Судьба царской семьи была решена отнюдь не в 1918 году

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Судьба царской семьи была решена отнюдь не в 1918 году

Трагическую участь самодержцев определяют те, кто управляет революциями — масоны. Так было с Карлом в Англии, с Людовиком XVI во Франции, так вышло с целой чередой российских императоров, начиная с Петра III и Павла I.

Смертный приговор последнему из Романовых бы. вынесен за много лет до исполнения.

Царствование Николая II было несчастным с самого первого дня. Зловещие приметы омрачали пышные церемонии начала царства: упало на пол обручальное колечко, свалился с шеи орден Андрея Первозванного, погасла венчальная свеча. А что стоила страшная катастрофа на Ходынском поле с сотнями задавленных людей!

Многое, слишком многое настойчиво указывало на предстоящие испытания молодого венценосца, совершенно неподготовленного к тяжёлому ремеслу царствования.

Растерянность от обилия таких примет Николай II искусно маскировал своей знаменитой невозмутимостью.

Постоянно размышляя над участью своих предшественников на русском троне, последний из Романовых постепенно проникался убеждением, что династию преследует безжалостный зловещий Рок. А два события, случившиеся в самом начале века, лишь укрепили его в этом мнении. Оба события, как ни странно, связаны с явлениями мистическими и загадочными настолько, что ни одно из них ни как не поддаётся обыкновенному логическому объяснению.

Будучи ещё наследником престола, Николай II много слышал о существовании романовской семейной тайны которую предстояло раскрыть именно ему. Тайна связывалась с бережно хранящейся шкатулкой, оставленной вдовой убиенного Павла I, Марией Фёдоровной. Умирая она завещала вскрыть шкатулку лишь в сотую годовщину со дня ужасной смерти своего царственного супруга.

Как известно, заговорщики расправились с Павлом I в ночь на 12 марта 1801 года. Столетняя годовщина со дня этой трагедии приходилась как раз на царствование Николая II.

Что могло храниться столько лет в заветном ларце императрицы? Чем ближе подходил назначенный день, тем настойчивей становились предположения и домыслы. В основном они сводились к ожиданию необыкновенных сокровищ, — скорей всего, редкостных бриллиантов. А что ещё могло быть оставлено наследникам в таком небольшом старинном ларце?

Вскрытие таинственной шкатулки со столетней тайной было обставлено торжественно. К изумлению всех, кто присутствовал, вместо ожидаемого блеска прадедовских сокровищ глазам предстал обыкновенный лист бумаги, — вдова убиенного императора оставила своим далёким наследникам письмо.

Но какое это оказалось необыкновенное письмо!

Павел I — и об этом знали все, — жгуче интересовался своим будущим. В те годы в Александро-Невской лавре обитал монах Авель, человек святой жизни и необыкновенной психической организации. Именно Авель предсказал день и час смерти Екатерины II. Он же, доставленный в покои Павла I, напророчил и его близкую насильственную кончину. Разгневанный император, как рассказывали, заточил бесстрашного прорицателя в Шлиссельбургскую крепость.

Мария Фёдоровна после потери супруга не оставила святого человека в каменном узилище. Слухи о способностях монаха из столичной лавры проникли даже за рубежи России. В ларце Марии Фёдоровны хранилось пророчество Авеля, адресованное тем, кто будет управлять державой сто лет спустя.

И вот Николай II со своей царственной супругой, касаясь головами, с волнением читают строки послания из прошедшего века:

«Николаю Второму — святому Царю, Иову Многострадальному подобному. На венец терновый сменит он корону царскую, предан будет народом своим, как некогда Сын Божий. Война будет, великая война, мировая. По воздуху люди, как птицы, летать будут, под водою, как рыбы, плавать, серою зловонною друг друга истреблять начнут. Измена же будет расти и умножаться. Накануне победы рухнет Трон Царский. Кровь и слёзы напоят сырую землю. Мужик с топором возьмёт в безумии власть, и наступит воистину казнь египетская. И потом будет жид скорпионом бичевать Землю Русскую: грабить Святыни её, закрывать церкви Божий, казнить лучших людей русских. Сие есть попущение Божие, гнев Господень за отречение России от Святого Царя».

