Глава 6. ЯПОНСКАЯ СЦЕНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6. ЯПОНСКАЯ СЦЕНА

Вишня — цветок среди цветов, воин — среди людей.

Японская пословица

Политическая атмосфера в Токио, когда туда прибыл Зорге, оказалась душной и гнетущей, как и японская погода в сентябре, когда наступает сезон внезапных тайфунов. Все выглядели вздернутыми и нервными, и угроза насилия, казалось, висела в воздухе. Чуть больше года прошло с того дня, когда группой молодых офицеров в своей официальной резиденции был застрелен премьер-министр Инукаи Цуйоси, а в июле 1933 года, как раз за два месяца до приезда Зорге, полиция в последнюю минуту раскрыла заговор, направленный на уничтожение всего Кабинета.

Предполагаемыми жертвами этого убийства должны были стать премьер-министр Саито Макото и двенадцать его коллег. Адмирал Саито был человеком сдержанным, умеренно-оптимистического характера. Он не поддался патриотической истерии, а потому и стал мишенью для нападок со стороны националистов. Суть его позиции хорошо иллюстрируют слова, сказанные им уже в качестве премьера редактору газеты «The Japan Advertiser»: «Все будет хорошо, пока мы, старики, будем сидеть здесь, чтобы давить на тормоза».

Но в качестве фигуры общенационального масштаба этого проницательного моряка затмевал министр обороны Араки Садао. Генерал-лейтенант Араки был известен по всей Японии как защитник Кодо — или учения «Имперский путь». Подобно другим ультранационалистским элементам того периода, учение Кодо зачастую искренне, если это было удобно, представлялось его приверженцами, как нечто невыразимое словами. Суть их кредо, однако, состояла в вере в силу и добродетельность «прямого правления императора» и в божественную миссию Японии по расширению империи.

Что значит «прямое правление императора» никогда точно не определялось: нет сомнения, что идея эта была слишком возвышенной, чтобы подвергаться сухому анализу. Но для молодых ультранационалистов, офицеров японской армии, это само собой подразумевало радикальную реконструкцию японского общества на социалистических началах. Все богатство — финансы, основные фонды и землю, — превышающее некую определенную стоимость, следовало отдать или (как писали приверженцы Кодо) «вернуть» императору. Не удивительно, что среди защитников Кодо было много бывших социалистов и коммунистов. Поскольку, похоже, эта концепция приводила революционные действия в гармонию с традиционной верностью императорскому дому. Она была очень привлекательна для политически сознательных и недовольных младших офицеров в армии и флоте, которые презирали огромные капиталистические синдикаты — так называемые дзайбацу — и парламентских политиков, действовавших с ними заодно и во многих случаях на стороне этих концернов. В то же время эти крайние националисты испытывали дикий страх перед международным марксизмом, представленным в мире Коминтерном и Советским Союзом. Последний вообще рассматривался в качестве главного внешнего врага Японии.

Что до божественной миссии японской нации, то оккупация Маньчжурии, начавшаяся в сентябре 1931 года, была всего лишь первым шагом того процесса, который непременно должен быть продолжен. И вот здесь-то и начинался спор между сторонниками Кодо и генералом Араки о том, следует ли идти дальше на север и северо-восток. Судя по тем речам, что произносил Араки в 1933 году, генерал считал войну с Россией неизбежной и действительно близкой. Он даже установил дату нападения — года через два. Он обращался во многих случаях «к кризису 1935–1936 годов», когда Япония получит возможность поднять оружие против советских сил на Дальнем Востоке.

Вместе с генералом Араки в качестве министра обороны и его другом генерал-лейтенантом Масаки, занимавшим другой ключевой пост — генерального инспектора военной подготовки, — оказалось, что школа Кодо — Кодо-ха, как ее называли, — стала превалировать в военном мышлении Японии. Это мировоззрение, похоже, получило в то время широкое распространение и в кругах военных атташе в Токио. Американский посол Джозеф Грю заметил в своем дневнике 7 сентября^ 1933 года (на следующий день после прибытия Зорге в Йокохаму), что один из его собственных помощников-атташе согласен со своими зарубежными коллегами и считает русско-японскую войну «абсолютно неизбежной» и предсказывает, что начнется она весной 1935 года.

В действительности, однако, Араки и Масаки — защитники Кодо и кумиры молодых офицеров, уже летом 1933 года начали терять почву под ногами.

