другие на польском. Были тут и не раненые, которых тут же отводили в штаб полка.
Проходя дальше, слышу, зовет меня солдат нашей роты и просит перевязать ему спину. Я взглянул на спину и ужаснулся: как я могу перевязать ему эту огромную рану, выхваченную куском шрапнели, ее и двумя ладонями не закроешь! Шинель вся смочена кровью. Я сказал, что я такую рану перевязать не смогу, тогда он попросил у меня воды. К счастью, у меня была полная фляжка воды, и он с жадностью напился. Просит он меня отвести его в часть: «Я, — говорит, — ничего не знаю и не соображаю, куда идти». Я согласился. Идем мы с ним мимо тех окопов, где лежат убитые немцы. Слышу, кто-то просит помощи. Подошел я, смотрю, раненый немец просит пить. Дал я ему потянуть из своей фляжки. В знак благодарности немец приложил руку к груди. Идем дальше. Вдруг слышим, кто-то не просит, а кричит и машет мне рукой. Вижу, лежит на пахоте, далеко от окопа, раненый немец. Я говорю своему раненому товарищу: постой немного, потерпи, а я пойду узнаю, в чем дело. Вижу, лежит человек, растянувшись на животе, и подает мне рукой знак: «пить». И этому дал напиться. Немец указывает мне на карман своих шаровар. Я полез туда рукой и вытащил старенький бумажник; спрашиваю: это? Он мотает головой и что-то говорит. Я лезу глубже в карман, там мокро. Выдергиваю руку — она вся в крови. Немец видит, что я не понял его, указывает мне на свою ногу, выше колена, чтобы я перевязал ему. Но что я буду делать? Тут свой товарищ, тяжело раненный, еле стоит, ожидает меня, тоже просит перевязать его, и я не смог, а теперь ты просишь, и не один ты, о многие в окопах просят помощи. Болит сердце от жалости, а помогать — не помогаю. Приложил я руку к груди и говорю; «Не могу, брат!» Понял он, не стал больше просить меня, и я ушел от него, посмотрев с глубоким сожалением на страдальца. Идем дальше с раненым товарищем. Еще раненый немец просит пить; и этому дал, и товарища своего еще попоил. Не знаю, откуда у меня столько воды появилось — столько людей напоил, и вода еще осталась.
Вышли мы из деревни в поле. Под деревьями лежат две убитые лошади и недалеко от них более десятка мертвых людей: русские и немцы. Видно, была рукопашная схватка, и все они легли вместе, как безумные братья…
Стало почти темно. Попробовали мы копать окопы, но земля уже замерзла и коротенькой лопаткой ничего не сделаешь.
С передней линии послышались крики: «ура-а!», и эти крики долго еще слышались, но на помощь мы не ходили, и генерального сражения не состоялось. Мало-помалу стало стихать и, наконец, всё затихло. Час построили, и мы куда-то двинулись. Долго шли и в дороге делали остановки, во время которых я начинал засыпать, да и другие тоже. Стало сильно морозить, и с ветром. Остановились, легли на мерзлую землю и прижались друг к другу, как будто немного согрелись и стали засыпать, но спать долго не приходилось, ноги замерзали до боли и бесчувственности, вскакивали и начинали бегать до сильной усталости, а согреться все равно не удавалось. Усталый и измученный ложишься и начинаешь засыпать, но через несколько минут снова вскакиваешь и бегаешь, бегаешь. Думалось: зачем всё это нужно?.. Вспомнил, что сегодня воскресенье, и перенесся мыслями на родину, к милому семейству. Думают ли, знают ли мои родные, где я сейчас? Как я мерзну и страдаю и за что?.. Очень смутно, как во сне, возникает мысль: а ведь мы, солдаты, стадо серых баранов, и гонят нас пастухи куда хотят, а мы не думаем своим умом и слепо подчиняемся…
Настал день. В соседнем окопе старый солдат читает Часослов и молитвы; в словах и голосе слышатся душевный стон и почти рыдания. Вдруг совсем близко разорвался немецкий снаряд; солдаты насторожились. Из окопчика по-прежнему слышалось жалостное пение молитв. Снаряды начали рваться один за другим, но все они пока то не долетали, то перелетали наши окопы, и мы благодарили Бога.
