V. Дети и дворовые
V. Дети и дворовые
Граница, существовавшая между родителями и детьми в дворянских семьях, вычленяла детский мирок в самостоятельное целое, внутри которого дети устраивали себе, насколько могли, собственную жизнь. В этой жизни возникали как собственные внутренние связи между самими детьми, так и многообразные отношения с прочими членами семьи, домочадцами и прислугой.
Дворянские семьи почти всегда были не только многодетны, но и многочисленны и притом построены в четком соответствии с «монархическим принципом». Возглавляли семью родители — отец и мать — «цари» этого маленького мирка. Помимо родителей и их детей, в доме часто жили незамужние сестры отца или матери (как это было в семье А. С. Пушкина) и молодые холостые братья, довольно часто здесь же поселялись вдовые или незамужние тетки и овдовевшие бабушки — всего могло быть до десятка близких родственников.
Все они напоминали «августейшее семейство». Ниже по иерархии стояли домочадцы — всевозможные бедные родственники, чаще — родственницы, а иногда просто призреваемые старушки дворянки, которых приютили лишь потому, что им некому было помочь. В числе домочадцев были и всевозможные компаньонки и чтицы матери, а также воспитанники и воспитанницы, бонны, гувернеры и гувернантки, живущие в доме учителя и еще разного рода «домашние люди» — секретари, управляющий, домашний врач, архитектор, домашний художник (часто из иностранцев) и т. п. Все они составляли «свиту» хозяев дома. Промежуточный слой между домочадцами и прислугой занимали домашние шуты, почти непременные для дворянского дома еще и в начале XIX века, а также примыкавшие к ним по положению калмыки и калмычки, турки и арапчата, карлики и карлицы, развлекавшие хозяев и их близких.
Далее следовала прислуга (дворня), игравшая в домашнем мирке роль «двора»; а в самом низу иерархии находились «подданные» — крестьяне, которые пахали землю, платили оброк и обеспечивали существование всех остальных категорий.
С крестьянами дети почти не общались: те жили отдельно, в деревне, и появлялись на господском дворе лишь по праздникам или в каких-то особых случаях. В деревню детей водили (а чаще возили) достаточно редко, и деревенскую жизнь они видели преимущественно через окошко кареты. Зато со всеми живущими в доме им так или иначе приходилось общаться. И наиболее тесные связи возникали у дворянских детей с обитающими в доме и усадьбе крепостными — дворовыми людьми, которые и были для них главными представителями «народа».
Вплоть до отмены крепостного права в 1861 году дворня в барских домах была по традиции весьма и весьма многочисленна: дворецкий, камердинер, буфетчик, а то и два, ламповщик, по меньшей мере один повар и поварята (готовившие для господ и хозяйских гостей), кондитер, швейцар, истопник, садовник, дворник, выездной лакей (а чаще несколько), буфетный мужик, кухонный мужик, ливрейные лакеи, экономка, кухарка (готовившая для дворни), поломойки, швеи, прачки, горничные разных категорий, а также дворовые мальчики и девочки на побегушках.
Пока сохранялись традиции XVIII века, в аристократических семьях держали также скороходов, гайдуков, форейторов, собственных парикмахеров, ключников, свою охоту — псарей и доезжачих, своих музыкантов и певчих, так что набиралось человек восемьдесят, а в деревнях так и все двести, поскольку к дворне относились и те, кто вел все усадебное хозяйство.
Одевали и кормили дворню в основном «домашними средствами», то есть привозимыми из деревень припасами (лишь на форму — ливрею пускали более дорогое покупное сукно), а также платили ей небольшое денежное жалованье на непредвиденные и карманные расходы и делали по праздникам подарки. Естественно, позднее, уже к середине века, держать такую уйму прислуги большинству дворян стало не по средствам и число дворовых сократилось человек до пятнадцати — двадцати.
