Глава 10. НАСТОЯЩАЯ МИССИЯ НАЧИНАЕТСЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 10. НАСТОЯЩАЯ МИССИЯ НАЧИНАЕТСЯ

Не талант, не экзамены, которые я сдавал в московской разведывательной школе, но мое углубленное изучение японских проблем — вот что имело самое большое значение.

Зорге

После возвращения из Москвы главной заботой Зорге было устроить Клаузена и проследить, чтобы радиостанция была приведена в рабочее состояние. Это потребовало некоторого времени, но уже в декабре Зорге познакомил Макса с Вукеличем и предложил, чтобы радиосеансы велись из дома последнего. Вукелич тогда жил один — Эдит ненадолго вернулась домой в Данию, и они с Максом выбрали две комнаты на втором этаже, которые показались им вполне подходящими для этой цели.

И все же первая радиопередача велась, по-видимому, не из дома Вукелича, а из дома Гюнтера Штайна, журналиста, представлявшего лондонские газеты «News Chronicle» и «Financial News». Макс познакомился со Штайном в декабре в доме Зорге. Гюнтер Штайн прибыл в Японию годом раньше. Позднее он стал натурализованным британским подданным, хотя и был немцем по рождению. На каком-то этапе своей карьеры он был московским корреспондентом газеты «Berliner Tageblatt». Его книга «Сделано в Японии» завоевала ему широкое признание и репутацию специалиста по японским делам.

На допросе в полиции «токко» Макс Клаузен утверждал, что Гюнтер Штайн был членом группы Зорге, тогда как сам Зорге описывает Штайна скорее как «симпатизирующего», чем настоящего действующего члена своей группы. Это, похоже, является более точной интерпретацией позиции Штайна[67]. До своего отъезда из Японии в начале 1938 года Штайн оказывал некоторые услуги Зорге и его помощникам.

Во время своей первой встречи в доме Зорге Макс Клаузен и Гюнтер Штайн обсудили проблемы радиосеансов, и, очевидно, Штайн предложил свой дом в распоряжение Макса, поскольку набросал на бумаге план — как к нему добраться, а через несколько дней Макс отправился к нему и осмотрел дом. Именно со второго этажа дома Штайна он и установил в первый раз связь с «Висбаденом» (Владивостоком) в середине февраля 1936 года.

Между тем опасность вплотную подошла к группе Зорге: 21 января 1936 года Особая полиция арестовала Каваи Текичи.

Напомним что Каваи снимал комнату в пригороде Токио у своего друга — авантюриста крайне правого толка — и снабжал Мияги и Одзаки информацией об ультранационалистическом движении.

Утром 21 января он неожиданно проснулся, почувствовав резкий холод, и посмотрел на часы. Было всего лишь пять часов утра. Каваи пришло в голову, что 21 января — день смерти Ленина и что сегодня вечером у него встреча с Одзаки и Мияги в одной из забегаловок в деловой части города.

И в этот момент ширмы, отделявшие его спальню, полетели в разные стороны и не менее восьми полицейских ворвались в комнату. Каваи вспоминает, что его первой мыслью было: «Все открылось!» Лица товарищей — в Шанхае, Тянцзине, Маньчжурии и Токио — всплыли у него в памяти. Нашла ли полиция кого-нибудь в Токио? Или на континенте? В первом случае дело было серьезно, ибо это означало, что власти подобрались к самому сердцу группы. А если полиция действовала по информации с континента, тогда ситуация, подумал Каваи, не столь отчаянна.

Один из детективов, офицер «токко» из штаб-квартиры городской полиции, сунул под нос Каваи какой-то документ. Это был ордер на его арест, выданный юрисконсультом японского консульства в Чунцине в Маньчжурии. «Вы отправитесь в холодные места, — сказал детектив. — Даем вам десять минут, чтобы одеться».

Каваи утверждает, что в тот момент, когда он почувствовал холод наручников на запястьях и его вытолкали из дома, он неожиданно воспрянул духом и сказал себе: «Ладно! Эти собаки у меня попляшут!»

