III. «Нежное» и «грубое» воспитание

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III. «Нежное» и «грубое» воспитание

Физическое воспитание дворянских детей долго колебалось между двумя полюсами: крайней изнеженностью и почти спартанской суровостью.

Чрезмерная холя и баловство восходили к тем памятным еще в начале XIX века временам, когда под словом «воспитание» вообще понимали в основном «питание». «Родители мои имели о сем слове неправильное понятие, — писал в одном из своих сочинений Д. И. Фонвизин. — Они внутренно были уверены, что давали мне хорошее воспитание, когда кормили меня белым хлебом, никогда не давая черного; словом, чрез воспитание разумели они одно питание». А по свидетельству поэта М. А. Дмитриева, одна из его знакомых барынь говаривала: «Могу сказать, что мы у нашего батюшки хорошо воспитаны: одного меду невпроед было!»

Потому и нежили детей чаще всего в семьях со старинными традициями и еще в тех случаях, когда ребенок был единственным или очень болезненным.

Так, А. И. Герцена в детстве не выпускали из комнаты целую зиму, а если позволяли прокатиться в карете, то сверх шубы и теплой шапки укутывали платками и шарфами.

М. И. Глинка вспоминал: «Бабка моя, женщина преклонных лет, почти всегда хворала, а потому в комнате ее (где обитал я) было, по крайней мере, не менее 20 градусов тепла по Реомюру. Несмотря на это, я не выходил из шубки, по ночам же и часто днем поили меня чаем со сливками и множеством сахару, кренделей и бубликов разного рода; на свежий воздух выпускали меня редко и только в теплое время. Нет сомнений, что это первоначальное воспитание имело сильное влияние на развитие моего организма, и объясняет мое непреодолимое стремление к теплым климатам, — и теперь, когда мне уже 50 лет, я могу утвердительно сказать, что на юге мне лучше жить, и я страдаю там менее чем на севере». Глинка жил у бабушки лет до четырех-пяти. В результате из слабого младенца превратился в болезненного, рыхлого, вялого мальчишку.

В большинстве же случаев детей сызмальства закаливали и приучали к умеренности и физическому движению. В середине XVIII века такую методу выводили из учения Ж. Ж. Руссо; чуть позднее, после того как ее стали придерживаться в императорской семье, называли английским воспитанием. Однако и в старинной русской традиции существовали принципы не только «нежного», но и «грубого» воспитания, основанного на понятиях православного аскетизма.

Автор чрезвычайно любопытных воспоминаний А. Е. Лабзина, принадлежавшая к очень архаичной в культурном отношении семье и воспитанная в середине XVIII века экзальтированно-набожной матерью-вдовой, рассказывала: «Тело мое укрепляла суровой пищей и держала на воздухе, не глядя ни на какую погоду; шубы зимой у меня не было; на ногах, кроме нитяных чулок и башмаков, ничего не имела; в самые жестокие морозы <мать меня> посылывала гулять пешком, а тепло мое все было в байковом капоте. Ежели от снегу промокнут ноги, то не приказывала снимать и переменять чулки: на ногах и высохнут. Летом будили меня тогда, когда чуть начинает показываться солнце, и водили купать на реку. Пришедши домой, давали мне завтрак, состоящий из горячего молока и черного хлеба; чаю мы не знали… Мать моя давала нам довольно времени для игры летом и приучала нас к беганью; и я в десять лет была так сильна и проворна, как нонче и в пятнадцать лет не вижу, чтоб была такая крепость и в мальчике… Пища моя была: щи, каша и иногда кусок солонины, а летом зелень и молошное. В пост, особливо в Великий, и рыбы не было. И самая грубая была для нас пища, а вместо чая поутру — горячее сусло или сбитень… Важивала меня <мать> верст по двадцати в крестьянской телеге и заставляла и верхом ездить, и на поле пешком ходить — тоже верст десять. И пришедши, где жнут, — захочется есть, то прикажет дать крестьянского черствого хлеба и воды, и я с таким вкусом наемся, как будто за хорошим столом. Она и сама мне покажет пример: со мной кушает, и назад пойдем пешком… Даже учила меня плавать в глубине реки и не хотела, чтоб я чего-нибудь боялась, — и я одиннадцати лет могла переплывать большую и глубокую реку безо всякой помощи; плавала по озерам в лодке и сама веслом управляла, в саду работала и гряды сама делывала, полола, садила, поливала. И мать моя со мной разделяла труды мои, облегчала тягости те, которые были не по силам моим; она ничего того меня не заставляла делать, чего сама не делала.<…>