Японскую армию никоим образом нельзя было считать той сугубо дисциплинированной монолитной организацией, каковой ее преподносили всему остальному миру. На самом деле ее раздирали противоречия и зачастую очень жестокая фракционная борьба.

У Араки и Масаки были могущественные враги внутри их собственной службы. В оппозиции к ним находилось множество старших офицеров, уверенных, что было бы неумно ссориться с Россией и считавших, что многоречивый Араки просто безрассуден и чересчур эмоционален, что является плохим примером для молодежи. Все эти оппоненты Кодо-ха были известны, на жаргоне тех дней, как школа Тосей, или Тосей-ха, или «Фракция сдерживания» — название, позволяющее предполагать, что эта система взглядов была относительно трезвой и сдержанной.

Действительно, в системе взглядов «Фракции сдерживания», возможно, присутствовала несколько большая примесь здравого смысла, чем в учении Кодо-ха, однако «сдерживание» едва ли подходящий термин для офицеров, пытавшихся втянуть Японию в, по всей видимости, бесконечную войну в Китае. Они были, конечно, несколько менее радикально настроены, чем их соперники, но тем не менее убеждены, что политическое влияние армии, значительно возросшее после успехов в Маньчжурии, должно и далее увеличиваться.

Во второй половине 1933 года направление «сдерживания» принялось подрывать гегемонию Кодо-ха, заручившись поддержкой нескольких влиятельных союзников: часть армии сопротивлялась той форме крайнего национализма, что проповедовал Араки.

Находившийся на вершине властной пирамиды император проявлял нескрываемое отвращение к милитаризму во всех его формах. Великолепный наездник, он впечатляюще смотрелся на ежегодном смотре-параде на плацу в парке Йойоги, где были расквартированы гвардейские батальоны столицы Сидя на своем белом боевом коне император являл собой живое воплощение японского главнокомандующего, и тем не менее сцена эта чем-то неуловимо напоминала выезд кайзера в Потсдаме. Кое-кто подозревал, что император Японии рассматривал свое руководство вооруженными силами страны как неприятную, но неизбежную обязанность.

Император был человеком скрытным, академически образованным, всецело погруженным в занятия личным хобби — изучение биологии морских животных. Со времени убийства в 1928 году в Маньчжурии японскими офицерами маньчжурского военачальника Чан Цзолина император испытывал постоянное чувство тревоги и беспокойства, думая о том, что еще можно и необходимо сделать, чтобы воспрепятствовать подобным эксцессам в собственной армии. Теоретически император был не только священным и неприкосновенным, но и всемогущим, сохраняемым ради своей конституционной обязанности издавать законы с согласия парламента. При этом ни в коем случае не предполагалось, что он может предпринимать какие-либо действия по собственной инициативе. В вопросах, касающихся военных и военно-морских операций, он действовал по рекомендациям службы начальников штабов (подобные дела находились вне компетенции Кабинета министров), а в управлении армией и флотом пользовался советами министра обороны и военно-морского министра, которыми неизменно назначались генералы и адмиралы действительной службы. При ратификации договоров с иностранными государствами он непременно выслушивал мнение своего Тайного Совета. Все остальные политические решения принимались Кабинетом и лишь формально одобрялись императором, перед которым члены Кабинета были лично ответственны.

Кроме того, император был открыт и для других важных источников влияния. Так, лорд-хранитель Малой Печати занимал положение, в чем-то аналогичное тому, что занимает личный секретарь в Букингемском дворце, и был повседневным советником императора в делах политических, а также присутствовал на большинстве аудиенций, даруемых гражданским министрам Кабинета. Пост этот в 1933 году занял граф Макино, либерально мыслящий ветеран, уже давно вызывавший неприязнь у крайних националистов. И он действительно был одним из тех, кого приговорили к смерти в июле 1933 года. Как и премьер Саито, тот старый человек был у власти, чтобы «давить на тормоза». То же можно было сказать и о министре императорского двора — обер-гофмейстере. Оба они были особы, приближенные к императору. Но самым заметным из всех личных советников был, без сомнения, пожилой принц Сайондзи, последний оставшийся в живых член небольшой, но могущественной олигархии, известной как Генро-ин[49].