Часто у самых нравственных от рождения людей их инстинктивная вера выливается в формы неразумно-суеверные и может быть поколеблена, пока она не подчинена доводам разума. Старый солдат был от рождения добрый человек. Ему было жаль своей жизни, которая вот-вот оборвется так глупо и жестоко; жаль было своих и немецких солдат, приносящих друг другу страдания и смерть. Он ни в ком не видел и не чувствовал врага, но он поклялся, дал присягу, его заставили взять оружие и убивать того, на кого ему укажет командир. Ужасно!
…В минуты раздумий я стал замечать за собой, что начинаю звереть. Стреляя из окопа в немцев, я не чувствовал жалости к ним. Мне сказали, что это наши враги. Поп, святой отец наш, отправляя нас в бой и благословляя, нас, солдат, называл «христолюбивым воинством», говорил, что мы идем на священную войну, за царя и отечество. Жалость к человеку исчезла; ум, чувства и воля оказались во власти массового гипноза, дисциплины. Как был я серым бараном, таким и остался…
Утром видел, как хоронили солдат, умерших ночью от ран. Возле халупы, под яблоней, вырыли яму, аршина полторa глубиной; мертвых завернули в шинели. Поп пропел над ними молитвы, и, свалив покойников в яму, завалили землей. Сколько же таких безвестных могил по земле польской…
Привели нас на фольварк Курдванов. Остановились и стали варить картошку, потому что хлеба не было. Поев, пошли, как стадо баранов, ближе к позиции, а пройдя версту, увидали, как в фольварк полетели немецкие снаряды; а вскоре снаряды стали рваться в стороне, недалеко от нас. Солдаты бросились врассыпную. Нас поставили в цепь и приказали рыть окопы. Я выкопал себе небольшой окопчик, вспомнил, что сегодня воскресенье. Умылся в бывшей неподалеку канаве, помолился Богу и стал доедать вчерашний ужин. Утро было тихое, солнечное, с легким морозцем.
Уже в который раз я перечитываю письмо от брата из дому, и в это чудесное ясное утро я всей душой был дома, среди милых и дорогих моей душе людей. Брат писал, что жена моя родила дочь (Клаву), но что брата Тимофея взяли в армию в обоз.
Вдруг мои мысли были прерваны оглушительным треском рвавшихся недалеко снарядов. Громыхали снаряды тяжелого калибра, осколки от них прилетали в наши окопы, а вскоре снаряды стали рваться так близко, прямо над нашими окопами, и некоторых людей уже ранило. Во время этой сильной стрельбы пришло приказание: нашей роте идти для прикрытия батареи. Страшно было влезать из окопов, в открытое поле, но что делать? Надо вылезать и выполнять приказание начальства. Гипноз оставался в своей силе.
Ротный командир назначил меня и еще нескольких солдат идти в дозор в близлежащий от нас лес, осмотреть его и узнать, какие есть дороги в лесу и прочее. Мы были рады этому назначению, пойти в этот красивый лес. Лес был квадратный, верста на версту, огороженный проволочной стеной. Это было что-то в виде парка или заповедника.
Войдя в лес, мы почувствовали себя как будто на свободе. Снег таял, с елок капало, воздух ароматный, смолистый. Тишину леса нарушали только мы, люди, и вспугиваемые нами большие стаи фазанов и перепелок. Вспугнули дикую козу; встречались стада зайцев, штук по десять, которые, к нашему удивлению, не пугались нас и подпускали к себе совсем близко. Природа расточила наши огрубевшие в братоубийственных боях души. Не верилось, что рядом самые умные существа — люди — тайно высматривают друг друга и, прицелившись, убивают, как диких зверей. Зачем?.. Для чего?..