Говаривали многие моей матери, для чего она меня так грубо воспитывает, то она всегда отвечала: „Я не знаю, в каком она положении будет; может быть, и в бедном, или выйдет замуж за такого, с которым должна будет по дорогам ездить: то не наскучит мужу и не будет знать, что такое прихоть, а всем будет довольная и все вытерпит: и холод, и грязь, и простуды не будет знать. А ежели будет богата, то легко привыкнет к хорошему“».

Подобное воспитание, хотя и без описанных крайностей, было широко распространено. Генерал Л. Н. Энгельгардт, воспитывавшийся в 1770-х годах, вспоминал: «Физическое мое воспитание сходствовало с системою Руссо, хотя бабка моя не только не читала сего автора, но едва ли знала хорошо российской грамоте. Зимой иногда я выбегал босиком и в одной рубашке резвиться с ребятишками и, закоченев весь от стужи, приходил в ее комнату отогреваться на лежанке; еженедельно в самом жарком пару меня мыли и парили в бане и оттуда в открытых санях возили домой с версту. Ел и пил самую грубую пищу, и оттого сделался я самого крепкого сложения, перенося без вреда моему здоровью жар, и холод, и всякую пищу». Для будущего военного, каким стал Энгельгардт, это было очень полезно.

Еще позднее известный общественный деятель Б. Н. Чичерин вспоминал, что в детстве они с братьями бегали босиком по морозу и беспрепятственно барахтались в лужах.

Популярно было круглогодичное обливание ребенка по утрам холодной водой и беганье летом по росе, а граф М. Д. Бутурлин вспоминал: «До шестилетнего возраста меня пускали бегать по саду в летний теплый дождь голеньким, а в более старшем возрасте (до 9 лет) я и компаньон мой Эдуард бегали также по дождю, но уже в длинной ночной сорочке. Это воздушное купание было для нас наслаждением. Вся эта гигиеническая система имела для нас самые плодотворные последствия, и ее плоды я ощущаю ныне, в старости».

Вообще подобная система воспитания делала акцент на самодисциплину, деловитость и неподкупное выполнение долга. Помимо холодных обтираний по утрам, были обязательны длительные пешие прогулки при любой погоде, холод в спальне, немягкие тюфяки (часто набитые соломой), одно легкое одеяло и т. п.

Одевали дворянских детей в обычные дни очень просто и часто в одежду из тканей домашнего производства — холстинки, китайки, домотканого сукна. Платье из покупного ситца предназначалось для воскресных и праздничных дней, и лишь для самых важных торжеств, с большим съездом гостей, шили нарядное платье или костюмчик.

В отношении детского стола больших стеснений обычно не было, хотя не было и баловства. Как правило, детей несколько ограничивали в мясе — его давали немного и даже мясо из сваренного для маленьких бульона вынимали и отправляли бедным. Полностью исключали «возбуждающие напитки» — чай и кофе. В остальном детский стол состоял примерно из тех же продуктов, что и у взрослых, но был менее обилен и прихотлив. Утром поили молоком или бульоном с хлебом либо давали «габер-суп» — сладкий овсяный суп с сухофруктами. Для здоровья поили травяными чаями, отваром лопуха, молочной сывороткой. В обед полагался суп, одно мясное или рыбное блюдо и десерт. На полдник — что-нибудь сладкое. На ужин — опять молоко с хлебом или каша. Помимо этого за детским столом неизменно бывали яйца, вареные овощи, пироги, масло и творог; летом — ягоды.

