«Литёрки»
«Литёрки»
Диву даёшься иногда, сколь много скрывает какое-нибудь маленькое, незначительное на первый взгляд словечко. Впитало оно в себя и мучения людские, и ужас нравственного падения, и судьбы малых мира сего… Человек может врать, подтасовывать факты, изворачиваться, надеясь, что за далью лет истлели документы, отошли в мир иной свидетели. Не то — Слово. Оно — высший судия. Надо только уметь прочесть его свидетельства.
О картёжных играх арестантов, о различных «вольтах» и «примочках» можно рассказывать долго. Но сейчас для нас интересен только один факт. Дело в том, что на уголовном жаргоне валет, дама, король и туз именуются «картинками», остальные же карты — «литерками». И ни один арестант не объяснит вам толком, откуда пошло это название. А история его начинается ещё в далёких 30-х…
Слово «литёрка» происходит от латинского «литера» — буква. Но почему «буква»? Ведь на картах-литёрках (в отличие от «картинок») никаких букв нет — одни цифры! Но дело в том, что изначально литёрка к игральным картам не имела никакого отношения. Зато имела отношение к большой политике. Родилось слово в самый разгар сталинского террора, а точнее — в конце 30-х, когда репрессии обрушились в основном на представителей партийного и советского аппарата, видных руководителей, военачальников, деятелей культуры, интеллигенцию. Именно в ту пору безобидное слово «литера», или «буква», обрело зловещий смысл. Человек, обвинявшийся в политическом преступлении, не проходил через суд. Его судьбу решало так называемое особое совещание при НКВД СССР (созданное в 1934 году). В приговоре фигурировала не статья уголовного кодекса, а аббревиатура, обозначавшая преступление, которое инкриминировалось обвиняемому. Например, АСА (антисоветская агитация), АСВЗ (антисоветский военный заговор), ЖВН (жена врага народа), ЖИР (жена изменника родине), КРА (контрреволюционная агитация), КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность) и т. д.
Разумеется, большинство этих «литер» были, мягко говоря, «липовыми». Но сейчас мы — о другом. Те, кого судили по «литерной» статье, на арестантском жаргоне получали нейтральное прозвище «литерники». Среди «блатарей» и «уркаганов», правда, более популярны были эпитеты «контрик», «враг народа», «политик» и проч. Но основная масса «сидельцев», повторяем, на первых порах ограничивалась нейтральным «литерник» (или — «литерный»).
Так что же случилось? Почему слово вдруг изменило свою форму? И велика ли разница между «литерным» и «литёркой»?
Это даже не разница — пропасть. Но чтобы понять, насколько она глубока, для начала хотя бы представим, насколько глубока была пропасть между обычными людьми — работягами, крестьянами, мелкими служащими — и руководящей элитой. В том числе и интеллигенцией, приближенной к «кормушке».
Мы вовсе не зря рассказывали выше о «чистках», «лишенцах», коллективизации, голоде, серых толпах безликих обывателей. Всё это была типичная среда типичного гражданина Советской республики. Но в этой республике существовала и своя элита. Сытая. Довольная. Шикарно одетая. Не знающая ни в чём отказа. Элита, которая свысока глядела на все эти «чистки», коллективизацию, голод, грабёж населения, нищету, кампании против валютчиков и «за золото»… Впрочем, многие не только смотрели, но и сами проводили такую политику в жизнь. Пропагандировали её и славили. Мы говорим о партийно-советской номенклатуре.
Членство в партии в 20-е — 30-е годы было первой необходимостью для человека, который хотел достичь «степеней известных». Противопоставление «партийный — беспартийный» было ярко выражено. Беспартийный имел меньшую зарплату и меньше шансов на выдвижение, первым увольнялся при сокращении, последним получал комнату или путёвку в санаторий и пр. Нормой общения между партийными и беспартийными были кастовая замкнутость и высокомерие, с одной стороны, заискивание и приниженность — с другой.
Подобострастие перед партийцами доходило до абсурда. При проверке в поезде пассажиру, предъявившему партбилет, почтительно говорят «достаточно» (А. Малышкин. «Поезд на юг»), В некоторых анкетах по изучению половой жизни спрашивалось: «Удовлетворяете вы свои половые потребности с коммунисткой, проституткой или беспартийной?» (Заметьте: «беспартийная» идёт после проститутки!) У Виталия Федоровича в очерке о Турксибе секретарь партячейки рассуждает перед журналистами: «Если ты грамоту произошёл хорошо… даже в гимназии и высче учился… но не партийный ты, не большевик… а живёшь с нами… — то и не человек ты есть!»