Последовало долгое утомительное путешествие через вою Японию в порт Модзи на севере Кюсю. Передаваемый от одного полицейского участка другому, из одной префектуры в другую Каваи постоянно находился под охраной не менее десяти детективов. Из Токио в Кавасаки, в Атами, в Гифу, в Киото, потом в Кобе, Фукияму, Ива-куни, Симоносеки и, наконец, в Модзи — автобусом, трамваем, поездом и машиной. Путешествие заняло больше недели, да еще в Модзи пришлось ждать два или три дня, пока прибудет пароход из Дайрена. На борту парохода наручники с Каваи, наконец, сняли, и впервые за последние несколько недель он смог помыться. Ему даже позволили выпить немного саке за вечерней трапезой. Столь долгое путешествие, пусть и утомительное, не было особо жестоким. Каваи лишь слегка или вообще не допрашивали. Похоже, что никто из сопровождавших его толком не представлял, в чем, собственно, его обвиняют, а следователь в Токио вообще предположил, что все это, вероятно, ошибка.

Однако все изменилось с момента прибытия в порт Дайрен. Офицер полиции сразу громко заорал на Каваи: «Приехал, мошенник! Мы взяли всех твоих друзей в Мукдене, Кайани, Пекине, Тянцзине и Шанхае! И тебя достали в твоем Токио! Ты, ублюдок! Видишь теперь, что у правосудия длинные руки!» Но в участке береговой полиции порта Дайрен, по крайней мере, неплохо топили, и Каваи провел в нем две ночи, прежде чем его по железной дороге отправили в Чунцин, где поместили в камеру городской тюрьмы.

Очень скоро он предстал перед юрисконсультом японского консульского суда, где ему было предъявлено обвинение в пропагандистской деятельности в Шанхае и в принуждении по приказам «Международной коммунистической партии» некоего Седзима Рюки к поступлению на работу в Кемпетай (Военную полицию) ради получения секретной военной информации. Предполагалось, что Каваи передавал такую информацию, полученную от Сед-зимы, членам Китайской коммунистической партии. Выслушав все эти обвинения, Каваи испытал некоторое облегчение. Власти, похоже, весьма смутно представляли себе, что происходило на самом деле, похоже бьио, что следствие целиком сосредоточилось на его связях с Китайской компартией. Получив возможность ответить на обвинения, Каваи заявил, что все, что касается пропагандистской деятельности, было правдой. А вот остальные обвинения он решительно отверг. Он-де никогда не получал такой информации — тридцать семь пунктов было перечислено в обвинительном заключении — и уж, конечно же, Седзима и сам должен хорошо знать об этом.

«Ладно, — заявил консульский чиновник, собирая бумаги, — остальные вопросы я задам вам в другой раз».

Каваи вернули в камеру. Но почти тут же вызвали обратно, и он предстал перед двумя детективами, которые принялись всерьез допрашивать его. Один из них был любезен и даже временами добр; другой же был груб и осыпал Каваи бранью. Вопросы, задаваемые ими, касались природы той информации, что Каваи получал от Седзимы, и способов передачи ее китайским коммунистам. Каваи чистосердечно отрицал, что ему хоть что-то известно об этом.

В конце концов его забрали из следственной тюрьмы и отконвоировали по снегу в полицейский участок Чунциня, где бросили в обледеневший подвал. Из примыкавших темниц доносились крики и проклятия на японском, корейском, китайском языках. «Здесь, — сказал один из детективов, — даже если тебя и убьют, твоя смерть будет списана на естественные причины. Так почему бы тебе не согласиться сотрудничать с нами, пока не начались неприятности?» Каваи ничего не ответил. Тогда с него сдернули одежду и до беспамятства избили стальными прутьями.

Придя в сознание, Каваи обнаружил себя лежащим на кушетке в теплой комнате. Кто-то принес ему немного горячего кофе, а потом его вновь отправили в камеру следственной тюрьмы, но примерно через сутки вновь перевели в подвалы центрального полицейского участка Чунциня и снова крепко избили. Пытка продолжалась в течение пяти дней, а потом вдруг прекратилась. Полиция явно не могла решить, что ей делать с Каваи, и Каваи уже знал, что он победил. Имя Одзаки Хоцуми ни разу не сорвалось о его губ.

В консульском суде Каваи был приговорен к десяти месяцам тюремного заключения за нарушение Закона о сохранении мира и лишь в июне 1936 вышел на свободу. Позднее он узнал, за что его арестовали. Его имя назвал полиции Седзима Рюки.

Сотрудничество Рюки с Каваи началось весной 1929 года в Пекине. Седзима был клерком в японском правительственном учреждении. Они с Каваи и трое-четверо других японцев, симпатизировавших китайскому коммунистическому движению, объединили усилия в изучении марксистской литературы и ее приложении к ситуации в Китае. С течением времени теоретические изыски уступили место практической работе, и учебная группа превратилась в китайско-японскую Лигу борьбы — организацию, занимавшуюся агитацией и пропагандой и действовавшую под руководством Китайской коммунистической партии.