Отдельные помещения долгое время имели лишь немногие привилегированные и старые слуги (тот же дворецкий, какие-нибудь старая нянька или дядька, вынянчившие хозяев) и служившие лакеями и горничными иностранцы. Холостые мужчины, кроме личного барского лакея-камердинера, чаще всего жили все вместе в людской, семейным строили на территории усадьбы несколько изб или людских флигелей, а незамужние женщины размещались по углам в девичьей и жилых комнатах и ходили обедать в людскую. Личная прислуга обычно спала в комнате своего господина, на полу у дверей.
Первостепенную прислугу — «дворовую аристократию», в число которой входили и дядька сыновей хозяина, а также няни и кормилицы, — прочая дворня звала по имени-отчеству и всегда вставала в ее присутствии. Привилегией этой категории дворовых был также отдельный от прочей дворни стол, за которым подавались те же блюда, что готовили для господ.
Вообще, мирок прислуги был довольно самобытен: здесь бушевали собственные страсти, интриги и увлечения, имелись свои вкусы и развлечения, своя сословность. «Лакей магната, — свидетельствовал бытописатель, — едва удостаивает наклонением головы лакея мелкого чиновника, а кучер секретаря с особенным уважением смотрит на кучера сенатора и часто гордится, если удостоится его почтенного знакомства».
Дворня была много образованней своих крепостных собратьев — пахотных крестьян. Среди дворовых встречались грамотные и даже начитанные люди, а «дворовая аристократия» в хороших домах щеголяла прекрасными манерами и выглядела совершенно по-барски.
Отношения между дворянами и дворовой прислугой не выходили за рамки крепостного права, но вместе с тем несли на себе отпечаток патриархальности и особенной близости. Дворянство так привыкало к своим дворовым, что просто не могло без них обходиться и часто попадало под их влияние. Даровитыми дворовыми даже гордились. Как писал князь П. А. Кропоткин: «Если кто-нибудь из гостей заметит: „Как хорошо настроен ваш рояль. Ваш настройщик, вероятно, Шиммель?“ — то помещик гордо отвечал: „У меня собственный настройщик“. — „Что за прекрасное пирожное! — бывало, восклицает кто-нибудь из гостей, когда к концу обеда появляется своего рода художественное произведение из мороженого и печений. — Признайтесь, князь, это от Трамбле?“ — „Нет, это делал мой собственный кондитер, ученик Трамбле. Я позволил ему сегодня показать свое искусство“». Если же среди дворовых оказывался самородный актер, поэт или живописец, то его дар непременно демонстрировали гостям и позволяли выслушать восхищенные отзывы зрителей.
Ко всему прочему в жилах господ и дворовых нередко в буквальном смысле текла одна кровь. Вспомним хрестоматийно известный сюжет из пушкинского «Дубровского» — о нравах Кирилы Петровича Троекурова, у которого «множество босых ребятишек, похожих на него как две капли воды, бегали перед его окнами и считались дворовыми». Умрет Кирила Петрович, вырастут «ребятишки» и превратятся в лакеев и гоничных Марьи Кирилловны — а ведь это ее собственные сводные братья и сестры. Подобная ситуация была не только реальна, но и очень распространена.
Далеко не случайно, во время пугачевщины, если крестьяне охотно вешали господ, то дворовые весьма нередко, даже с риском для жизни, их спасали.
Во всех случаях дворовые считались «своими», и с ними не слишком церемонились. Отношение к ним часто напоминало отношение к домашним животным, которым достаются и сладкий кусочек, и поглаживание по шерстке, и пинок ногой, чтобы не раздражали, и трепка веником, если провинятся.
Вплоть до 1760-х годов нравы дворянства оставались грубыми. Не только в барских усадьбах, но и при императорском дворе процветали рукоприкладство и нецензурная брань. И Анна Иоанновна, и Елизавета Петровна не церемонились не только с прислугой, но и с придворными дамами, происходившими из самых родовитых и громких фамилий. Своих статс-дам и фрейлин царицы бесцеремонно звали «девками» и, осерчав, собственноручно били по лицу и драли за волосы.