Разумеется, при этом условия жизни партийных, советских работников и их прихлебателей отличались от условий обычных обывателей, как небо от земли. Рядовой гражданин даже представить себе не мог, как они живут! В то время как большинство горожан ютились в коммуналках «на тридцать девять комнаток всего одна уборная», функционеры разных мастей занимали шикарные, роскошные отдельные квартиры с множеством комнат, дорогой мебелью, паркетом и антиквариатом. Те, кто рангом повыше (секретарь обкома, начальник областного НКВД) предпочитали особняки с охраной. Партсовноменклатура имела автомобили, личных шофёров, домработниц, жила спецпайками, в самый страшный голод пожирая чёрную икру и апельсины. Интересно, что многие из них пишут об этом в своих воспоминаниях, даже не задумываясь и не стыдясь.
А теперь представьте этих людей вырванными из сытой жизни и брошенными в самую гущу того народа, за счёт которого они жировали. В одну камеру, в один барак с ним, на одну баланду… Как должен был этот самый народ взирать на вчерашних царьков, перед которыми ломал шапку? На тех, по чьей вине он голодал, а может быть, лишился крова и свободы. Жалел ли он их, этот народ? Сочувствовал ли этим обитателям «дома на набережной»? Как бы не так…
И дело не столько в «блатных», которых чекисты натравливали на «политиков». Дело в том, что «воров» и уголовников молчаливо поддерживало большинство арестантов. Для автора этих строк такое открытие в своё время было серьёзным потрясением, поскольку его взгляды формировались многочисленными материалами средств массовой информации, представлявшими «истинных партийцев» невинными жертвами чекистов и «блатных». Беседуя же с бывшими лагерниками из «мужиков», я часто сталкивался с полупрезрительными, издевательскими оценками «политиков», «литёрок».
Позже подтверждение такого отношения мне стало встречаться и в воспоминаниях самих «политиков». Только не крупных функционеров, а рядовых интеллигентов. Для примера приведу отрывок из мемуаров Ольги Слиозберг, где она описывает отношение раскулаченной крестьянки Моти к «начальничкам», попавшим на нары:
Мотя… целые дни лежала с закрытыми глазами и слушала разговоры Нины и Вали. Обе они были красивы и молоды, не старше 30 лет. Нина — жена крупного военного работника, Валя — жена секретаря обкома. Они очень подружились и целыми днями вспоминали о своей прежней жизни… Им казалось, что Мотя спит, а она жадно прислушивалась и время от времени, обернувшись ко мне, шёпотом сообщала свои наблюдения:
— А у Вали-то домработница была; свекровь дома сидела, и домработницу держали.
— Так ведь она работала, а дома ребёнок.
— Ну, парню восемь лет, и бабка дома. Нет, просто избалованные!
В другой раз Валя рассказала какой-то смешной случай, как к ним пришёл важный, но не желанный гость. Она спряталась от него в детской, а муж заперся и заснул в кабинете. Гость пил со свекровью чай… Мотя… мне сообщила на ухо:
— Четыре комнаты было.
— Почему четыре — детская, кабинет и общая — всего три.
— Нет, у свекрови отдельная была. Нинке она рассказывала… У Нинки три шубы было: котиковая, белая меховая и с собой здесь бостоновая с лисой… Жили начальники!
— Да что ты всех начальниками зовёшь? Может, я тоже начальником была?
— Нет, твой муж учитель. Это рабочий человек. А ихние — начальники.
Не любила она начальников! Надо сказать, что некоторые основания для этого у неё были: за свои восемнадцать лет она не раз сталкивалась с начальниками, и каждый раз эти столкновения приносили ей немало горя.
В другом месте Слиозберг рассказывает о десятнике Колмогорском, к которому пришла просить за свою женскую бригаду, за три дня выполнившую лишь три процента дневной нормы. Десятник угощает её спиртом и говорит:
Плохо, очень плохо… Ну, сделали бы полнормы, а то три процента. Согласитесь, маловато. Признавайтесь, бегают ваши дамы к мужчинам?
— Нет, нет! Разве вы не видите, какие это люди? Как они стараются изо всех сил. Ведь это же все бывшие члены партии…
И вдруг с лица Колмогорского кто-то сдёрнул маску любезного собеседника, и я увидела звериный оскал.