Как и всякие простые смертные, царская чета испытала от прочитанного потрясение. Обоих незримо коснулось мощное дуновение необъяснимого чуда. Какая сила сообщила прорицателю, что в России век спустя воцарится потомок Павла I по имени Николай II и что рождён он будет именно 6 мая, в день Иова Многострадального? Волновали и провидческие предсказания насчёт современных «птиц» и «рыб», а также отравляющих веществ. В те далёкие годы о таких достижениях не имели и понятия… На лицо царя набежала туча тяжкого раздумья. Он оставил послание старца в руках жены. Александра Фёдоровна продолжала вчитываться в страшные вещие строки. В эти минуты в её женской душе говорили чувства матери и супруги. Угроза заклубилась над её семьёй.

Пророчества Авеля заставили Николая II вспомнить о судьбе самого Павла I. Царь тогда не внял предупреждению волхва и вскоре был убит подлыми заговорщиками. В прочитанном послании святого старца почему-то ничего не говорится о личной участи нынешних правителей, шкатулка сохранила и донесла одну тревогу о надвигающихся испытаниях самой России. Может ли он что-то изменить своею волей, в силах ли человеческих поправить самодержавный ход самой Истории? В эти минуты он подумал о недостаточно взвешенном решении послать русские войска в Китай для расправы с восставшими крестьянами («боксерское» восстание) и с острой неприязнью ощутил, что его волей молодого венценосца навязчиво и незаметно овладевает вкрадчивый и властный Витте.

Высота царского трона, говаривал его рано умерший отец, требует тщательно продуманных поступков и решений.

Два года спустя царь вместе с супругой и дочерьми посетил Дивеево, обитель Серафима Саровского. Александра Фёдоровна предприняла хождение по святым местам, прося Бога о рождении мальчика, наследника престола. В те дни исполнилось ровно 70 лет со дня кончины Святого Серафима (1833 год). В последний день пребывания царской семьи в обители Николаю II подали узкий грубо заклеенный конверт из простой бумаги. Это было личное послание давно скончавшегося Серафима из Сарова. Оставляя этот суетный мир, старец наказал, что в оный день их скромную обитель посетит русский самодержец Николай II. Ему и следовало вручить этот конверт.

Новое потрясение ожидало царскую чету. Серафим Саровский предсказывал совершенно то же самое, что и святой Авель. При этом он назвал и роковую дату для самой царской семьи: это будет год 1918-й со дня рождения Спасителя. Оба, царь и царица, в тот момент одинаково прикинули в уме: до назначенного срока оставалось ещё 15 лет. Вроде бы ещё и много, но в то же время и ничтожно мало…

А на очереди стояли очередные испытания державы и династии: неудачливая русско-японская война, позорное поражение, потеря по Портсмутскому миру первых русских территорий. После этого несчастья посыпались словно из прохудившегося мешка: ожесточенные бои на баррикадах Красной Пресни, вынужденный манифест о так называемых гражданских свободах, зловредная Государственная Дума и немыслимый разгул терроризма, превративший Россию в настоящий заказник для охоты на великих князей, министров и губернаторов.

Зловещие приметы, обещавшие с самого начала несчастливое царствование, продолжали сбываться. Под постоянными ударами судьбы Николай II стал фаталистом. Слишком мрачно и в один голос вещали предсказатели! Слишком упорно преследовали его неудачи буквально во всех делах! Что делать? С Божией волей не совладать и царям!

Чего было больше в таком безвольном опускании рук: великой мудрости или же преступного равнодушия к судьбам не только России, но и династии и даже собственной семьи? Думается, ни Иван Грозный, ни тем более Пётр Великий не проявили бы такой покорности. Впрочем, этим деятельным и властным самодержцам и в голову не приходило связываться с вещими людьми, спрашивать их о будущем. Они сами неустанными трудами на отцовском троне создавали это будущее своего народа и России.