В начале 1932 года Седзима поступил на службу в японскую Кемпетай в Маньчжурии в качестве переводчика. В феврале 1933 он получил приказ присоединиться к операциям по очистке провинции Джихо от китайских вооруженных сил. Седзима надеялся погибнуть в бою и в качестве последней услуги делу китайского коммунизма выкрал секретные документы Кемпетай, чтобы передать их Каваи, который, как бьи уверен Седзима, находился в Шанхае и отвечал за передачу бумаг китайцам. С этой целью Седзима доверил украденные документы курьеру. Однако в этот момент Каваи уехал из Шанхая по делам, и потому бумаги попали к китайским коммунистам по другим каналам. Каваи ничего не знал об этих передачах, и потому во время допросов мог вполне чистосердечно ссылаться на свое незнание. Хотя, с другой стороны, Седзима, очевидно, вполне искренне верил, что секретные документы прошли через руки Каваи.

Сражение в Джихо не принесло Седзиме почетной солдатской смерти, но разожгло или же просто возродило буржуазное сознание. Седзиму мучили сомнения в отношении своих поступков. Так продолжалось несколько месяцев, пока, наконец, Седзима не обнаружил, что находится под наблюдением полиции. В конце концов он добровольно явился в центральный полицейский участок Чун-циня и чистосердечно признался во всем.

И вот в разных городах Китая и Маньчжурии японская полиция стала хватать одного за другим членов китайско-японской Лиги борьбы. Сам Каваи, арестованный в Токио, был, вероятно, последним из арестованных по этому делу.

Следствие в Чунцине было не только варварским по форме, но и бестолковым по сути. Ограничив расследование кругом отношений Каваи с Седзимой и китайскими коммунистами, полиция не сумела вскрыть его связи с Одзаки и группой Зорге в Шанхае. Но даже если Каваи и не задали ни одного вопроса об Одзаки, это ни в коей мере не умаляет ту силу духа, что была проявлена им в подвалах тюрьмы Чунциня. Как он пишет в своей книге, «если во время допросов в Чунцине я сказал бы хоть слово об Одзаки, Зорге или о своей работе в Японии, то группа Зорге была бы открыта уже в 1936 году. Но тогда Зорге и Одзаки скорее всего избежали бы приговора к высшей мере наказания — смерти».

Выйдя из тюрьмы, Каваи остался на континенте и в течение нескольких лет его связи с группой Зорге практически прекратились. В Японию он вернулся лишь в сентябре 1940 года.

У нас нет данных о том, как реагировали Одзаки и Мияги на неожиданное исчезновение Каваи из Токио, нет также и данных, сообщили ли они Зорге о том, что случилось. В любом случае вскоре они занялись сбором разведданных для Зорге о событии, взбудоражившем всю Японию, а возможно, и весь мир. А именно, о мятеже части токийского гарнизона, начавшегося на рассвете 26 февраля 1936 года.

Пока Зорге находился в Москве, драматические события сотрясали Японию. 16 июля 1935 года генерал Мазаки, герой радикальной фракции Коде («Имперский путь») был вынужден уйти в отставку с важного поста генерал-инспектора военной подготовки. Его отставка была подстроена врагами и безошибочно воспринята как победа более традиционно мыслящей Тосеи-ха (фракция «Сдерживание») Уход Мазаки вызвал сенсацию, и вскоре Токио наполнился слухами о грядущем насилии. Было заявлено, что молодые горячие головы из Кодо-ха никогда не согласятся с тем, что произошло, поскольку из объявленных 1 августа ежегодных армейских назначений и продвижений стало ясно, что министр обороны намерен лишить поддержки фракцию Кодо, отправляя всех смутьянов подальше за море.

Среди тех, кого коснулись эти чистки, оказался и полковник Аизава, служивший в городе на берегу Внутреннего моря. Этот офицер специально отправился в Токио, чтобы выразить протест против увольнения Мазаки. В Министерстве обороны он разыскал начальника бюро военных дел, генерал-майора Нагату, ответственного за армейские назначения и известного противника Мазаки и Кодо-ха. Аизава намерен был убить Нагату, если последний откажется выслушать его, однако в бурной беседе, состоявшейся между ними, он не пошел дальше требования отставки Нагаты. Конечно, в большинстве армий мира подобное нарушение субординации не осталось бы безнаказанным. И потому нет ничего удивительного в том, что две недели спустя Аизаве сообщили, что он назначается в полк, базировавшийся на Формозе.