Пока подобные нравы были в ходу, естественно, что и дворовые ходили в домашних мучениках, на которых вымещали все недостатки характера и воспитания, а также и жизненные разочарования. Но все же и тогда патологические личности вроде Салтычихи, которой мучительство доставляло удовольствие, встречались относительно редко. К тому же нормой дворянской жизни продолжало оставаться узаконенное обычаем семейное насилие, о котором сложилась знаменитая поговорка: «Бьет — значит, любит». Мужья избивали и тиранили жен, о чем сохранилось множество свидетельств; родители лупили детей, а господа прислугу. Все происходило «по-отечески», патриархально, и вроде бы воспринималось как должное. Прибавим к этому, что тиранство помещиков, как и государственное тиранство в России всегда, в общем, было «ограничено удавкою». Весьма нередко чрезмерно увлекшихся «правом господина» помещиков, которые слишком часто прибегали к физическому насилию или бесчестили женщин, крестьяне или дворовые не только убивали, но порой и кастрировали.
С воцарением Екатерины II дворцовые нравы быстро и радикально поменялись. Императрица демонстрировала мягкое и уважительное отношение и к придворным, и к прислуге (горничные и лакеи ее обожали) и постепенно привила-таки приближенным начала гуманности и терпимости. В итоге сперва в кругу придворной аристократии, потом в верхах столичного дворянства, а далее и в наиболее просвещенной части дворянства провинциального физическая расправа, особенно собственноручная, стала считаться вещью по меньшей мере не совсем приличной, тем более что законодательство позволяло более цивилизованные способы наказания нерадивых слуг. В частности, за обычные провинности прислугу можно было направить для телесного наказания в полицию. Такой способ кары нес на себе отпечаток приличия, избавлял дворянина от низкого и недостойного занятия и постепенно способствовал уменьшению числа наказаний. Дети, не видя в семье физической расправы с прислугой, переставали считать ее необходимой и сами, выросши, к ней прибегали редко.
В общем, к началу XIX века нравы смягчились настолько, что общество в целом стало неодобрительно относиться к помещикам, злоупотреблявшим своими господскими правами, а во многих аристократических домах отношения господ и дворовых и вовсе сделались почти идиллическими.
М. В. Каменская, урожденная графиня Толстая, писала: «Помню себя с двухлетнего возраста до 75-летнего, а не помню, чтобы кто-нибудь из семьи дрался с людьми. И того даже не помню, чтобы люди наши боялись господ. У дедушки… был старик-камердинер, который со своим старым барином вечно спорил, как с маленьким. Просит его дедушка: — Андрей, подай мне сегодня мундир, я в гости иду. — А Андрей ему в ответ: — Ладно, сходишь и в сертучишке! Нечего мундир даром таскать… — И подаст сертучишко». Нам «с первых лет жизни было говорено, что людей бить нельзя, что человек должен слушаться слова».
По воспоминаниям Т. П. Пассек, к примеру, в доме ее знакомых Яковлевых «телесные наказания были почти неизвестны. Два-три случая, в которые прибегали к посредству частного дома, были до того необыкновенны, что об них вся дворня говорила целые месяцы; сверх того, они были вызываемы значительными проступками».
Разумеется, полностью помещичье самоуправство не исчезло, и идиллия была, мягко говоря, не полной ни в 1810-х, ни в 1820-х, ни даже в 1840-х годах. В мемуарах этого времени есть немало красноречивых свидетельств неискорененного варварства. Много примеров бессмысленного и гнусного самоуправства приводит, в частности, тот же князь П. А. Кропоткин. Т. П. Пассек писала о соседской помещице В. И. Хвостовой и ее малолетнем внучке Мите: «Когда ребенку, сидевшему на руках своей рябой няньки Аксиньи, приходило желание поцарапать ей лицо и он ревел, если та ему не давалась, то барыня выходила из себя и, гневаясь, кричала: „Велика беда, что ребенок подерет твою рябую харю“. Ребенок драл харю, а нянька, не смея ни жаловаться, ни сопротивляться, говорила, в угоду госпоже: „Подерите, батюшка, подерите на здоровье“».