Жуткая участь последних из Романовых была предрешена давнишними ненавистниками России сразу же после первого антирусского восстания в 1905 году (в учебниках истории — первая русская революция). Национальная мощь тогдашнего населения державы была ещё настолько велика, что натиск наглого врага был отбит быстро и решительно, с большим уроном для агрессоров. Именно тогда по улицам южных городов империи стали бегать стаи собачонок, украшенных православными крестиками. А в местечках «черты осёдлости» по домам двинулись благообразные старики с кружками, собирая дань с единоверцев «на гроб царю». В продаже появились возмутительные открытки с изображением раввина, державшего жертвенного петуха — «капорес». У петуха, предназначенного для ритуального заклания, была голова Николая II.

И набирал мах самый разнузданный террор боевых групп эсеров под водительством Гершуни, Азефа и Савинкова.

Своим безволием, своей безропотной покорностью судьбе последний царь полностью устраивал врагов России. Деятельный и властный государь наподобие Петра Великого не преминул бы решительно обуздать всю свору наших ненавистников и несомненно преуспел бы в этом святом деле с дружною поддержкой своего народа.

Впору спросить: а не прозрели ли волхвы в своих страшных пророчествах как раз этого безволия последнего венценосца в борьбе с врагами?

Тем временем неотвратимо надвигался роковой для династии год — 17-й с начала века. Царь, как и предсказывалось, был предан всеми, даже великими князьями и генералами. Верный слуга царя француз Жильяр сделал запись в дневнике:

«Император видел, что страна стремительно идёт к своей гибели. Был миг, когда у него промелькнул луч надежд, — это в то время, когда генерал Корнилов предложил Керенскому идти на Петроград, чтобы положить конец большевистской агитации. Безмерна была печаль царя, когда Временное правительство отклонило и эту последнюю попытку к спасению родины. Он прекрасно понимал, что это было единственное средство избежать неминуемой катастрофы. Тогда я в первый раз услышал от государя раскаяние в своём отречении…»

Уступив без борьбы отцовский трон, он решился на единственное, в чём проявилась его царственная воля, — он решил принести в жертву одного себя. Однако он не имел понятия о бесчеловечной жестокости своих свирепых палачей. И наступил кровавый миг Ипатьевского подвала, куда он снёс на руках своего безнадёжно больного мальчика.

* * *

О кровавой расправе в Екатеринбурге до столицы доходили глухие слухи. Официально сообщалось о расстреле одного царя, семья же вывезена и надёжно спрятана. Однако слухи, один нелепее другого, множились беспрерывно. Будто бы Романовых, всех без исключения, не расстреливали, а резали ножами, отчего кровью были забрызганы не только пол и стены, а даже потолок. Затем трупы расчленили и сожгли в большом костре. Как самое достоверное передавалось, что от всей семьи со слугами не осталось ровным счётом ничего. Следователи адмирала Колчака подобрали лишь кусок шинели царской, пряжку от ремня и какой-то деформированный в огне предмет, оказавшийся вставной челюстью лейб-медика Боткина.

Отсутствие тел убиенных будоражило особенно изобретательные слухи. Ну, хорошо, расстреляли одного царя. Но тело-то, тело его где? Сожгли? А зачем? С какою целью? Так что… Косвенным же доказательством того, что царскую семью постигла самая жестокая расправа, послужил декрет советского правительства об антисемитизме. Он появился спустя неделю после расстрела Романовых. Отныне в молодой Республике Советов любое резкое порицание евреев будет наказываться смерть. Становилось ясно, что такие устрашающие законы новая власть принимает неспроста: боится. И боится в первую голову своего завоёванного народа. Что же касается Европы и остального мира, то перед ними кремлёвские владыки упорно прикрывали зверскую харю личиной благопристойности и гуманизма: ещё в 1922 году нарком иностранных дел Чичерин врал, что царская семья жива и пребывает в полной безопасности.

* * *

Алексей Максимович Горький, лишённый голоса в своей стране, перетолковывал все слухи по-своему, беспрерывно курил, надсадно кашлял и таял на глазах. Молодёжь в доме по-прежнему шумела и резвилась, Варвара Тихонова жила у мужа, Андреева всё более входила в чрезвычайно нравившуюся ей роль властной комиссарши. На долю больного старого писателя оставалось думать, наблюдать и негодовать от сознания своей беспомощности. Вспомнилось, что Иван Каляев, террорист, убийца великого князя Сергея Александровича, не стал бросать свою ужасную бомбу, увидев в коляске с князем детей. Эти же… И словно нарочно пришёл Шаляпин, расстроенный до неузнаваемости, ткнулся на стул напротив друга, очень близко, колени в колени, глаза в глаза и стал рассказывать о расправе в Алапаевске. Там убили великую княгиню Елизавету Фёдоровну и четырех великих князей. Но как убили: скинули живыми в шахту и бросили туда несколько гранат! Говорят, несчастные жили и мучились трое суток. Ну, вот зачем эта жестокость? За что? Ради чего?