Рождество и Новый год, 1915, мы провели спокойно, без боев, только страшно беспокоили вши, и с ними мы вели бои каждый день. 14 января у немцев был какой-то праздник; говорили, будто Вильгельм именинник. Весь день слышались веселые пьяные песни из их окопов, до которых от нас было шагов восемьсот.
18 января праздновали полугодовщину начала братоубийственной войны. Ходил и я в походную церковь, устроенную в лесу. Странно было слышать слова священника, воодушевлявшего на новые победы христиан, которые должны любить врагов.
День ото дня становится теплее и теплее. Легче становится нести службу. Ожидаем великого праздника. Воскресения Христова, завещавшего нам любить врагов наших. Какая насмешка! Думалось: хотя бы этот великий праздник прошел мирно и спокойно. Действительно, чувствовалось, что с противником дело клонится к миру. Радостно!
19 марта, в четверг, за три дня до Пасхи, мы, по обыкновению, отдежурили ночь и, попив чаю, залегли в землянку отдыхать, как вдруг услышали радостные крики солдат. Мы быстро выскочили из землянок, из других тоже вылезли все солдаты и смотрят на немецкие окопы. И чудная картина предстала перед нашими глазами: там тоже все немецкие солдаты вылезли из окопов, а десять человек отделились и шли к нашим окопам. Это было для нас радостным чудом. Побежал и я туда узнать, каким образом произошел этот мир.
Десять человек немцев подходили к левому флангу 1-й роты, а батальонный командир не пускал нас туда, но немцы сошлись с нашими солдатами в середине фланга и разговаривали с ними. Один из немцев пришел и к нашим окопам, и мы дали ему булку хлеба, а он стал жаловаться, что им мало дают хлеба.
Мирное братание русских и немцев, враждующих и стреляющих по приказанию начальства друг в друга, продолжалось бы дольше и скорее всего кончилось бы миром. Но оно нарушилось страшной руганью командира, что солдаты без разрешения начальства стали брататься. И он передал по телефону артиллерии, чтобы стреляли по немцам. Два шрапнельных снаряда разорвались над немецкими окопами, но солдаты не прятались, а продолжали сидеть наверху и мирно разговаривать. Остальные пятнадцать выстрелов были далеко переброшены за немецкие окопы. Простые, рядовые люди жалели друг друга.
После этого стрельба прекратилась, и русские с немцами стали расходиться по своим окопам, уговорившись не стрелять друг в друга. «За что мы убиваем друг друга? Давайте мириться!» — говорили те и другие. День выдался такой чудесный — тихо, ясно, тепло, что этих измученных, воюющих людей невольно влекло к мирным, добрым чувствам.
Весь день и всю ночь не слышно было ни одного выстрела. Все ходили открыто, и у всех солдат были радостные лица, слышались песни. Начали немцы махать нам из окопов белыми платочками и что-то кричать. Мы ответили им тем же. Два наших добровольца отправились к немцам, с их стороны тоже пришли к нам гости. Все солдаты с обеих сторон вылезли на большом пространстве и около часу наблюдали за этой мирной, дорогой сценой. Ночью, когда мы дежурили у бойниц, было слышно, как немцы все время пели песни. Чуть рассвело — два наших солдата пошли к немцам в гости. Там их хорошо приняли, угостили водкой и закусками так, что они не могли идти сами к своим окопам, и их привели немцы под руки к нам со словами: «Возьмите своих ребят».
Утром батальонный командир выдумал написать записки, которые прикрепили к колышкам, а колышки велели вынести вперед окопов и забить в землю. В записках значилось: «Если пойдете к нам, то останетесь в плену, а побежите назад — будем стрелять».
Днем 20 марта к нам шли два немца с дружеским визитом. Дойдя до колышков с записками, они остановились и прочитали их. Один из них схватил записку и побежал назад. По нем сделали три выстрела, но он скрылся, а второй пришел к нам. С этим пришедшим немцем вело разговор только наше начальство, а о чем — мы не знаем. Пустили слух, что как будто этот немец говорил, что немцы не хотят мирной сделки, а хотят только под видом этой сделки заманить побольше наших солдат к себе и оставить их в плену. Но где правда — нам не удалось узнать. Думалось, что без начальства простые люди, солдаты, скорее договорились бы и помирились бы между собою, а начальство только мешает этому доброму делу и отправляет нас, как диких зверей, на драку.