— Ах, бывшие члены партии? Вот если бы вы были проститутки, я дал бы вам мыть окошечки и вы делали бы по три нормы. Когда эти члены партии в 1929 году раскулачивали меня, выгоняли из дома с шестью детьми, я им говорил: «Чем же дети-то виноваты?» Они мне отвечали: «Таков советский закон». Так вот, соблюдайте советский закон, выбрасывайте по 9 кубометров грунта! — Он хохотал:…Подождите-ка, дамочка! Я вас могу перевести бригадиром к девушкам в дом. Ведь вы-то не были членом партии? Я видел ваше дело. («Путь»)
Следует вспомнить и о последствиях травли интеллигенции, которую развернула Советская власть накануне и в период индустриализации. Эта кампания не прошла бесследно. Многие «бытовики» и большинство «блатных» воспринимали «образованных», «культурных» арестантов как людей второго, а то и третьего сорта (такое отношение вообще характерно для обывательской среды того времени с её ходячими присказками — «очки надел, думаешь, умный?», «а ещё в шляпе!», «мы ваших университетов не кончали!», «что, слишком грамотный?» и пр.). Крестьянство в этом отношении к «грамотным людям» было более лояльно, поскольку его в меньшей степени коснулась сталинская пропаганда (хотя многие раскулаченные с подозрением и настороженной неприязнью относились к «городским», считая, что коллективизация проводилась для того, чтобы накормить город). Ненависть и презрение деревенских жителей в основном были направлены на «партейных» и разного рода «начальничков», в которых эти люди небезосновательно видели главных виновников своих бед. Прибавим сюда «валютчиков» и «лишенцев», у которых тоже не было причин любить «политиков».
Но вернёмся к проблемам лингвистическим. Очень скоро нейтральный эпитет «литерник» по отношению к «политикам» сменяется презрительным — «литёрка». В этом слове чувствуется явное пренебрежение, унижение того, к кому оно прилипло. И не случайно. Потому что «литёрка» стало подразумевать не просто арестанта, осуждённого по «буквам». «Литёрка» — это холуй, прислужник, мелкий, ничтожный человек. Появилось и производное от него «литери?ть» — то есть быть на побегушках, угождать, прислужничать. Совершенно очевидно, что метаморфоза произошла под влиянием лексики «блатного» жаргона — «шестёрка», «шестерить» (в тех же значениях). Но почему?
Прежде чем ответить на этот вопрос, отметим, что обидное прозвище прилипло далеко не ко всем «литерным», «контрикам». Заводские и фабричные работяги, крестьяне, осуждённые «по букве» (а таких тоже было немало) в лагерях становились «мужиками» (словечко, возникшее в период коллективизации), «фраерами», «штымпами» — но не «литёрками»! (Вспомним также, что за «политику» нередко давали сроки также и хулиганам). Клеймо приставало обычно только к чиновникам партийно-советского аппарата, руководителям разного ранга, интеллигенции, «прикормленной» «верхами», родственникам всех этих «изменников родине»…
И это не случайно. В лагерях разношёрстное и многочисленное племя «литерных» находилось на положении изгоев. «Политических» разрешалось использовать только на ТФТ — работах, связанных с тяжёлым физическим трудом: лесоповал, кайление камней, угле- и золотодобыча и пр. Показателен в этой связи эпизод из рассказа Варлама Шаламова:
Крист стал лебёдчиком… А потом приехал какой-то бытовик-механик, и Крист опять был послан на шахту, катал вагонетку, насыпал уголь и размышлял, что механик-бытовик не останется и сам на такой ничтожной, без навара, работе, как шахтный лебёдчик — что только для «литёрок» вроде Криста — шахтная лебёдка — рай… («Лида»).
Для людей, на свободе привыкших к нелёгкому повседневному труду, лагерные общие работы были изнурительными, тяжёлыми — но у «мужиков» всё-таки была возможность выдюжить, справиться, выжить. Для бывших «начальничков», «белоручек», «образованных» испытание оказывалось куда более тяжёлым и губительным. Многие из них, не привыкшие к тяжёлому физическому труду, голоду и нравственной ломке, быстро деградировали в лагерной среде, становились «доходягами», «огнями» (оборванцами), шарили по помойкам в поисках объедков, вылизывали чужие миски… В ГУЛАГе в это время появляется «арестантская этимология» известного слова «бич» (заимствованного из английского морского сленга, где оно означает «матрос, списанный на берег»), В советских лагерях «бичами» стали называть опустившихся арестантов — грязных, оборванных, с потухшим взглядом, ради подачки готовых на любые унижения. А расшифровывалось это слово «сидельцами» просто — «бывший интеллигентный человек»…
Конечно, далеко не все заключённые-интеллигенты становились «бичами». Как раз наоборот: истинный интеллигент никогда не опускался даже в самой тяжёлой лагерной обстановке. Однако мы должны принять во внимание тот образ «гнилого интеллигента», который навязывался массовому сознанию официальной пропагандой. Естественно, этот стереотип накладывался общей массой арестантов на всех «образованных», «городских», «культурных» (то есть и на партноменклатуру, и на крупных советских чиновников…).