Аизава снова отправился в Токио. Он прошел в Министерство обороны и, шагая по коридору, достиг кабинета Нагаты, открыл дверь и выхватил меч. Первый удар Аи-завы не достиг цели. Другой офицер, оказавшийся в комнате, попытался защитить Нагату и был серьезно ранен. Нагата же был зарублен насмерть. «Мне стыдно, — заявил Аизава на военном трибунале, — что я не сумел убить Нагату с первого удара».

Убийства, вне всякого сомнения, были свойственны японской традиции. Но убийство генерала боевым офицером было делом немыслимым в течение последних пятидесяти лет. Каждый сознавал, что этот инцидент был симптомом того, что называлось «гекокийо» — «свержение старших младшими, высших низшимй». Это выражение, впервые использованное для описания феодальной анархии XV века, похоже, вполне подходило к ситуации, сложившейся в японской армии с ее политически активными молодыми офицерами, чьи радикальные и по-настоящему мятежные настроения угрожали как военным, так и гражданским руководителям.

Таким образом, Зорге вернулся в Японию, еще более неустроенную, разлаженную предчувствиями близкого насилия, чем когда он впервые прибыл в эту страну два года назад. И Одзаки, и Мияги изложили ему причины убийства

Нагаты, после чего у Зорге осталось мало сомнений в том, что следует ожидать большого кровопролития.

Знаменитый «Ni Ni Roku Jiken», или «инцидент 26 февраля», был связан и с убийством Аизавой генерала Нагаты, и с последовавшим военным трибуналом над полковником Аизавой, заседавшим в казармах Первой дивизии в Токио. Дело тянулось долго и получило широкую огласку в прессе, печатавшей день за днем отчеты о нем, Аизава и его адвокаты превратили дело защиты офицера в рупор полусырых идей фракции Коде, выражаемых с полемическим задором. Председатель суда позволил повернуть дело так, чтобы моральная инициатива оказалась в руках обвиняемого. Аизава добился успеха, представляя себя бескорыстным японским патриотом, озабоченным лишь судьбой страны и желающим избавить ее от слабости, коррупции и предательства в высших сферах, символизируемых кабинетом, советниками трона, огромными капиталистическими корпорациями и некоторыми военачальниками, включая и свою жертву — генерала Нагату.

Это cause celebre (знаменитое дело) всколыхнуло многих молодых офицеров Первой дивизии, разделявших взгляды Аизавы, и в январе полиция уже раскрыла заговор нескольких офицеров, ставивших своей целью убийство членов кабинета[68]. На самом деле было много признаков грядущей тревоги, но единственное, что предприняли военные власти, — это приказали Первой дивизии приступить к несению службы в Маньчжурии и быть готовой перебраться на континент в конце февраля.

Военный трибунал над Аизавой прозаседал весь февраль, и каждый день этого процесса все больше раскалял атмосферу, уже насыщенную слухами о неминуемом кровопролитии. И Одзаки, и Мияги продолжали снабжать Зорге информацией по делу Аизавы и всех замешанных в нем. И потому Зорге не очень удивился армейскому взрыву, разразившемуся 26 февраля. По словам Зорге, «сотрудники посольства пребывали в растерянности, не зная, как расценивать события 26 февраля».

То, что произошло утром 26 февраля и в последующие три дня, могло поставить в тупик неискушенного наблюдателя. Около 1400 солдат покинули казармы на рассвете в сильный снегопад. Командовали ими младшие офицеры, ни один из которых не был в чине выше капитана. Главная часть повстанцев заняла группу зданий в правительственном квартале Токио, включая и Министерство обороны, штаб-квартиру столичной полиции и парламент. Одновременно части мятежников предприняли атаки на резиденцию премьер-министра и на дома нескольких известных людей. Среди жертв оказались два бывших премьер-министра, а сам премьер-министр чудом избежал смерти[69]. Лидеры переворота, молодые офицеры, выпустили манифест, выдержанный в довольно туманных, расплывчатых выражениях. В нем заявлялось, что все было предпринято из чувства долга перед императором.