М. К. Цебрикова вспоминала: «Видала я немало барынь, для которых слова „девка“ и „тварь“ были синонимами; видала и товарищей детства, помыкавших старыми слугами, издевавшихся над ними и даже их поколачивавших, и это с полнейшей безнаказанностью — разве что услышишь равнодушное замечание: „Как тебе не стыдно! От земли не видно“ или „Не твое дело распоряжаться“».
И все же тон в отношениях с дворовыми задавали иные, высококультурные семьи. Как свидетельствовал граф М. Д. Бутурлин: «Не слыхал я никогда, чтобы мой отец обозвал кого-нибудь (из прислуги) дураком.
Вспылит бывало, но через две минуты все проходило, и тут же он подзовет для какого-нибудь приказания провинившегося человека: „Эй ты, голубчик, поди-ка сюда“; всем им он говорил „голубчик“. Боже избави, чтобы мы, дети, осмелились сказать бранное слово кому-нибудь, а если кто из нас поднял бы руку в запальчивости, то велено было этим же нам отплатить… Чваниться с прислугой строжайше было нам запрещено. Не только что официанты и лакеи не обращались к нам по титулу, но более почетные из них, как, например, камердинеры нашего отца, столовый дворецкий и буфетчик и, конечно, наши няни, и старшая горничная нашей матери, называли нас запросто „Маша“, „Соня“, но никогда не забывались перед нами…
Однажды случилось со мной приключение, о котором не стоило бы упоминать, если бы оно не служило доказательством, как строго требовалась от нас вежливость с нашей прислугой. Когда я стал обуваться, Фединька, мой полукамердинер и полукомпаньон, настаивал, чтобы я надел шерстяные чулки (так как была уже осень), а не бумажные (как я хотел). Я ему закричал: „Что ты умничаешь“, — и более ничего, но я произнес эти слова с раздражением. Графиня Марья Артемьевна (тетка) донесла моей матери, что „мальчик позволяет себе важничать“. Ну и досталось мне за это!»
Чваниться перед прислугой и грубить ей было запрещено и в значительно более скромной по положению семье Шеншиных. «Всякая невежливость с моей стороны к кому-либо из прислуги не прошла бы мне даром», — вспоминал А. А. Фет.
А в еще более скромной семье флотского офицера Цебрикова прислугу не только уважали, но и оберегали от излишних нагрузок и, как вспоминала М. К. Цебрикова: «Как только мы выучились справляться с завязками и надевать чулки, приказано было одеваться самим. Отец строго следил за тем, чтобы мы делали все, что могли, сами и не наваливали лишнюю работу на прислугу». Наиболее разумные родители — от небогатого дворянского дома до царского дворца — поступали так же.
К слову сказать, умение обходиться без посторонней помощи усиленно пропагандировалось в начале XIX веке и детской литературой. Так, в очень популярном в те годы детском сборнике «Золотое зеркало» была помещена «сказочка» «Мальчик, который сам себя обувает и одевает». Мы приведем ее целиком.
Маленького мальчика, хотя в доме и были слуги, уговаривали родители его, чтобы он, когда силы его дозволяют, одевался сам, не ожидая помощи от других. «Ты сам не знаешь, — говорили они, — в состоянии ли ты будешь всегда держать слуг; или может и то случиться, что люди твои, исправляя для тебя нужнейшие дела, не будут иметь времени подавать тебе одеваться; при том же Бог дал тебе руки, конечно, не напрасно, а для того, чтобы ты употреблял их для своих нужд».