В огромной степени благодаря нескольким годам, проведенным в Париже, еще когда он был молодым семнадцатилетним юношей, Сайондзи с недоверием относился к влиянию военных на политическую жизнь страны. Это был скептик с рациональным складом ума и репутацией профранцузски и проанглийски настроенного политика. Он хранил пылкую, страстную, хотя и вполне сознательную преданность императорскому дому, пребывая в убеждении, насколько можно было судить со стороны, что английская монархия должна стать образцом для монархии японской. Другими словами, император во что бы то ни стало должен оставаться в стороне от всех спорных дел. Император не должен вмешиваться в текущую жизнь, кроме как в исключительных обстоятельствах и по самым важным делам или занимать определенную позицию по любым вопросам высокой политики. Он должен быть конституционным монархом, равно как и теократическим сувереном.

Поведение японской армии в Маньчжурии в 1931 году и позже вызывало глубокое неодобрение Сайондзи, но осторожный старик никогда не прекращал, до самой своей смерти в 1940 году, предостерегать императора против того, чтобы слишком явно демонстрировать свои намерения в отношении армейских движений. Нет сомнения, Сайондзи был уверен, что волна националистической истерии пойдет на убыль. Между тем император сумел заранее положить руку на тормоза, однако ему никогда не следовало садиться за руль.

В действительности же не всегда можно было с уверенностью сказать, кто, собственно, занимает место водителя и ведет Японию тем опрометчивым курсом, который через десятилетие привел ее к Пёрл-Харбору. Именно на этот вопрос и пытались найти ответ посольства и иностранные корреспонденты в Токио. Структура власти в Японии была такова, что один человек или группа людей могли получить безраздельный контроль над страной, направлять и координировать функции Кабинета и высшего командования. Когда-то давно такая безраздельная власть принадлежала на практике Генро-ин. К концу девятнадцатого — началу двадцатого века это стало выглядеть так, словно Кабинет, состоявший, за исключением военных министров, из партийных политиков, мог контролировать вооруженные силы. Подобная тенденция, однако, резко оборвалась в 1932 году, а после убийства Инукаи в мае 1932 года партийные кабинеты сошли на нет, и администрация Саито состояла уже почти полностью из чиновников.

К 1933 году армия и флот имели большее значение, чем какая-либо из гражданских групп, и из двух этих служб армия была более могущественной. Но, как мы висели, самой армии не хватало единства, а ее фракционные различия так и не были преодолены до самого Токийского мятежа, случившегося в феврале 1936 года. Однако, если говорить об армии, как едином целом, то позиция армии в тридцатые годы была такова, что она желала править, не беря на себя ответственности власти.

Военно-морской флот также страдал от раздробленности, однако фракционные разногласия здесь были куда менее острыми, хотя и во флоте хватало своих радикально настроенных молодых офицеров. Но по-настоящему серьезный раскол во флотских кругах произошел в 1930 году по вопросу о Договоре о разоружении, подписанном в Лондоне. К 1933 году в ответ на растущие претензии армии флот начал сплачивать свои ряды. Мысли высших военно-морских офицеров были сосредоточены на проекте проведения следующей конференции по разоружению, которую планировалось провести в 1936 году. Было всеобщее согласие, что на этой ассамблее Японии не следует идти ни на какие уступки Великобритании и Соединенным Штатам, и можно быть уверенным, что убеждение это было инспирировано не только соображениями океанской стратегии, но также верой в то, что более могущественный флот, в смысле количества кораблей и орудий, означал бы усиление флотских позиций в Токио в противостоянии с армией.

Обе эти службы не слишком любили друг друга. Японские офицеры флота «имели обыкновение считать своих соотечественников, служивших в армии, людьми пусть смелыми, но глупыми, подобно узколобым фанатикам, не имевшим никакого представления о том, что творится в мире за пределами Восточной Азии. Конечно, разговоры о грядущей охватке с Советским Союзом расстраивали флот, у которого сама мысль о возможности русско-японской войны в 1935 или 1936 годах вызывала неприятие, ибо флот опасался, что война с Россией может вовлечь Японию в конфронтацию с Соединенными Штатами, а этого следовало бы избегать, по крайней мере, до начала сороковых годов. Необходимо было время для выполнения программы строительства флота и решения вопроса о его нефтеснабжении. В общем, флот полностью отвергал идею о необходимости конфликта о Россией. Флотские специалисты высказывали мнение о предпочтительности японской экспансии на юго-запад, в район Китая. Соответственно, и в спорах между Кодо-ха и Тосей-ха последняя могла быть уверена в поддержке со стороны флота.

Действительно, Кабинет Саито, как и его преемник — администрация под началом адмирала Окады, описывался в то время как «флотский Кабинет», тем более что повсюду ходили слухи, что принц Сайондзи, рекомендуя назначить адмирала Саито премьером вместо убитого Инукаи, стремился превратить флот в противовес фракции Араки в армии.