Но превращению «литерных» в «литёрок» способствовала не столько их деградация до уровня «бичей»-оборванцев, сколько другие типические признаки морального падения.
Да, многие не выдерживали испытания неволей. Но не выдержать можно по-разному. Можно гордо умереть. Можно умереть тихо — от непосильных нагрузок и голода. А можно стать униженным и презираемым холуём. К сожалению, «литёрки» выбирали последний вариант. И многие — выживали. После даже писали мемуары.
Некоторым из них выпадало «счастье» оказаться в «шестёрках» у «блатарей» или у «бугров» — зэков-бригадиров, живших посытнее и поспокойнее. Они развлекали «почтенную публику», «тискали ро?маны» (пересказывали сюжеты известных авантюрных романов или сочиняли свои собственные истории), а нередко просто выступали в роли клоунов. Такого «интеллигента, например, выводит Шаламов в рассказе «Артист лопаты». Заместитель бригадира Оська развлекает своего пьяного начальника:
Оська… послушно пошёл в пляс, приговаривая:
Я купила два корыта,
И жена моя Розита…
— Наша, одесская, бригадир. Называется «От моста до бойни», — И преподаватель истории в каком-то столичном институте, отец четверых детей, Оська снова пошёл в пляс.
Другим «литёркам» везло больше. Им удавалось пристроиться на ЛФТ — лёгкий физический труд. Например, в лагерные больницы фельдшерами, санитарами, писарями или на другие должности, требовавшие грамотных исполнителей. Правда, многочисленными приказами и инструкциями было категорически запрещено использовать на этих должностях «политиков». Но, как правило, запреты эти нарушались. Среди «блатарей» грамотных было маловато, а желающих работать где бы то ни было — ещё меньше. Поэтому поневоле начальство привлекало «контриков».
Легкий труд был, конечно, несказанным счастьем для «литерников». Но счастье это было очень зыбким. В любую минуту лагерное начальство могло запросто вышвырнуть их назад, на лесоповал или в шахту: «интеллигентов» много, заменить умника легко. Чтобы удержаться, надо было постоянно угождать начальству, подстраиваться под него, угадывать и исполнять малейшие его желания. Что многие «литерники» и делали. Разумеется, это не могло укрыться от зоркого арестантского взора. Так вскоре «литерники» превратились в «литёрок», а позже это слово вообще стало обозначать отпетого холуя.
Кстати: когда приезжало с проверками высокое начальство, «литёрок» быстренько за несколько дней до визита отправляли от греха подальше — «на общие», на ТФТ. И они из шкуры вон лезли, чтобы вернуться назад! Не гнушаясь ничем… Ведь после визитов местное начальство могло вернуть «литёрку» на тёплое место. Если, конечно, к тому располагали прошлые «заслуги»…
Мы далеки от того, чтобы давать оценки и выносить приговоры, не пройдя через ужасы сталинских лагерей, мы просто не имеем на это права. Судьёй выступает язык, слова (пусть даже и жаргонные). Ведь их изобретали те, кто окружал «литёрок». И далеко не всегда это были «блатари». Нет; клеймо ставил простой народ, обычные арестанты, от которых «литёрки» были далеки и на свободе, и в неволе.
Автору настоящего исследования приходилось беседовать со многими людьми, прошедшими ГУЛАГ. Многие из них утверждали: «политиков» нередко отличали жадность, нелюдимость, кастовая замкнутость, подозрительность… Общались они зачастую только с себе подобными, нередко в камерах и на этапе предпочитали не делиться ничем с остальными «сидельцами» (в которых видели только представителей «дна», уголовников и «врагов социализма»). Всё это отталкивало от них остальных заключённых.
В таком поведении «литерных» сказывалась совершенно иная психология, иное мировоззрение. Иное — значит отличное от психологии и мировоззрения большинства россиян. Потому что в той, прошлой «вольной» жизни «литёрки» были всё-таки элитой. В смутное время раскулачивания, голода, изматывающей работы и продовольственных карточек они стояли в стороне от этих бурь и потрясений. Довольство и достаток они считали нормой жизни. На этапе, в камере свой «сидор» или «кешарь» (как тогда называли вещевой мешок) они считали только своим. Личным. В крайнем случае делились с ближайшим товарищем, знакомым — таким же чиновником или партийцем. Делить на всех для них казалось диким. (Самое время вспомнить отношения «партийный — беспартийный»!). А вдруг ты подкармливаешь бандита или кулака — злейшего врага родной республики?!