Мальчик беспрекословно последовал увещаниям своих родителей. Ему указали несколько раз, как должно одеваться; он смотрел на то со вниманием и приучался мало-помалу сам одеваться и обуваться. А как увидел, что ему час от часу легче становится, то вскоре стал и досадовать, когда слуга ему помогал. Через несколько недель он так к тому привык, что без всякого труда мог одеваться.
Когда случалось ему видеть, что молодым людям слуги надевали чулки или башмаки, то спрашивал всегда их, не хромы ли они, или не болят ли у них руки; ибо, говаривал он, покуда есть у меня руки, я никогда не допущу к тому других.
Отец был очень доволен сим намерением своего сына и говорил: «Если он сделается когда-нибудь знатным господином, то может тогда поступать по своему произволению и не зависеть от своих слуг».
Как считали современники, «людская» и «девичья», то есть мир дворовых, служили для маленького дворянина «главной, нередко единственной школой национального чувства; она роднила ребенка с народом, воспитывала в нем способность понимать народную жизнь, убаюкивала его с пеленок чарами народной поэзии и зароняла в его впечатлительную душу чисто народные воззрения, поверья и наклонности, которые часто неизгладимо впечатлевались в нем на всю жизнь».
Здесь ребенок знакомился с простонародными песнями, плясками, играми, постигал все богатство родного языка — от набора присловий и поговорок до… да, и матерщины тоже, осваивал фольклор и мифологию в виде сказок, «страшилок» о леших, привидениях, мертвецах и чертях (один из мемуаристов замечал: «Мужик Федор Скуратов сказывал нам сказки и так настращал меня мертвецами и темнотою, что я до сих пор неохотно один остаюсь в потемках»). От дворовых, от любимой няни дети узнавали и народные приметы, поверья и суеверия — и запоминали на всю жизнь.
Т. П. Пассек рассказывала о своей няне: «Дела свои Катерина Петровна вела не просто, а соображаясь с приметами, и всегда выходило точь-в-точь. Приметы у нее основывались одни на явлениях природы, барометром другим служила кошка. Если на чистом небе были не видны мелкие звезды, она готовилась летом к буре, зимой — к морозу. Звездные ночи в январе предвещали ей урожай на горох и ягоды; гроза на Благовещенье — к орехам; мороз — к груздям. Когда кошка лизала хвост — Катерина Петровна ждала дождя, мыла лапкой рыльце — вёдра, стену драла — к метели, клубком свертывалась — к морозу, ложилась вверх брюхом — к теплу. Сама она постоянно носила в кармане орех-двойчатку на счастье, и в ее хозяйстве все шло очень счастливо».
Многие дворяне (особенно в XVIII веке) вполне усваивали народные вкусы и пристрастия: жить не могли без быстрой езды, без народных развлечений и «национального спорта» — медвежьей травли, кулачных боев, восхищались народной песней, пляской и т. п. Граф А. Г. Орлов не только сам бился на Масленицу на кулачки на льду Москвы-реки, куда сходились бойцы со всего города, но и приводил с собой юных племянников Михаила и Алексея, которые тоже участвовали в детской части ристалища. Князь П. А. Кропоткин рассказывал, как его мать, бывало, «любовалась с балкона на крестьянские хороводы, а потом не утерпит и сама присоединится к ним».
Многие провинциальные помещики при самом искреннем благочестии, частом посещении церкви, поездках и хождениях в дальние монастыри и т. п. очень долго столь же искренне верили всем усвоенным от нянек приметам (даже самым случайным), гаданьям, снам, боялись бук и леших, носили с собой разные корешки и камушки для оберега, обходили стороной попадавшиеся на земле или на полу бумажки («вдруг это кем-нибудь нарочно подброшенная бумажка с наговором»), верили в сестер-лихорадок, в цветущий папоротник, в коровью смерть, бегающую по полю в виде белой женщины, в то, что от «трясавицы» можно спастись, если трижды громко крикнуть «акфенатуга лефитутай!» («на третий день и пройдет»); запекали в хлебе, «чтобы придать хоть сколько-нибудь живости», недоношенных младенцев (так едва не уморили Г. Р. Державина), звали (от сглаза) человека не тем именем, которым крестили (Л. Н. Энгельгардта крестили Харлампием, а звали Львом) и т. д. и т. п.