Так и раздружились мы с нашими «противниками». Правда, перестрелки не было, но ходить открыто нам запретили.
…Было воскресенье. Май. Деревня, в которой мы остановились на отдых, мало пострадала от войны, но заборы и ограды были разрушены для костров. Солдаты ходили, прогуливаясь, по деревне, а мы с товарищем зашли в цветущий сад, легли под кустом смородины в густую зеленую траву и любовались ближайшим полем, на котором колыхалась волнами уже высокая зеленая рожь, а дальше, за этим полем, виднелась другая деревня, тонущая в фруктовых садах. Тут мы с товарищем, лежа в траве, заканчивали чтение «Анны Карениной».
На другой день, в пять часов вечера, нас погнали снова на позицию. При выходе из деревни нас провожала кукушка своим кукованием. Солдаты говорят, что это плохой признак, он ведет к несчастью; а какого же нам счастья ожидать, оставаясь послушным стадом серых баранов, идущих на бойню?
И действительно, только пришли мы к штабу полка, как услышали, что на той стороне реки Равки одна рота уже занимает окопы. Выпал жребий и нашей роте идти занимать окопы. Перебрались мы по бревнышкам через реку и стали занимать окопы, которые были сделаны на скорую руку, кое-как. Распределились мы в них только к утру 5 мая и, поставив наблюдателей, легли поспать.
Когда я проснулся, солнце было уже высоко и жарко пригревало. Я стал осматривать местность. Шагах в шестистах от нас полуразрушенная деревня, занятая немцами; ближе к нам линия их окопов, и даже видны дырочки бойниц; впереди окопов прочное заграждение, а у нас заграждения поломаны. Сходил на реку, умылся и, придя в окоп, занялся чтением молитвенника; рядом лежащий солдат слушал. В 12 часов дня ели хлеб с маслом, перемешанным с землей. В 2 часа немцы начали обстреливать наши окопы. Постреляв с час, прекратили. К ночи стало пасмурно, и ночью полил настоящий ливень, который промочил нас до нитки, и в окопах образовались глубокие лужи воды. Во время ливня немцы стреляли редко, но как только дождь стал утихать, они открыли по нашим окопам сильную артиллерийскую стрельбу из трех батарей. Страшно рвутся снаряды, и шрапнельные, и земляные, и при некоторых взрывах трясется земля. Слышим, что в третьем взводе уже много убитых и раненых, и люди третьего взвода начали перебегать в другие окопы, куда не так часто попадают снаряды. Наша артиллерия молчит, не сделала ни одного выстрела, а немцы стреляли до самого утра и только утром утихли. День был пасмурный, немцы среди дня выпустили к нам несколько снарядов и умолкли. Из моих соседей четыре человека были убиты и десять ранены. На душе было тяжело, но я оставался на месте, никаких перемен в моем сознании не происходило; я продолжал считать такое положение нужным и данным от Бога. Есть враги и их нужно убивать…
Зашло солнце. Санитары пронесли с поля убитых и раненых, которых днем было опасно убирать. Снова с ужасающей силой загрохотали немецкие орудия. Сначала в наши окопы попадало мало снарядов, а все больше по соседнему с нами полку стреляли, но вскоре и на наши окопы посыпались убийственные снаряды. Наша артиллерия выпустила несколько снарядов по деревне и замолчала, после чего еще злее и убийственнее засыпали нас отрядами разных калибров. Грохотало много батарей, от взрывов колыхалась земля, отчего наши землянки начали обсыпаться, разваливались бойницы; сделанное мною углубление в стене окопа рухнуло, чуть не задавив меня. Открылся такой ад, что Боже сохрани! Полегли солдаты в окопе и молчат, с бледными лицами, ожидают скорой смерти. Прижался я к передней, уцелевшей стенке окопа и после каждого взрыва выглядываю через вал, не наступают ли немцы. Удивляются солдаты, что я так смело и открыто выглядываю из окопа.