И с этого момента мятежники стали вести себя пассивно. Казалось, они выжидали, когда влиятельные генералы из фракции Коде возьмут на себя ведение государственных дел. Правительство тоже поначалу было странно пассивным. И лишь поздним вечером 26 февраля оно выпустило заявление, подписанное министром обороны. В нем ничего не говорилось о «повстанцах» или даже «мятежниках», но лишь о «молодых офицерах регулярных войск». На следующий день встречей нескольких генералов и молодых мятежных офицеров начались переговоры с повстанцами. Одновременно, пока они продолжались, к столице были подтянуты верные правительству войска, матросы Первого флота окружили город, танки двинулись по заснеженным улицам, и армейские посты окружили цитадель повстанцев — часть из этих постов была укомплектована матросами-новобранцами. Через два дня, 29 февраля, офицеры-мятежники и рядовые капитулировали без единого выстрела.

Зорге был захвачен этим удивительным, потерпевшим неудачу дворцовым переворотом. В течение всех четырех дней он пытался увидеть все, что можно, собственными глазами и велел членам своей группы исследовать истинную природу и последствия этого дела. «Наша шпионская группа, — сказал Зорге, — рассматривала изучение этого инцидента как одну из своих главных обязанностей».

В своем «признании» он пишет:

«Инцидент этот носил типично японский характер, и потому его мотивы требовали особого изучения. Пристальное изучение его и в особенности изучение точек напряжения в обществе и внутреннего кризиса, который он обнажил, было намного более ценным в понимании внутренней структуры японского общества, чем просто данные о силе войск или сбор секретных документов».

Анализу инцидента 26 февраля Зорге посвятил, по крайней мере, три разных отчета: один для германского МИДа, другой — для Управления в Москве и третий — для публикации в качестве статьи в журнале Хаусхофера «Zeitschrift for Geopolitik».

Доклад в Берлин был написан под настойчивые уговоры его друзей в германском посольстве. Как это произошло, лучше всего передают слова самого Зорге:

«В разговорах с Дирксеном, Оттом и Веннекером я снова и снова подчеркивал социальный аспект событий 26 февраля, говоря, что мне понятны те социальные проблемы, с которыми столкнулась Япония. В итоге персонал посольства обратил свое внимание на эту сторону инцидента и попытался собрать о нем всю доступную информацию, какую можно. Сам Отт имел особый канал, через который он мог получать статьи и листовки.

Моя шпионская группа, конечно, накопила огромное количество материала об этом событии. В действительности я много узнал о событии с разных сторон, потому мое мнение легко повлияло на позицию, занятую посольством, и в результате и Дирксен, и Огг старались привлечь меня к работе. Вот почему они попросили меня написать для Берлина отчет об инциденте».

Зорге утверждал, что, начиная с 1936 года, его мнение имело значительный вес в германском посольстве, и можно было не сомневаться, что его репутацию еще более укрепило верное истолкование февральского мятежа, которое могло бы оказаться поверхностным и незначительным, если бы не помощь Одзаки и Мияги.

Военное положение, объявленное в Токио после начала Февральского мятежа, оставалось в силе в течение многих недель, что никак не облегчило задачу для иностранных дипломатов и журналистов, желающих узнать истинную подоплеку этого инцидента. Легко предположить, что никто из них не мог полагаться на советы японских знакомых в такой степени, в какой мог полагаться на своих помощников Зорге. Мияги, например, собирал информацию о мятеже в течение двух месяцев после его окончания.

Конечно, первой заботой Зорге было подготовить отчет для Москвы. Советский интерес к февральскому мятежу можно было выразить серией вопросов. Например, до какой степени этот взрыв отразил то глубокое недовольство, что было характерно для страны в целом? Каковы были цели, экономические и политические, молодых офицеров? Не приведет ли мятеж к ослаблению власти и снижению престижа японской армии? Какое влияние окажет это событие на направление японской внешней политики? Обострит ли оно или умерит антисоветские настроения в Японии?

И Зорге дал Москве ответы на эти вопросы. В документальный отчет о происшедшем он включил некоторую информацию, взятую из своей статьи в «Геополитике». Полицейское досье на Зорге сообщает нам, что он передал в Москву информацию «об окружении мятежников соединениями военных моряков в районе Министерства иностранных дел». В «Геополитике» Зорге был осторожнее, не пойдя дальше утверждения, что военно-морские силы «сурово осудили» мятеж и что это «внесло большой вклад в предотвращение распространения повстанческого движения», поскольку японские власти прилагали все усилия к тому, чтобы скрьггь от иностранцев ту злобу, что существовала в отношениях между армией и флотом. Одним из самых строго охраняемых секретов была истинная роль, сыгранная в те дни моряками, поддержавшими твердую реакцию императора на мятеж. И если бы Зорге столь же определенно высказался и в своей статье в прессе, как высказался он в отчете, отправленном в Москву, он рисковал быть высланным из Японии.