Такое приобщение к народному духу не могло не наполнять жизнь некоей поэзией и оказаться полезным, особенно будущим литераторам. Я. П. Полонский справедливо замечал, что своим совершенным знанием русского языка Пушкин, Тютчев и другие поэты были обязаны «деревне, постоянно русской, несменяемой прислуге и в особенности русским нянькам, нередко на всю жизнь занимающим в сердце бывших детей место наравне с самыми близкими родными их». Безусловно, без влияния народа в лице дворовых не было бы ни Тургенева с его «Муму» и «Записками охотника», ни Льва Толстого.
Тем не менее довольно большое число родителей в XIX столетии — преимущественно из высших и средних кругов — не поощряли чрезмерно близкое общение детей с дворовыми. Одни считали фольклор «предрассудками, суеверием и невежеством», другие боялись влияния на детей слишком грубых нравов, неблагопристойных привычек (вроде сморкания на землю и вытирания рта рукавом), превратных понятий, грубых слов и грамматически неправильных (не принятых в обществе) выражений, а также преждевременного «полового просвещения», поскольку в своих разговорах дворовые обычно называли все вещи своими именами.
В XVIII веке потеря невинности дворянским мальчиком именно с обитательницами девичьей была в общем-то нормой, тем более что дворовые, нередко обреченные хозяевами на принудительное безбрачие (по обычаю, замужняя горничная переставала прислуживать и посвящала себя собственной семье, а расставаться с хорошо обученной прислугой барыне не хотелось), жили вне деревенской морали и славились вольными нравами. А. М. Загряжский даже рассказывал, как это могло произойти: «Девки поодиночке рассказывали мне друг про друга любовные пронырства. Камердинер мой в свою очередь не умалчивал сказывать о таких же успехах. Это побудило и меня испробовать. Я отнесся о сем к одной из старших девок, она согласилась удовлетворить мое желание, и так я познал обыкновенные натуральные действия».
Сохранялся подобный обычай и в домах, следовавших традиции начала XIX века. О бабушке М. Ю. Лермонтова Е. А. Арсеньевой современник рассказывал: «Когда Мишенька стал подрастать и приближаться к юношескому возрасту, то бабушка стала держать в доме горничных, особенно молоденьких и красивых, чтобы Мишеньке не было скучно. Иногда некоторые из них бывали в интересном положении, и тогда бабушка, узнав об этом, спешила выдавать их замуж за своих же крепостных крестьян по ее выбору».
И все же половая мораль XIX века была строже, чем в предшествующий период, и слишком ранняя осведомленность детей о сокровенной стороне жизни родителями не поощрялась.
Наиболее умные родители опасались контакта с людскими и еще по одной причине. Т. П. Пассек вспоминала: «Чтобы унять меня от излишней резвости и поприучить к порядочным манерам, стали усаживать меня в гостиной; но я, при первом удобном случае, из гостиной скрывалась в детскую или девичью, где мне было и свободнее, и веселее. Там я помещалась на большом сосновом сундуке… и принимала участие во всех интересах девичьей, вслушивалась в разговоры, в жужжание веретен, в трещанье вороб, вертевшихся с мотком ниток. В девичьей я была лицо, на мне сосредоточивалось главное внимание, со мной говорили, меня забавляли» — и вот это-то повышенное внимание дворни очень смущало некоторых родителей.