Настала полночь, но стрельба не утихает. Пора бы уже прийти нашей смене, но смены нет — видимо, ждут, когда утихнет стрельба. Прибежал командир десятой роты и спрашивает: «Где ваш командир?» Не успел он получить ответ, как нас оглушило разорвавшимся снарядом. Присел он к стенке, где я стоял. Видим, остались целы. «Ваше высокоблагородие, — говорю я, — ну и натерпелись же мы сегодня страху!» — «Да, — говорит, — не знаю, что с нами будет и как мы отдежурим свою смену». С этими словами он пошел искать нашего командира.
Во время этого адского грохота орудий и снарядов солдаты передают по цепи, что в третьем взводе снаряд попал в землянку с людьми и разрушил ее. Я схватил лопаточку, выскочил из окопа и побежал к месту катастрофы. Бегу и кричу солдатам, спрашивая, где эта землянка? Солдаты высовываются из окопов, показывают мне руками и снова прячутся в окопы, потому что беспрестанно рвутся снаряды. Странное состояние — у меня в это время не было никакого страха перед смертью, летавшей, грохотавшей и рвавшейся вокруг меня. В голове была одна мысль: спасти товарищей, засыпанных землей. Из любви к людям я невольно проявил храбрость. Вскочив в воронку, вырытую снарядом, я начал быстро раскапывать землю, и вскоре показалась рука. Увидав руку, я начал копать в том месте, где должно быть лицо. Освободив от земли лицо, я увидал, что человек еще живой, стал освобождать ему грудь и туловище и тянуть из земли. Человек слабо застонал, а затем стал говорить, чтобы я освободил ему ноги, что там очень больно, наверно, ранены. На его ногах лежали потолочины, перебитые снарядом, и много земли. Кое-как освободил я его от бревен и земли и стал тащить дальше, но он закричал от боли: «Ногу мою возьмите!» На мой зов прибежал один солдат, и мы вместе с ним вытащили спасенного. Он сказал, что их было в землянке двое, и я начал быстро копать землю и вскоре нащупал лопаточкой шинель, дальше показалась тесьма от вещевого мешка, перекинутого через плечо, за которую я вытащил голову человека. Лицо было мертвое. Стал тащить за пояс и за руку, но рука хрустит и отрывается, вся перебитая снарядом. Оставил я его, вижу, что помощь ему уже не нужна. Прибежал санитар и стал перевязывать нашего спасенного, у которого правая нога была сильно изранена в нескольких местах.
Адский грохот орудий продолжался по-прежнему; несколько снарядов разорвались над моей головой, от их страшного треска я присел в яме. Потом перебежал обратно в свой окоп и опять стал выглядывать через край. Вскоре передают, что спасенный раненый опять просит меня. Прибежал я туда и вижу, что его снова завалило землей от сильных взрывов и сотрясений земли; даже санитар еще не успел уйти от него, но у санитара не было с собой лопаточки и нечем было откопать. Вместе мы вытащили его из земли, и дважды спасенный стал просить нас увести его из этой могилы, но у нас не было носилок, да и как нести по открытому месту, под градом рвущихся снарядов? Но вот снаряды стали рваться реже, пришли санитары с носилками, и раненых стали уносить.
К утру стрельба утихла, стреляла только одна батарея. Утром нас сменили, и мы свободно и радостно вздохнули, очутившись в лесу и в полной безопасности. Тут мы узнали, что в эту ночь по нашим окопам немцы выпустили более тысячи снарядов разных калибров, и тут же я услышал, что куском шрапнели в голову ранило моего хорошего товарища, с которым мы читали и немного не дочитали «Анну Каренину». Этот мой добрый товарищ вскоре умер в госпитале, о чем я сообщил его родным. Никогда не забыть мне этой ужасной ночи…
Но, оказывается, не все существа занимаются тем, чем в эту ночь были заняты самые умные существа — люди. Здесь, рядом с нами, в лесу над речкой всю ночь заливался серебряной трелью соловей. Никакой грохот орудий, изобретение человеческого ума, не прерывал его пения — он пел всю ночь. В речных заводях кричали лягушки, и их тоже, видимо, не беспокоило людское безумие. Днем над враждующими позициями, выше летящих снарядов, летали и пронзительно кричали чибисы. Все эти низшие существа, наверное, не знали, что делают друг с другом эти разумные существа — люди.