Парламент фактически не контролировал ни армию, ни флот. Во власти парламента было увеличить или урезать ежегодный бюджет, представляемый правительством, однако в случае отклонения бюджета в силу вступал бюджет предыдущего года. Так или иначе, но к 1933 году обе палаты парламента утратили большую часть того влияния, которым они упивались в двадцатые годы.

Более того, одна из двух ведущих партий — Сейукаи — состояла из ярых националистов, приветствовавших более значительную роль армии в политических делах. Даже Минсейто, главный соперник Сейукаи, имеющая репутацию наиболее «либеральной» из этих двух партий, ни в коем случае не оставалась безучастной к той волне патриотических чувств, что захлестнула Японию после маньчжурской авантюры и последовавшего изгнания страны из Лиги Наций.

Что до японских левых — это было движение меньшинства, пребывающего после 1931 года в состоянии хаоса и замешательства. Многие социалисты успели запрыгнуть на подножку поезда военного национализма. Возможно, свою роль сыграл в этом рост фашизма в Европе, а угрозы со стороны правых фанатиков, без сомнения, заставили замолчать многих социалистов. Но самым важным в данном случае была уверенность в том, что эксплуатация Маньчжурии поможет смягчить экономический кризис, порожденный всемирной депрессией, а потому Араки и школа Кодо рассматривались многими социалистами как несомненно антикапиталисгическая сила, и потому многие социалисты и даже некоторые коммунисты обнаружили, что они вполне в состоянии превозносить достоинства концепции «Имперский путь».

Для тех же социалистов, которые отказывались плыть по течению, настали тяжелые времена. За ними непрестанно следила полиция, а также были введены решительные ограничения на то, что они могут сказать или написать публично. Ведь газеты и журналы любого сорта существовали с позволения полиции, которая старалась изо всех сил, разоблачая и искореняя то, что тогда называлось «опасными мыслями» причем мысли эти не ограничивались идеями Маркса и Ленина. Бескомпромиссные христиане, пацифисты, феминистки, защитники контроля над рождаемостью, энтузиасты эсперанто — все они, так же, как и левые социалисты, подвергались арестам без предупреждения. Арест, конечно, совсем не обязательно означал преследование или обвинение. Он мог означать всего лишь несколько часов допроса и предупреждений в местном полицейском участке. Или же неделю, месяц, три месяца заключения по усмотрению полиции, с последующим освобождением от предъявления какого-либо обвинения. Как и в большинстве полицейских государств, поведение полиции в Японии характеризовалось непредсказуемостью и своеволием.

Коммунистическая партия была объявлена вне закона. Активная поддержка коммунизма или открытые симпатии к Коминтерну влекли за собой не только арест, но и строжайшее следствие, а также и некое обвинение, кончавшееся обычно тяжелыми сроками тюремного заключения — если только обвиняемый не сможет убедить следователей и судей, что он искренне раскаялся и изменил свои убеждения. Приверженность левым революционным убеждениям считалась самым ужасным идеологическим преступлением, и неизменная цель полиции и судебных властей заключалась в том, чтобы получить не только признание, но и доказательства измены и предательства от самих обвиняемых коммунистов. В этом отношении официальная политика напоминает правительство Сегуна в период гонений на христиан в первой половине XVII века.

Иностранцам, живущим в Японии, эта мания проводить дознания об «опасных мыслях» казалась довольно забавной. Во всех своих поступках японский народ был законопослушным и конформистским, объединенным чувством верности Трону и Императору. Однако большинство иностранцев в Японии мало что знали о том потенциальном революционном недовольстве, что подспудно зрело по мере углубления депрессии. Крах шелкового рынка в Америке в 1930 году поставил огромную часть сельскохозяйственного населения на грань нищеты. Два года спустя север Японии постиг катастрофический неурожай, и единственной возможностью для тысяч фермерских семей в этом районе как-то избежать настоящего голода зимой 1932–1933 годов была продажа своих дочерей городским маклерам, наводнившим сельскую местность и действовавшим здесь от имени тайных домов свиданий, кафе и борделей. Это были настоящие страдальцы, и молодые армейские офицеры как никто другой сочувствовали им, поскольку сами в большинстве своем были родом из деревни. Свою обиду и негодование они сфокусировали на правительстве, на Большом Бизнесе и на парламентских политиканах, а также на таких особняком стоявших фигурах императорских придворных, как, например, Сайондзи или Макино. Критика самого суверена считалась особой формой ереси, которую образование и семейное воспитание делали для японца вещью невозможной. Революционные пыл и гнев требовали какого-то выхода. И отдушина была найдены — ультранационализм, проявлявший себя насилием как дома, так и за границей на протяжении тридцатых годов.