Меда и сахара в некоторых семьях детям не давали. А. А. Фет вспоминал: «Набравшись, как я впоследствии узнал, принципов Руссо, отец не позволял детям употреблять сахару и духов (здесь: пряностей. — В.Б.); но доктора, в видах питания организма, присудили поить Васю желудковым (т. е. желудевым. — В.Б.) кофеем с молоком. Напиток этот для нас, не знавших сахару, казался чрезвычайно вкусным… Изюм и чернослив не входили в разряд запретных сахарных и медовых сладостей».

Впрочем, изюм, чернослив, орехи, равно как и покупные или домашнего изготовления «конфекты», и даже свежие фрукты и варенья — все это были лакомства, безусловно, праздничные, и в будние дни они перепадали детям крайне редко. В праздники каждому ребенку выдавалось по пригоршне этих сластей, и он мог съесть их сразу или растянуть удовольствие на несколько дней — как хотелось.

Завтрак дворянским детям подавался часов в восемь утра, обед — между 12 и часом дня, полдник — часа в четыре, ужин — в 8–9 часов. В промежутках между трапезами никаких перекусов не полагалось и перехватывать куски детям запрещали. Чем знатнее был дом, тем строже соблюдалось это правило.

Не позволялось в большинстве семей капризничать за столом и отказываться от какого-либо блюда. Как вспоминала Т. П. Пассек: «В то время одним из условий правильного воспитания считалось приучать детей есть все без разбора. Отвращение их от некоторых предметов пищи относили к причудам. Насколько это полезно в нравственном отношении — вопрос другой, что же касается до его действительности, то, по большей части, страхом и наказаниями отвращение уничтожали».

Нарушали эти правила только любящие няньки и иногда бабушки-баловницы. Та же Т. П. Пассек рассказывала, что ее няня постоянно «отбирала и прятала для нас лучшие куски кушанья и десерта, зазвавши к себе в комнату, накрепко припирала дверь и кормила украдкой от отца и от матери, которые это строго запрещали».

Полным пренебрежением к правилам и запретам отличалась и бабушка историка русской литературы и педагога А. Д. Галахова. Он называл ее «строгой с домашними, но любившей внучат до баловства» и описывал, как жил у нее в гостях с сестрой (а брат поселился у бабушки раньше): «Мы сели за стол втроем: бабушка, сестра и я; четвертый прибор, приготовленный для брата, оставался незанятым. Когда после первого кушанья — холодного, с которого тогда начался обед, подали горячее, дверь распахнулась настежь, и брат мой, разгоревшийся донельзя, весь в поту и пыли, вбежал в столовую с большой палкой в руке… Он не обратил на меня никакого внимания, как будто мы только что виделись; едва ли он даже заметил меня. „Где это рыскал? — смеясь, спросила его бабушка. — Полно тебе травить свиней, собачник, садись обедать“. — „А что это такое?“ — „Щи“. — „Я не хочу щей; что будет после?“ — „Жареный поросенок“. — „И поросенка не хочу. А потом?“ — „А потом пшенная каша со сливками“. — „Ну вот, когда подадут кашу, пришлите за мной“. И с этими словами вон из комнаты дотравливать свиней. Я был изумлен таким образчиком митрофанства. Мне, жившему при отце и матери, не могло прийти и в голову не сесть за обед в одно время с другими или выйти из-за стола до окончания обеда. Потом и я на деревенском приволье несколько позаимствовал от брата, который, в свою очередь, смотря на меня, делался менее разнузданным. Мне нравилось приходить к бабушке, которая дозволяла нам больше свободы или своеволия, если угодно… По приходе моем немедленно выдвигался столовый ящик и оттуда выгружались сдобные пышки, свежие огурцы, яблоки — чего хочешь, того просишь».