Так чем же мы можем хвастаться перед нашими низшими братьями животными и прочими тварями? Своим умом, который мы извратили и превратили в орудие зла и страданий? Нет! Не гордиться, а стыдиться нам надо перед животными!..
8 мая меня назначили наблюдателем с дерева. К толстой и высокой сосне была приставлена лестница, а наверху, в ветках сосны, была устроена площадка из досок, на которой можно стоять или сидеть. Взобрался я на эти полати и стал смотреть в бинокль на немецкие окопы и дальше. Простояв час, я не заметил ничего подозрительного, но вот вблизи меня стали повизгивать пули.
Я слез с сосны и перебрался к дубу, у которого тоже стояла лестница и так же наверху была площадка. Но дуб был ниже сосны и с него хуже было видно, и я снова перелез на сосну. Верстах в восьми от позиции, на немецкой стороне, виден город Скорневицы; из фабричной трубы валит дым. Верстах в трех вижу идущего немца, а дальше как будто группа людей, но всматриваюсь внимательно и вижу, что это кустики. Вот наша артиллерия сделала выстрел, мне необходимо увидеть, где разорвался снаряд. Вот второй, третий выстрел, но мне не видно за верхушками сосен, куда падают снаряды. Вдруг затрещал немецкий пулемет, пули завизжали близко около меня. Я догадался, что пулемет был направлен на меня, и стал быстро слезать с лестницы. На секунду пулемет умолк, но тут же опять затрещал, и пули полетели над моей головой; еще секунда перерыва и пули завизжали ниже меня. Я ясно видел, что пули искали и ловили меня, и я не знал, что мне делать. Я снова поднялся чуть выше, но пули рядом срезали сучья и впивались в ствол сосны возле меня. Я замер и ожидал, что вот еще мгновение и я полечу вниз с огромной высоты. Пулемет умолк, наводя на меня точную цель, и в этот момент я бегом сбежал вниз по лестнице. Затрещал пулемет, завизжали пули уже внизу и долго еще визжали, ища меня, но я был уже за сосной, в полной безопасности.
Люди выстреливают тысячи патронов на одного человека — лишь бы попасть в него и лишить жизни. Для чего это нужно, думал я.
2 июня нас сменили, и мы ушли на отдых, верст за десять от позиции. В лесу разбили палатки, и мы немного почувствовали себя людьми. 11 числа было назначено занятие, во время которого мы занимались ружейными приемами, взводным и ротным ученьем. Во время ротных занятий командир обучал нас здороваться с начальством, но ответ солдат получался плохой, недружный, за что командир разозлился и начал гонять бегом всю роту. Солдаты измучились, вспотели и стали роптать на эти издевательства: «Зачем нам нужно учиться правилам приветствия вблизи противника и перед смертью?» Хорошо, что подошел батальонный командир, и эта комедия прекратилась.
И все же смело, вслух никто из солдат не посмел выразить возмущения, все продолжали слепо и беспрекословно выполнять все неразумные приказания и капризы начальства. Мы оставались послушными баранами.