Естественно, Зорге обсуждал с Одзаки и Мияги общественное и идеологическое значение мятежа и с их помощью уяснил для себя суть запрещенной книги «Nihon Kaizo Hoan Taiko» («Очерк по реконструкции Японии»), ставшей библией молодых офицеров. Незадолго до своего ареста Каваи Текичи достал экземпляр этой книги для Мияги. Ее автор, Кита Икки, активно участвовал в февральском мятеже и теперь должен был быть казнен вместе с другими зачинщиками за взятую на себя роль подстрекателя. Империализм, базирующийся на обожествлении императора и государственного социализма, составлял главный элемент Евангелия от Киты. Его идеи при всей его преданности императору и императорской армии несли в себе явные признаки влияния марксизма — вот почему книга в своей первоначальной форме была запрещена в течение нескольких лет.

Поэтому не удивительно, что Зорге, верил он в это на самом деле или нет, сказал своему другу Ураху, что японские коммунисты, возможно, имели какие-то связи с восставшими и что не исключена возможность появления коммунистической Японии, по-прежнему управляемой императором. Через несколько лет, в ходе последнего этапа войны на Тихом океане принц Коноэ во время частной аудиенции во дворце сказал императору, что он пришел к выводу, что радикальные молодые офицеры тридцатых годов сознательно или нет, но оказались инструментом в руках международного коммунизма.

Именно Одзаки разъяснил Зорге связь между мятежом и экономическими трудностями, переживаемыми сельскими районами Японии. Однако лишь майор Шолль, недавно прибывший помощник военного атташе в германском посольстве, сумел ознакомить Зорге с немецким переводом засекреченной статьи о жалобах, написанных двумя уволенными из армии офицерами, ставшими впоследствии зачинщиками мятежа[70]. Шолль, произведенный в полковники после своего прибытия в Токио в январе 1936 года, очень скоро стал одним из близких друзей Зорге, поскольку Зорге узнал, что Шолль служил на Западном фронте рядовым, причем в тех же войсках, что и сам Зорге.

Статья, предоставленная Шоллем, дополнила то, что уже знал Зорге благодаря Одзаки и Мияги о подоплеке фракционного соперничества между Кодо-ха и Тосеи-ха, кульминацией которого и стал февральский мятеж.

Отт, очевидно, считал, что в результате мятежа ослабнет власть японской армии, поскольку он бьи убежден, что за этим последует сокращение военного бюджета. Однако вывод Мияги оказался куда вернее. Допуская, что политические партии вернут себе некоторое влияние на положение дел в стране, Мияги, тем не менее, сделал вывод, что несмотря на то что «народ в массе своей ненавидит политические партии, февральский мятеж станет поворотной точкой, ведущей к решительной переориентации японской политической жизни, когда армия превратится в ведущую силу в стране». Именно это и произошло. Японские военные лидеры использовали в своих интересах сильный страх перед возможными новыми мятежами, чтобы навязать свою волю правительству. Генерал Тераучи, выразитель общего мнения ныне празднующего победу течения Тосеи-ха и министр обороны в новой администрации, фактически продиктовал не только состав кабинета Хироты, но также и основы его политики в области образования и финансов, не говоря уже о национальной обороне и внешней политике.

Одзаки считал, что отныне японская внешняя политика станет более антироссийской. Мияги же предсказывал несколько другое. Он утверждал, что в отношении зарубежных стран Япония будет придерживаться политики примирения. Это означало, что скорее следует ожидать нападения на Китай, нежели на Россию.

В своем отчете в Москву Зорге склонялся к мнению Мияги. Суть этого документа так была изложена Зорге:

«Существовало два пути, по которым могло следовать японское правительство после событий 26 февраля. Оно могло либо взять курс на социальные реформы, одновременно ужесточая дисциплину в армии, либо же принять политику перманентной экспансии.

Это выражение, «перманентная экспансия», мое собственное изобретение. Она пришла мне в голову от фразы Троцкого «перманентная революция».

Япония выбрала второе. А вот каково направление этой перманентной экспансии — Китай или Россия, это был вопрос величайшей важности для Советского Союза.

Я помню, что докладывал в Москву, что целью станет Китай. Поскольку помнил о японской экспансионистской традиции, берущей начало со времен правления императрицы Дзингу».