Считая себя осуждённым несправедливо, «литёрка» в то же время воспринимал всех остальных как «настоящих преступников» и вёл себя соответственно. Читая воспоминания бывших политических лагерниц и лагерников, не устаёшь удивляться воинствующей глупости, чванству, недоброжелательности «политиков» даже к себе подобным. Попадавшие впервые в камеру не желали разговаривать с остальными, не верили ни единому их слову, нередко даже оскорбляли камерных «аборигенов». Одна из «литерных» вспоминала, например, что в пересыльной камере несколько женщин-заключённых отказались с ней общаться только потому, что у них срок подходил к концу, а ей оставалось сидеть ещё семь лет. Значит, она на семь лет виновнее! Их ничему не научили годы, проведённые в лагерях!
Конечно, было бы несправедливо давать такую оценку всем «политическим» (вспомним хотя бы, что в их среде родились знаменитые кассы взаимопомощи — «комбеды»). Но ведь далеко не всех из них и называли «литёрками»… Хотя, к сожалению, позже это прозвище стало распространяться на основную массу «контриков».
Ушёл в прошлое ГУЛАГ. А жаргон сохранил и донёс до нас обидное и постыдное словечко «литёрка» — мелкая картишка, которую так легко ударить и отбросить в сторону…
Смысл этого далеко не лирического отступления от темы в том, что всесилие «блатных» в сталинских лагерях основывалось не только на их поощрении со стороны администрации. Их презрение и ненависть к «политическим», «образованным», «городским» находили поддержку и в рядах «мужицкой» арестантской массы. Поэтому-то крестьянские парни и тянулись к «блатному братству». Поэтому и бытовало определённое различие между «мужиками» и «фраерами». «Босяк» и «мужик» легче понимали друг друга, нежели «фраерюгу». Он был не их круга. У него была другая психология.
Это сказывалось во всём. Шаламов, например, в рассказе «На представку» поведал жуткую историю, как «блатарь» хотел расплатиться за карточный долг свитером, который увидел на «фраере». Тот не пожелал расстаться с дорогим для него подарком жены — и его зарезали. Подлость. Жестокость. Зверство. Нет сомнений. Но, может, разумнее было бы отдать?
Вот Екатерина Матвеева в «Истории бывшей зечки» описывает, как молодую арестантку обкрадывают в «Столыпине» воровки, а она, проснувшись и обнаружив пропажу, шутливо сожалеет, что не может найти своих вещей — мол, так хотелось их раздарить этапницам… И ситуация разрешается под общий хохот. Недаром знаменитая блатная поговорка гласит — «Жадность фраера губит»!
А сколько лагерников рассказывали подобные же случаи, когда приходилось отыскивать верный тон, правильную линию поведения… И далеко не все вспоминают о «ворах» и «урках» сталинского времени с ненавистью и презрением (как это свойственно, например, для Шаламова и Солженицына). Многие, конечно, не с восторгом. Но все отмечают одно: отношение арестантского мира к «сидельцу» (и со стороны «воров», и со стороны «мужиков») зависело от того, как он сам себя поставил. Большинство «литёрок», попавших в сталинский ГУЛАГ, были замкнуты, подозрительны, необщительны, относились к остальным арестантам настороженно, держались обособленно. Да, это была нормальная, естественная реакция городского человека, воспитанного в советском духе, жившего спокойной, размеренной жизнью, строившего светлые планы — и вдруг оклеветанного, сломленного, растоптанного, оплёванного и низвергнутого в ад! Но дальше всё зависело от того, мог ли человек играть по новым правилам — или продолжал, говоря «блатным» жаргоном, «гнать» — то есть тосковать, замыкаться в себе, жалеть о прошлом и упиваться своими страданиями. Ведь, в конце концов, «блатной» мир вполне лояльно относился к так называемым «битым», или «порченым» «фраерам» — тем, кто умел постоять за себя, легко адаптировался в общей арестантской среде.
В общем, мы приходим к выводу о том, что в своём отношении к «политикам», «литёркам», «фраерам» профессиональный уголовный мир пользовался не только поддержкой лагерной администрации (проводившей в жизнь политику официальных властей), но и определённым пониманием со стороны «мужицкой» арестантской массы.