После обеда нам приказали построиться. Нас принимал новый командир полка на временное командование. Стал говорить нам, как мы должны воевать и побеждать врагов. «В плен немцев не берите, не надо, всех колите!» После командира полка приехал на автомобиле начальник дивизии. Он был не в духе и смотрел на нас волком. Видел ли он нас в это время, думал ли о нас, как о людях, равных себе? По его сердитому лицу было видно, что нет. Он думал совсем о другом. Возможно, что его распекал командующий армией за то, что он потерял столько-то процентов живой силы, и он лишился долгожданной награды, которою он бы впоследствии блистал на петербургских балах. А может, он был зол на то, что вчера в Варшаве, у богатого польского пана на балу, ему многообещающе улыбнулась гордая красавица полька, а к концу бала показала ему нос и хвост? С досады он зашел в ночной ресторан и, опорожнив несколько стаканов коньяку, еле добрел до гостиницы. Сегодня у него сильно болела голова.
12 июня, как только стемнело, нас отправили на поддержку наших войск к Воле-Шидловской. Пробыли там два дня, и нас опять возвратили в дивизионный резерв. На пути возвращения солдаты просили нового ротного командира (назначенного временно, вместо нашего, заболевшего) немного отдохнуть. Но он кричал на солдат и безжалостно гнал восемь верст по глубокому песку в страшной жаре, как стадо баранов. Не дай Бог такому злому и безжалостному человеку быть начальником.
И когда пришли на место отдыха, он не давал нам отдохнуть, а придумывал всякие работы и занятия, что, видно, доставляло ему большое удовольствие — мучить нас и распоряжаться нами, как своими вещами.
Но между недобрыми есть много и добрых людей. Был у нас командир полка, старичок, который, к нашему сожалению, часто болел. Какой же он был для солдат дорогой человек! Он всегда относился к солдатам, как к родным братьям. Никогда не кричал, не наказывал никого, а всегда давал добродушный совет, который солдаты выполняли с охотой. Солдаты дорожили им, любили его и до сих пор жалеют, что он уехал по болезни. Глядя на его доброту, не верилось, что такой человек может принимать участие в человекоубийстве. Видимо, к его добрым чувствам не хватало разумного Сознания. У меня его тоже не было.
Меня все чаще и чаще начали посещать мысли о неразумности, ненужности этой братоубийственной войны. У меня начали открываться глаза, стала разрушаться вера в какого-то личного бога, создавшего людей и пожелавшего им таких ужасных страданий. Но затемненное сознание не могло сразу освободиться от ложных внушений и суеверий, и я не мог смело отказаться от участия в войне. Я решил избавиться от этого участия другим путем: я решил сделать саморанение, но трусость не позволяла привести это в исполнение.
Вечером 22 июня нас передвинули влево версты на три и остановили против линии противника. Здесь нам предстояло нести охрану линии позиции. Для охраны днем посылали десять человек, а в ночную охрану назначали человек тридцать, которые, пройдя шагов восемьсот к линии противника, залезали в небольшие окопчики и там дежурили.
Пришли мы на место дежурства в одиннадцать часов ночи и разместились по окопчикам, откуда стали следить за нашими «врагами». Ночь прошла спокойно, и как только стало рассветать, мы вернулись в свои окопы на отдых. Не успел я уснуть, как вдруг кричат: «Бери ружье и беги скорее к ротному, зачем-то требует».
Я вскочил, схватил ружье, бегу к ротному и думаю: наверно, будет ругать, что рано легли спать. Но ротный сказал мне: «Вот что, Драгуновский, возьми тридцать человек, которые были с тобой ночью в карауле, пойди с этими людьми опять в караульные окопчики, там присоединитесь к десяти человекам дневных караульных, и вот эти сорок человек рассыпь в цепь по окопчикам, затем сделайте перебежку к вражеским позициям и откройте редкую стрельбу по неприятельским окопам, после чего прекратите стрельбу; сделайте еще перебежку ближе к врагу и тогда открывайте самую частую стрельбу по врагу. Это нужно нам для того, чтобы услышать, какая будет стрельба с немецкой стороны: если частая — то немцы сидят густо, если редкая — значит, редко. Если будет стрельба слева, то этого не бойтесь, это будут стрелять другие наши роты. Головы свои старайтесь меньше показывать, а вызвав стрельбу с немецкой стороны, прекращайте стрелять и возвращайтесь обратно».