«Подобострастное благоговение, с которым там (в людской) встречают детей, им ужасно нравится. Эти возгласы: „вы наш батюшка, вы наш кормилец и поилец, вы наш красавец, вы наш умница; мы ваши рабы, смеем ли мы вас учить или перечить вам? Пожалуйте ручку“ ребенка восхищают до глубины души, и до громадных размеров развивают его самолюбие…Этот яд лести, сопровождаемый беспрерывными целованиями ручек и ножек, отравляет навек иногда самую благородную природу ребенка», — писал современник.
Если запреты такого рода были последовательны и детей изолировали от людских полностью, то, вырастая, они часто едва умели говорить по-русски. Но в большинстве случаев дети умели обходить запреты, и у них с дворовыми завязывалась неявная, но прочная дружба, скрепленная общим чувством подчиненности.
Именно дворовые, как никто, могли «скрыть следы наших шалостей, сладить из лучин игрушку, которую я ценила более шаблонных игрушек, потому что могла делать с нею что хотела, — вспоминала М. К. Цебрикова, — сунуть тайком что-нибудь съестное, и всегда кусок получше, когда нас оставляли без обеда». У детей же считалось позором жаловаться на прислугу.
Иногда, когда уезжали родители, дети вместе с прислугой устраивали вечеринки: с одинаковым увлечением играли в карты, «гусек», лото и домино, гадали по «оракулу»; играли «музыку» на гребенке, обернутой бумажкой, которой аккомпанировали бренчанием ножом по стакану или большим ножницам. Пели хором, потом пили чай (дети — молоко) с лакомствами (для этого дети приберегали гостинцы, а гости приносили орехи). Иногда на огонек заходила и соседская прислуга, порой рассказывала о своей жизни, жаловалась на жестоких господ. Дети сопереживали и учились жалеть.
«Эти вечера давали детям передохнуть от нестерпимой муштровки; мы были не подчиненными, обязанными ходить по струнке, с оглядкой, но равноправными членами нашего маленького общества; нам дышалось привольно, сдавленная детская жизнь била ключом».
Похожие маленькие праздники устраивались и в доме князя Кропоткина. По воскресеньям, когда взрослые уезжали в гости, начиналось «лучшее время». «В парадный зал скоро являлась и молодежь из горничных. Затевались всевозможные игры: в жмурки, в коршуна и т. д. Затем мастер на все руки Тихон являлся со скрипкой. Начиналась пляска: не скучные, мерные танцы под управлением танцмейстера-француза, а живой танец — не урок. Пар двадцать кружились в разные стороны, но это было лишь вступлением к еще более оживленному казачку. Тихон тогда вручал скрипку одному из стариков и начинал вывертывать ногами такие фигуры, что в дверях показывались повара и даже кучера, желавшие поглядеть на любезный их сердцу танец.
В девять часов за нашими посылалась большая карета. Тихон, вооружившись щеткой, ползал по паркету, чтобы восстановить опять его девственный блеск.
В доме воцарялся образцовый порядок.
И если бы нас с братом на другой день подвергли самому строгому опросу, мы не обмолвились бы ни словом о развлечениях предыдущего вечера. Мы ни за что не выдали бы никого из слуг, точно так же как никто из них не выдал бы нас».
Как вспоминал А. Д. Галахов: «В свободное от учения или от присмотра родительского время уходили мы то в конюшню беседовать с кучером, то в людскую прислушиваться к толкам слуг, сходившихся туда для обеда и ужина, то в избу на скотном дворе, где жили пастух, ключник и староста с их женами, смотревшими за птицей. Посещения эти доставляли нам большое удовольствие, да и тем, кого мы посещали, они не были ни тягостью, ни стеснением.
Не верьте тому, что скажут вам, что общение с дворней в частности, с крестьянством вообще вредно для молодых людей, принадлежащих к образованному кругу. В известном возрасте — может быть, но в годы детства и отрочества оно, как выразился один критик, никакого вреда, кроме великой пользы, не приносит… Никакой наукой, никаким чтением нельзя заменить потом этого раннего знакомства с народом — знакомства непосредственного, живого, которое вливается в кровь и претворяется в плоть».