Анализ был глубок и верен. Не следует забывать, что Зорге никогда не был обыкновенным «почтовым ящиком». В его «признании» содержится откровенный пассаж:

«Моим личным желанием и радостью было узнавать что-то новое о тех местах, где я пребывал, — факт особенно верный в отношении Японии и Китая. Я никогда не рассматривал подобное изучение лишь как средство для выполнения своей миссии; живи я в мирных условиях и в обстановке мирного политического развития, я, вероятно, стал бы ученым — но уж никак не шпионом».

Наблюдатель, сведущий в древней японской истории, писал Зорге, смог бы понять современную японскую внешнюю политику, и случайный мимолетный эпизод, разыгранный на политической сцене Японии, мог бы сказать ему больше, чем подозревала полиция.

«Я взял на себя труд следить, чтобы наша информация просеивалась как можно тщательнее, и лишь то, что я считал существенным и абсолютно достоверным, я отправлял в Москву… Эта способность отбирать материал и давать общую оценку или давать общую картину происходящего — необходимое условие для получения истинно ценных разведданных, и достигнуть этого можно лишь с помощью серьезного и тщательного изучения.

Повторяю, никто не должен думать, что наша работа заканчивалась сразу же, как только отчет передан по радио. Подобные послания составляли лишь одну из многих фаз нашей разведдеятельности, и уж, конечно, не главную. Я отсылал в Москву огромное количество почты с нерегулярными интервалами, которая включала в себя не только документы и другие материалы, но также отчеты, написанные мною… И отчеты эти представляли собой серьезные и тщательные попытки составить на основе обильной информации и исследований точную и объективную картину нового развития событий и общей ситуации в течение нескольких прошедших месяцев. Такие утомительные, трудоемкие отчеты никогда нельзя было бы составить без всестороннего изучения страны и исчерпывающих знаний. В отличие от Берлина или Вашингтона — Москва слишком хорошо знала Китай и Японию, чтобы ее можно было легко провести. Советский уровень знаний дальневосточных дел был много выше, чем у американского и германского правительств, и Москва требовала, чтобы я посылал систематизированные, всесторонне обоснованные и тщательно спланированные отчеты с интервалом в несколько месяцев».

Зорге не стал передавать сразу же по горячим следам отчеты о февральском мятеже по радио. Поскольку, хотя станция Макса Клаузена и установила контакт с Сибирью, ее возможности были пока не полностью проверены, и потому отчет Зорге о февральских событиях был отправлен в апреле в виде микрофильма в Шанхай, и Клаузен в данном случае выступал в качестве курьера.

Зорге признал, что для этого отчета он сфотографировал все документы германского посольства, использованные им в подготовке отчета в Берлин. И с этого времени он начал фотографировать бумаги непосредственно в посольстве, пользуясь фотоаппаратом «робот».

И, вероятно, именно тогда ему показали, по крайней мере, несколько депеш Дирксена, подготовленных к отправке германскому правительству, поскольку Зорге заявил следователям: «Московский Центр интересовало «не столько то, достоверными или нет были депеши посольства о событиях 26 февраля, сколько отношение высокопоставленных немцев к этому инциденту».

«В дальнейшем я докладывал московскому Центру не только о взглядах Дирксена на февральский мятеж, но также и его оценку того, как японское правительство преодолевает кризис. Я также отправил в Москву отчет Отта Дирксену о реакции японской армии на февральский инцидент».

По словам Зорге, оценка, данная Дирксеном февральскому мятежу, была поверхностной. «Он считал инцидент всего лишь отражением армейского невежества. Доклад Огга был несколько глубже». От Веннекера, военно-морского атташе, Зорге узнал, что «трения между армией и флотом крайне обострились вследствие февральского инцидента». «Информацию об этом, крайне важную для московского Центра, я передал в Советский Союз».

Статья «Армейский мятеж в Токио», подписанная «Р. 3.» и датированная мартом 1936 года, появилась в «Геополитке» в мае того же года и до сих пор неплохо читается. Ни само повествование, ни выводы его не требуют каких-либо существенных исправлений в свете последних знаний. Легко понять, почему статья привлекла интерес к себе и в то время. Это, вероятно, был лучший из опубликованных в Европе репортажей о февральском мятеже.

Анализируя статью сегодня, задним числом, можно ли уловить какие-то идеологические пристрастия автора? Да, есть в ней несколько пассажей, которые можно рассматривать как значительные и даже довольно откровенные в этом контексте.