А негодяй Бухарин, рано облысевший, с тоненькой неразвитой шеей и вечно мокрыми губами, ликующе оповещал республику, шалевшую от страшных ожиданий:

«Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».

Так сказать, горячее от крови расстрельное горнило…

* * *

После того, как советское правительство сбежало из Смольного в Кремль, многолюдный Петроград стал быстро пустеть. Покидаемый жителями, огромный город, к изумлению оставшихся, не производил впечатления заброшенности и унылости, наоборот, — в его облике открылась не замечаемая прежде величественность. Вместе с шелухой разнообразных вывесок слетела вся житейская пестрота, и прекрасные творения великих зодчих обрели вдруг свою первозданную стройность и строгость.

Опустошенность и безлюдие пристали граду Петра более, нежели суета.

Тление все же ощутимо являло свои следы: провалились торцы, осыпалась штукатурка, возле гранитных ступеней набережных наприбивало всяческий житейский мусор.

В Александровском сквере и на Мойке по ночам сладостно заливались соловьи. Разве их можно было расслышать при прежнем шуме городском? Перестали коптить бесчисленные фабрики, и воздух над городом сделался ясен и прозрачен. Ощутимо запахло морем.

В Аничковом дворце поместился Дом учёных. Известнейшие в мировой науке люди тащились туда с холщовыми мешками за спиной — за продуктовыми пайками. Они спускались в подвал, занимали очередь и отдыхивались, прислонившись к холодной грязной стене. Слышалось старческое ворчание: весь паёк сегодня составляли неприглядные конские копыта.

В покидаемой людьми столице явил себя во всей безжалостности Великий Голод.

Революция оказалась завлекательной исключительно в теории. Она не вынесла первого же столкновения с действительностью.

В голодной жизни учёных выпадали и светлые дни: вдруг выдавались пшено, мёрзлая картошка или турнепс. Иногда привозили «сущик», мелкую сушеную рыбёшку, похожую на щепки. Из «сущика» варился суп. Редкая конина считалась деликатесом. Её полагалось жарить на касторовом масле. Неожиданное счастье подвалило профессору Стрельникову: у него в Зоологическом саду сдох крокодил. Рептилию разрубили на куски и раздали сотрудникам. Гурманы уверяли, что мясо крокодила не отличить от осетрины.

Нужда заставила учёных обратиться к древнему способу добычи пропитания — к охоте. По садам и скверам Петрограда стали крадучись бродить ослабевшие старики с рогатками в руках. Они охотились на грачей. Резинки для рогаток добывались из женских рейтуз.

Академик Б. Тураев, известнейший историк, умер от дизентерии. Умирал он в ясной памяти и, будучи совершенно одинок, пел сам себе отходную молитву.

Умер от истощения академик А. Шахматов.

Покончили самоубийством профессора А. Иноземцев и В. Хвостов.

Академик И. Павлов, Нобелевский лауреат, вскопал на пустыре огород и засадил картофелем, капустой. Свой кабинет он превратил в склад овощей. Держался академик с подчёркнутой независимостью. Известность его в мире была настолько велика, что строптивого старика побаивался сам Зиновьев. Обычно тишайший и скромнейший человек, Павлов вдруг вызывающе нацепил на себя все царские ордена и не снимал их даже на своём огороде, демонстративно останавливался возле церквей и широко, истово крестился. В Москве прознали, что Павлова обхаживает представитель шведского Красного Креста, уговаривая его уехать из России. Ленин принялся звонить Зиновьеву. Отъезд такого учёного выглядел бы слишком скандально. Для начала академика прикрепили к продуктовому распределителю ВЧК. Затем ему спешно построили в Колтушках «столицу условных рефлексов». Ухаживание властей за Павловым достигло того, что хорошие пайки были выделены даже для его подопытных собак.