Затрясся я, зная, что нас посылают на верную смерть, но отказаться от этого не мог: не хватало ясного разумного сознания.
Собрали людей, и мы пошли. Пришли и засели в окопчики. Все солдаты боятся вылезать из окопчиков и идти в наступление. Говорят: «Надо, чтобы и ротный был с нами, ведь если мы пойдем, нас всех перебьют». Кое-как я уговорил их. Рассыпались в цепь и открыли редкую стрельбу. Немного помолчав, открыли частую стрельбу. Часто завизжали над нами и немецкие пули.
Не слышал я, как одна пуля пробила мне два пальца левой ноги; боль почувствовал, только идя обратно, и еще больнее стало, когда увидел пробитый сапог; Подходя к нашим окопам, я услышал, что еще одному солдату оторвало палец на руке. Кое-как дошел я до окопов, где была наша рота. Позвали санитара, сняли сапог, полный крови, и перевязали рану.
Собрали нас, несколько легко раненных, и мы, попрощавшись с товарищами, отправились пешком до бывшего в двух верстах околотка. Тут нам сделали перевязку и, посадив в телегу, повезли в перевязочный отряд, находившийся в имении Воля-Пенчковская. Здесь мы отдохнули, нам добавили бинтов и, собрав 25 человек раненых, повезли в линейках в город Жирардов, в госпиталь. В этом госпитале мы пробыли одни сутки, и в эти сутки мне еще раз пришлось увидеть последствия войны. Привезли с позиции огромное количество людей, отравленных удушливыми газами. Весь госпиталь был переполнен этими несчастными страдальцами, которые, страшно хрипя, бросались во все стороны, ища спасения: просили пить, положить на голову холодный компресс. Им дают и то и другое, делают уколы, но, видно, ничего не помогает.
Против моей койки лежал один такой отравленный. Он метался из стороны в сторону, от ужасных страданий. Ему сделали несколько уколов, прикладывали компрессы, давали пить, но он все кричал и молил о помощи. Подошла сестра, посадила его на койке, но он не мог сидеть, и она не могла удержать его. Подошел фельдшер, стал делать укол; больной жмется от боли укола, хочет отстранить руку фельдшера, но бессилен. После укола изо рта его показалась пена, и он стал корчиться. Сестра заплакала. Пришли санитары, завернули мертвого в простыню, привязали к ней номер и, положив на носилки, унесли. С утра и до трех часов дня, покуда я ждал отправления, из нашей палаты вынесли десять человек мертвых.
Когда мы садились в вагон, то видели у одного каменного дома сотни мертвых тел, сложенных рядами. Теперь враги были им не страшны, и… они врагу. Их ожидала одна общая братская могила.
Ехать в вагонах было хорошо; радостное чувство охватывало душу, что ад остался позади. Я любовался из окна вагона мирной природой или предавался новым, зарождавшимся мыслям. Понемногу мне начинал открываться новый духовный мир. Вспоминал, как у нас в полку награждали солдат, которые убили или закололи несколько немцев, и кто больше убил, того больше хвалили и награждали. Мне теперь казалось странным и страшным: как же так? Если в мирной обстановке человек убьет человека, то его строго судят и наказывают; а на войне, на которую его посылают и благословляют, он убивает ни в чем не виновных перед ним людей, кого он никогда не видел прежде, и его за это еще хвалят и превозносят. Нет! Тут что-то не то. Всякое убийство человека человеком, кем бы и чем бы оно ни оправдывалось, безнравственно и ужасно… Я не могу быть больше участником этого!
Проезжая Двинск, мы просили врача отпустить нас, несколько человек, в наш город Смоленск, но врач не пустил, и 27-го утром мы приехали в Петроград. Из вагонов нас тут же на станции распределили по госпиталям. Я попал в 6-й городской лазарет имени Гоголя, на 9-й Рождественской. В больнице было чисто, светло, кормили хорошо, и рана моя стала заживать. Свободного времени было много, я читал Библию и написал по памяти этот дневник.
<Из дневника 1915 года>