В то время большинство работающего населения Японии по-прежнему было занято в сельском хозяйстве, несмотря на бурное развитие тяжелой промышленности. Огромное сельское население обеспечивало промышленности постоянный приток дешевой рабочей силы, как мужской, так и женской. Немногие из вчерашних крестьян работали на огромных концернах — железолитейных заводах, сталеплавильных производствах, судостроительных верфях, а также на шахтах и фабриках, — в то время как великое их множество трудилось в средних и совсем крошечных мастерских, на многих из которых было занято не более пяти-шести человек. Многие из этих мастерских производили разные вещи, являясь, по существу, филиалами одной или нескольких огромных финансово-промышленных корпораций, дзайбацу, занимавших господствующее положение в экономике и сохранявших традиционно тесные связи с правительством.

Оплата была низкой, рабочий день долгим, и все же в те годы в городках и крупных городах жизнь была более терпимой, чем в сельской местности. Патернализм, традиционный для японской промышленности и торговли, имел свои положительные стороны, равно как и недостатки. Если человек устраивался на работу на какую-то фабрику или шахту, его работодатель обязан был заботиться о нем до пенсии. На крупных фирмах рабочие дважды в год получали такие пособия, как бонусы, бесплатное или по низким ценам жилье и медицинскую помощь. Безусловно, было много примеров грубой, жестокой эксплуатации труда. Стандарты, установленные Международной организацией труда в Женеве, чаще игнорировались, чем соблюдались. Представление о коллективном договоре, столь понятном рабочим Америки или Англии, находилось в зачаточном состоянии, а профсоюзное движение было еще слабым и беззубым. В целом же японский городской пролетариат, казалось бы, естественная среда для произрастания семян марксизма, похоже, более думал о своих обязанностях перед страной и императором, нежели о человеческих правах.

Административная структура правительства находилась в руках зачастую чрезмерно властной, но в целом эффективной гражданской службы. Аристократы по рождению по-прежнему пользовались определенным влиянием. Палата пэров еще обладала властью, которая во многих отношениях была, по крайней мере, не меньшей, чем у Палаты представителей, однако в реальной власти и общем престиже высокие круги армейской, флотской и гражданской бюрократии, включая noblesse de robe[50], затмевали потомков киотской знати и земельных лордов времен Току-гавы. Местное самоуправление было подконтрольно Министерству внутренних дел, а губернаторы префектур назначались из Токио. Подобная же централизация власти наблюдалась и в системе образования, а также на всех уровнях юриспруденции.

Все это напоминало Зорге условия, существовавшие в Германии до 1918 года. И все же Япония произвела на него большое впечатление как незнакомая страна, а два года, проведенные им в Китае, оказались лишь слабой подготовкой к ее восприятию. Атмосфера Токио ничем не походила на шанхайскую. Благодаря Международному сеттльменту и французской концессии общий настрой в Шанхае в большей степени напоминал атмосферу западного города. Токио же был намного менее интернационален, чем казался на первый взгляд гостю, прибывшему из-за границы.

Действительно, в центре города было много современных зданий, пикантно соседствовавших с широкими рвами и крепостными стенами, окружающими императорский дворец и замок Сегуна. В этом по виду космополитичном районе располагалось длинное, невысокое здание из желтого и коричневого кирпича, напоминавшее алтарь народа майя на полуострове Юкатан. Это был «Империал-отель», известный среди европейцев в качестве последней из череды гостиниц, расположенных на пути через Суэц на Восток, начинавшейся в отеле «Шапард» в Каире.

В вестибюле отеля с низкими потолками, устроенными на разных уровнях, и в подземных барах, напоминающих пещеры, и магазинах-пассажах собирались пестрые компании туристов, правительственных гостей, журналистов и работников иностранных посольств и деловых контор.

Японцы, казалось, были здесь явным меньшинством, а их хорошие манеры и вовсе делали их присутствие временами почти незаметным. Те из них, кто часто посещал отель, были, как правило, людьми, жившими когда-то за границей и приобретшими иностранные вкусы и друзей-ино-странцев. В книжном магазине отеля в продаже были две ежедневные токийские газеты на английском языке. Обилие улыбок и вежливости словно окутывали приезжавших европейцев и американцев в кокон благорасположения, что весьма льстило их личному тщеславию.