«На этот раз не какие-то отдельные индивидуумы сумели подвигнуть повстанцев на мятеж. Теперь становится яснее, чем прежде, что на этот раз это были представители государственных институтов, а также политические и экономические принципы. Эти институты и эти экономические и политические принципы должны были быть разрушены, чтобы освободить место для новых.

Это вовсе не совпадение, что главный удар мятежники направили против министра финансов Такахаси. Провалившееся покушение на премьера Окаду было существенно менее важным… Поскольку в глазах мятежников он (Такахаси) был символом всего японского финансового капитала, из-за господства которого требования армии и социальные нужды крестьян оставались без ответа».

(Не правда ли, странно чувствовать во втором абзаце, где сделаны ссылки на Такахаси и Акаду, руку Одзаки Хоцуми?)

«Глубочайшие причины этих радикальных политических течений в армии — в бедственном положении общества, нужде японского крестьянства и мелкой городской буржуазии… Отсутствие как политической организации крестьянства так и, пусть чисто формального, интереса двух главных партий к нему сделало армию выразителем растущего напряжения в среде этих бедных городских и сельских классов. Именно этим и объясняется величайшее значение мятежа токийской дивизии».

Очевидно, Зорге чувствовал удовлетворение, оттого, что не выдал своего истинного мнения, поскольку австрийский бизнесмен, живший тогда в Токио, вспоминает, что Зорге всем старался сообщить, что написал статью и что написана она была с помощью Отта и в сотрудничестве с ним. Его безудержное хвастовство, без сомнения, ясно показывало, как он был доволен этой публикацией. Тщеславие — единственно подходящее объяснение. И в случае с Зорге столь беспечное, безрассудное тщеславие было равносильно простой глупости[71].

Однако Зорге был в замешательстве — и без сомнения, испытывал тайное удовлетворение, — когда Радек воспроизвел часть этой статьи в «Правде» и похвалил ее. У Раде-ка, говорит Зорге, не было ни малейшего подозрения, что я автор этой статьи… Я удивился, увидев «Правду» в посольстве, где статья вызвала некоторый интерес. Через Клаузена я тут же попросил Москву не перепечатывать в будущем статьи из «Геополитики» и «Франкфуртер цайтунг», подписанные инициалами «Р. 3.»

События 26 февраля стали вехой в карьере Зорге и как шпиона, и как журналиста, ибо отметили начало его настоящей миссии в Японии, его первого значительного отчета, отправленного в Москву, о результатах изучения причин мятежа. Начиная о этого момента он мог чувствовать себя достаточно безопасно устроенным, поддерживая близкие отношения с германским посольством. Публикация статьи в «Геополитике» совпала по времени и с его дебютом в качестве постоянного автора «Франкфуртер цайтунг». Таким образом, одновременно окрепли и его «крыша», и база для нелегальной работы, одно дополняло другое к всеобщей пользе в течение последующих пяти с половиной лет.

Еще одно необходимо добавить к истории Зорге и событиям 26 февраля. Изменившиеся в момент начала мятежа погодные условия вызвали исторические аналогии у многих японцев. Снег, шедший с самого утра 26 февраля и скрывший следы убийств, не мог не напомнить японцам сцену, хранимую ими в сердцах и много раз изображенную и в театре, и на экране, а именно: месть, осуществленную зимой в Уедо в семнадцатом веке сорока семью ронинами.

Этот эпизод, один из самых известных в японской истории, стал кульминацией нескольких месяцев притворной пассивности со стороны готовящихся к мести воинов — пассивности, задуманной, чтобы застать врасплох своего врага, ставшего причиной смерти их господина. Они напали на его дом во время снегопада и, убив его, забрали его голову в храм, где лежал их убитый господин. Они положили голову на надгробие господина, после чего добровольно сдались властям, которые после долгих раздумий решили, что все эти воины должны сделать себе харахири за то, что нарушили мир и спокойствие в Уедо (Токио).

Можно быть уверенным, что Зорге с его знанием японской истории заметил сходство между этой вендеттой и мятежом 1936 года[72]. Но особую остроту этой истории придавал мастерский обман, использованный воинами при совершении их мести. Так, их лидер, например, неделями предавался пьянству и разврату. Но, пользуясь этой маскировкой, он и его последователи сумели выследить передвижения и планы своего врага и в конце концов защитить свою честь. «Эти парни, — якобы говорил Зорге, — положили окровавленную голову смертельного врага своего господина на его могилу, а потом распороли себе брюхо. Они знали, как скрывать свои цели с помощью пьянства и бесконечного бродяжничества».