Впрочем, А. Д. Галахов особенно подчеркивал, что бабушка была человеком старого века и жила по давней традиции: «Ей было нипочем и самой сажать ржаные хлебы в кухонной печи, и собственноручно производить суд и расправу с прислугой, для чего и лежал у нее на шкапу арапник. Одевалась она просто, по-старинному, повязывая голову платком. Шляпку и чепец считала чуть не ересью… Все противное тем обычаям и порядкам, среди которых она выросла и состарилась, казалось ей или смешным, или преступным. Незнание чего-либо называла она незнанием арифметики как труднейшей науки; например: „Так, по-вашему, Иоанн Богослов приходится 27 сентября, а не 26-го? Хорош же вы арифметчик!“ Писать не умела, но твердо знала церковную грамоту и часто сама читала молитвы во время молебнов, которые служили у ней на дому в праздничные дни. Это чтение не мешало ей, однако ж, развлекаться предметами, совершенно чуждыми богослужению, так что мы не могли удержаться от смеха при вопросе или замечании, которым неожиданно прерывался псалом или молитва.

„Отче наш, иже еси на небесех, — читала бабушка и вдруг, взглянув в окно, кричала: —

Девка, посмотри, кто там приехал!“; „Помилуй мя Боже, по Белицей милости Твоей… девка, беги скорей в сад, выгони корову!“»

Детский распорядок дня уже с конца XVIII века соблюдался в большинстве семей строго, даже во время пребывания в деревне. Граф С. Д. Шереметев вспоминал: «Жизнь в Ульянке начиная с 1853 года (когда автору было девять лет. — В.Б.) сложилась следующим образом: вставал я часов в семь, через полчаса пил чай в саду, по обыкновению на скамейке под дубом. Прогулки совершались „по чину“ с (гувернерами) Руже или с Греннингом небольшие вокруг пруда. Потом начинались уроки от девяти до двенадцати. Затем „рекреация“ до часу, когда подавался обед. С детства и почти до поступления в полк я обедал в час и один. В три часа снова начинались уроки до шести или позднее. Затем пили чай; опять прогулка в саду, в девять часов ужин, а в десять ложился спать. В Петербурге те же часы, только прогулки совершались раз в день от двенадцати часов до часу, а вечером с восьми до девяти бывали приготовления, в особенности к математике».

На протяжении значительной части XVIII века во многих — особенно провинциальных — дворянских семьях продолжали следовать старинной русской традиции послеобеденного сна, но к началу XIX столетия она по большей части вывелась. Более того, к середине XIX века многие медики были решительно убеждены во вреде дневного сна даже для довольно маленьких детей. Врачи советовали «не позволять детям спать ни одной минуты днем, иначе, по их словам, они могут сделаться слабосильными, лентяями и тупицами, даже цинготными детьми». Для возбуждения же их деятельности иные из медиков рекомендовали «держать их в страхе — розгами, находя весьма успешным посекать детей и за шалости, и за малоуспешность».

Длительных каникул у детей, учившихся дома, не бывало: лишь по нескольку свободных дней на Рождество и Пасху. Как в городе, так и летом, в деревне, значительную часть дня занимали уроки. Так, по воспоминаниям М. К. Цебриковой, ее старшая сестра, заменявшая воспитательницу и учительницу, занималась с ней с семи часов утра и до двенадцати и от трех до шести после обеда, «так что для прогулок или ручной работы совсем не оставалось времени».

Встречались семьи, в которых игры и даже прогулки детей воспринимались — даже летом — как излишества, лишь вредящие правильному воспитанию. По словам мемуаристки Е. А. Сушковой: «Мать позволяла мне играть во дворе, но только тогда, когда почивала бабушка, потому что та не позволяла матери баловать меня, а по ее мнению, дать девочке подышать чистым воздухом называлось неприличным баловством».