Но «Империал-отель», подобно Токийскому клубу или международным клубам Йокохамы и Кобе, был крошечным анклавом, островком в этой чуждой иностранцу обстановке господства японских нравов, японского языка и японского народа.

Вне этого анклава иностранец встречался с почти универсальной вежливостью, которой сопутствовало невероятное любопытство. Здесь он никогда не встречался о явным равнодушием, столь обычным в Китае. Японское любопытство могло быть дружелюбным или враждебным, но редко отсутствовало вовсе.

Иностранец неизбежно находил японский язык устрашающим барьером на пути к истинному пониманию народа, и, соответственно, большая часть иностранцев, живущих в Японии, были намного более ограничены в своих контактах с местными японцами, чем их подозревала в том полиция. В случае с посольствами языковый барьер означал, что двум или трем членам дипломатического или консульского персонала, специализировавшимся в японском языке, приходилось оказывать исключительное доверие. По этой же причине корреспонденты иностранной прессы обычно крепко зависели от услуг своих говорящих по-английски подчиненных. Подобная ситуация была характерна и для большинства иностранных агентств по перевозке грузов, банков и экспортно-импортных контор.

Поскольку английский был обязательным предметом в средних школах и высших учебных заведениях Японии, можно предположить, что все японцы, независимо от занимаемого положения, в той или иной степени владели английским, хотя нельзя сказать, что это было так уж необходимо. Образованный человек — возможно, выпускник одного из императорских университетов — был в состоянии в той или иной степени читать и писать по-английски. Но он, как правило, не горел желанием общаться на английском и чувствовал себя неловко, обращаясь к иностранцу. Вероятно, только англичане худшие лингвисты, чем японцы.

Если к этим сложностям с языком добавить и другие, а именно: своеобразие японской психологии, то можно понять непредсказуемость, характерную для общения с ними. Открытые и приветливые в легкой беседе японцы тех дней, беседуя с иностранцами, моментально становились осторожными и скрытными, если разговор переходил на более серьезные темы — например, на политику. В таких случаях японец обычно вежливо, но твердо уклонялся от продолжения разговора.

До некоторой степени это объяснялось присущей японцам манерой общения, при которой, как правило, собеседники старались избегать прямых и утвердительных форм речи. Предложение могло быть составлено столь осторожно и уклончиво и так обставлено оговорками, что смысл его так и оставался неясным для иностранца. Разговаривая с соотечественником, японец знает, что в большинстве случаев невысказанные нюансы, остающиеся за видимыми двусмысленностями сказанного, будут прекрасно поняты собеседником, а потому нет необходимости быть конкретным в каждом отдельном случае.

Существовала, однако, куда более важная причина для всеобщей уклончивости в разговорах. Тридцатые годы были особенно страшными, беспокойными и тревожными годами для большинства японцев. «Опасные разговоры», как и «опасные мысли», могли привести к неприятностям. Граница между теми и другими была расплывчата и неопределенна, а потому общее благоразумие и осмотрительность вынудили японцев вести себя сдержаннее, чем обычно, общаясь с иностранцами.

Более того, агрессия в Маньчжурии и сражения в Шанхае в начале 1932 года вызвали чувство осуждения в Соединенных Штатах так же, как и в большинстве стран Европы, а вскоре Японию изгнали из Лиги Наций в Женеве. И все это заставило японцев чувствовать себя на родине в изоляции от всего мира и внесло в их отношения с иностранцами еще больший налет застенчивой сдержанности.

Такой была Япония в то время, когда в конце лета 1933 года Зорге прибыл в страну. На взгляд западного человека это действительно была страна парадоксов. Это было государство, которым номинально управлял богоподобный император, лишенный, однако, реальной власти, на практике всецело принадлежавшей централизованной бюрократии, обязанной, в свою очередь, в вопросах высокой политики неуклонно следовать курсу, навязанному ей одной из военных служб. Японцы были нацией, известной своей покорностью, конфуцианской дисциплиной и самопожертвованием и тем не менее таившей в себе демонов смуты и волнения. Это была земля, которую любили или ненавидели те немногие иностранцы, что приезжали сюда, чтобы узнать ее получше. И нет сомнения, что эти чувства были взаимны.

И было мудро со стороны Зорге понять, что первые два года его пребывания в Токио должны стать временем опыта и проб. Потому что по сравнению с Китаем Япония действительно представляла собой закрытую книгу.