Кое-где гулять и разрешали, но во время прогулки, опять-таки не только в городе, но и в деревне, следовало ходить чинно, небыстро и, упаси Боже, не проявлять резвость — не бегать, не прыгать, даже не отходить от воспитателей. Так, Е. И. Бибикова и в деревне позволяла своим, еще далеко не взрослым, дочерям изредка прогуливаться в саду под неусыпным наблюдением гувернантки и обязательно в сопровождении двух лакеев — как положено благовоспитанным барышням из благородного семейства. Причем для подобной прогулки следовало всякий раз получить разрешение матери, а она — из педагогических соображений — тоже, чтобы зря не баловать, давала его не всегда. В итоге девочки почти и не просили об этом.

Особенно часто ограничивали детскую подвижность родители слабых и болезненных детей, тем паче если в семье уже случались несчастные случаи, приведшие к гибели или инвалидности ребенка, да и просто если дети «не стояли». Тут не разрешали ни бегать, ни бороться, ни, Боже упаси, лазить по заборам, да и купаться под строжайшую ответственность гувернантки не позволялось, чтобы не захлебнулись и не простудились.

И все же в большинстве семей прогулки и вообще детская активность считались обязательными.

В городе зимой маленьких дворян вывозили на прогулки в экипаже; весной и осенью в хорошую погоду водили гулять в места общественных «променадов» — в Петербурге на Английскую набережную и в Летний сад; в Москве — на Тверской, а позднее Пречистенский бульвары; в общем, в каждом городе имелось такое место, где принято было выгуливать барских детей с няньками и гувернантками.

Резвились дети и в собственных садах, где зимой позволялось играть в снежки и заливались ледяные горки. Коньки вошли в городской обиход во второй половине XIX века и время от времени дети из дворянских семей — подобно сестрам Щербацким из толстовской «Анны Карениной» — выезжали вместе с воспитателями на какой-нибудь из городских катков, одобренных «хорошим обществом».

Жизнь в деревне — как летняя, таки зимняя — давала еще больше возможностей для подвижных игр и развлечений. Русские мемуары изобилуют восторженными рассказами о деревенских радостях, в которых нередко товарищами барчуков становились дети дворовых.

Графиня В. Н. Головина, урожденная княжна Голицына, рассказывала, что мать позволяла ей «свободно бегать повсюду одной, стрелять из лука, спускаться с холма, перебегать через равнину до речки, гулять по опушке леса, влезать на старый дуб возле самого дома и срывать с него желуди».

Писатель С. Н. Глинка играл в свайку с дворовыми ребятишками, запускал змея с трещоткой под длиннейшим мочальным хвостом, «летом то в рощах гонялся за бабочками, то ходил за ягодами и за грибами, то спешил в орешник; зимой — то катанье на салазках, то в комнате волчки, веревочки и мячик».

Граф М. Д. Бутурлин вспоминал, что в деревне «к учению меня еще не сильно принуждали и привольная, негородская жизнь развертывалась там со всеми деревенскими ее прелестями: скитанием по лесам гурьбой за грибами и за орехами, с песнями и игрой в горелки с горничными девушками и девочками, ужением карасей в прудах и пр. А уж какое было удовольствие забраться на обмолоченные скирды, стоявшие за ригой, и с них спускаться, как бы с ледяной горки!». Зимой же катались на салазках с ледяной горки. «Оно (катание) устроено было с высокого берега на одном из прудов, рядом с домом; мы часто сами поливали нашу гору, чтобы она сделалась ровнее. Близ этого места было Иорданское водосвятие 6 января 1816, и мы все в первый раз участвовали в церковном шествии».

А. Д. Галахова и его братьев не учили «ни стрельбе, ни верховой езде, ни даже плаванью», так как родители боялись несчастного случая. Однако «мы ежедневно упражнялись в естественной гимнастике — в гимнастике на просторе и открытом воздухе… Нам ничего не стоило перескочить широкий ров, взобраться на крышу, вскарабкаться на самую вершину высокого дерева, шибко взбежать на гору и так же сбежать с нее, сряду перекувыркнуться через три соломенные омета, стоявшие в конце гумна» и т. д.

А в усадьбе Елагиных, как вспоминала М. В. Беэр, «всякий вечер на дворе перед домом устраивались горелки, в саду — игры в разбойники, а в дождливую погоду в „голубой гостиной“ играли в жмурки. Часто с нами играли и родители. Потом было наше любимое катание со скирдов соломы, которые в Бунине были страшно высокие.

Зимой брат Алеша устраивал катанье с крутой горы в овраг на купальне. Привяжет салазок пять, одни к другим, и все тогда летим и кувыркаемся в снег. Еще другое любимое катание: привязывали салазки к розвальням, запрягали в них лошадь, и Алеша разгонял ее во весь дух по ухабам и раскатам. Тут уже было особенное удовольствие вылетать из салазок и из больших саней. Лошадь была так приучена, что останавливалась сама после такого финала. Как мы оставались целы, не понимаю».

Дворянским детям были известны практически все игры, бытовавшие и в народной среде: жмурки, лапта, городки, кошки-мышки, чехарда, свайка.

Многие, подобно Я. П. Полонскому, вспоминали, как на Святой неделе «вместе с детьми дворовых в зале на разостланном ковре с лубка, согнутого в виде желоба, катали яйца… Когда проходили Святки и зимние вечера начинались все еще с трех-четырех часов пополудни, не раз мне случалось в той же бабушкиной зале участвовать в хороводах, которые водили все собравшиеся туда дворовые. Иногда затевались поистине деревенские игры. Сколько раз, бывало, сидел я на полу вместе с Катьками, Машками и Николашками и вместе с ними тянул: „А мы просо сеяли, сеяли!“, а другой ряд сидящих перебивал нас: „А мы просо вытопчем, вытопчем!“ Все это я очень любил и едва ли не все эти народные песни к знал наизусть».

Популярны, как в низовой, так и в аристократической среде, были ныне исчезнувшие игры в камешки и в веревочку. В них играли и на улице, и дома.

Камешки при случае заменяли пуговицами или даже кусочками сахара. Игра заключалась в том, чтобы, разбросав по земле или полу несколько камешков, еще один подбросить в воздух и, пока он летит, успеть подобрать с земли другой и поймать подброшенный. После одного камешка так же поднимали два, три и так далее. Не успевший при этом поймать подброшенный камешек проигрывал и выбывал из игры.

А при игре в веревочку на длинную веревку надевали кольцо, концы веревки связывали вместе и становились в круг, держась руками за эту веревку. Водящий по движениям рук играющих, которые незаметно передвигали кольцо по веревке, должен был определить его местонахождение. Если это удавалось, тот, у кого обнаруживалось кольцо, становился водящим. Эта игра существовала и в сидячем, застольном варианте и была очень популярна, между прочим, в семье Николая I, где в нее играли и дети, и взрослые.

Вообще же простор дворцовых покоев позволял устраивать для царских детей самые разные игры, в том числе весьма подвижные, к участию в которых нередко приглашались и «городские» дети.

Граф С. Д. Шереметев вспоминал о таких воскресеньях в гостях у юных великих князей: «Все веселились просто и безо всякой задней мысли. Особенно любил я игру так называемую бомбардирование, когда все разделялись на два враждебных лагеря, из которых одни занимали деревянное укрепление, устроенное в зале (бруствер), другие осаждали его, бросая крепкие резиновые мячи. Из-за укрепления отвечали тем же, и это было истинное побоище».

А. П. Золотницкая, посещавшая вместе с другими детьми дворец, чтобы играть со старшими детьми Александра II (тогда еще великого князя), рассказывала: «Несмотря на обилие, разнообразие и роскошь игрушек, одной из любимейших наших забав была игра в лошадки, а так как у меня… были длинные локоны, то я всегда изображала пристяжную. Великий князь Александр Александрович вплетал в мои локоны разноцветные ленточки, садился на козлы, и мы с гиком летели вдоль всей галереи, причем в пылу игры великий князь нещадно хлестал „лошадь“ по ногам; доставалось, конечно, и платью, к великому негодованию моей чопорной англичанки, которой оставалось, однако, только кисло улыбаться».