Однажды Павлова встретил ослабевший от недоедания академик А. Крылов. Он робко попросил:

— Иван Петрович, возьмите меня к себе в собаки!

Старик не на шутку обиделся:

— Умный человек, а такие глупости говорите!

Об академике В. Комарове стали потихоньку поговаривать, что от голода старик тронулся рассудком. Дело в том, что второе лето подряд между Большим и Средним проспектами не просыхала громаднейшая лужа, рассадник полчищ комаров и лягушек. Наблюдая за этой лужей, Комаров написал учёный реферат под названием «Флора Петроградских улиц». Он совался с нею в различные печатные издания, но понимания нигде не находил.

Неподалёку от Аничкова, на Обводном канале, бойко функционировал рынок. Там можно было при удаче продать что-либо из уцелевшего гардероба и разжиться ржавой селёдкой.

Неожиданное богатство свалилось на кладбищенских каменотёсов. Из Нью-Йорка их заваливали заказами на могильные памятники. Богатые евреи, родственники умерших петроградцев, платили долларами.

Возле Полицейского моста, в громадном тёмно-красном доме, поместился «Дом искусств» (ДИСК). Тремя фасадами дворец выходил на Мойку, Невский и Большую Морскую. Внизу, на первом этаже, находился Английский магазин.

ДИСК занял шикарную квартиру купца Елисеева на третьем этаже: высокие зеркальные залы, разноцветные гостиные, украшенные подлинниками выдающихся живописцев. Сохранилась даже статуя Родена. Обитатели ДИСКа полюбили собираться в роскошной столовой с витражами и громаднейшим камином.

Среди этого былого великолепия озябшие и голодные обитатели радовались добытым селёдкам. Кое-кому удавалось разжиться так называемым «игранным» сахаром: куски были чёрного цвета от грязи, ибо солдаты рассчитывались этими кусками, играя в карты.

На богатейшей кухне Елисеева продолжал обитать старый слуга Ефим. Тут же, мелко стуча копытцами по паркету, бегал шустрый поросёнок. Посетители звали его Ефимом.

В купеческой квартире находились роскошные русские бани с ковровым предбанником. Там, затворившись от всех, обитал угрюмый ожесточившийся Гумилёв. Иногда он взрывался и кричал: «Трудно дышать и больно жить!» Потом снова затворялся.

Суровый быт с турнепсом и селёдками накладывался на произвол властей. Распоряжением из Смольного время в Петрограде перевели на три часа вперёд. Население стало копошиться в темноте. Первой растерялась… пушка в Петропавловской крепости: она замолкла и уже не бухала в традиционный полдень. Распоряжением Зиновьева убрали трамвай из центра города, оставив всего одну линию на окраине, — для пролетариата. А буржуи пусть ходят пешком. На автомобилях по городу носилось одно начальство.

Новости переполняли многолюдный ДИСК. Рассказывали, что К. Циолковскому наконец-то назначили красноармейский паёк, а композитора А. Глазунова, директора консерватории, освободили от налога за рояль.

До предела нищеты дошёл сенатор В. Набоков (отец будущего писателя): он поместил в газетах объявление, что продает свой роскошный придворный мундир.

Однажды обитатели ДИСКа бросились к зеркальным окнам. По улице валила возбуждённая толпа. Вели избитого в кровь мальчишку-карманника. Толпа решала, как поступить с воришкой: утопить или расстрелять? Наконец постановили: утопить. Сбросили его в канал. Он стал барахтаться, пристал к берегу. Тогда какой-то солдат деловито прицелился и выстрелил. Мальчишка свалился в воду. Голосистые папиросники побежали по улице с радостными воплями: «Потопили, потопили!»

У писателя Гарина-Михайловского сын устроился в ЧК. Вскоре он арестовал двух своих сестёр, — якобы за «злостный шпионаж». Обоих девчонок расстреляли.

Внезапно арестовали Куприна и Блока. Причём ордена на арест подмахнул сам Зиновьев. Хлопотать за писателей принялись Андреева и Луначарский. В здании ЧК на Гороховой постоянно толпились родственники арестованных. Время от времени вывешивались списки расстрелянных прошедшей ночью. Толпа давилась, жадно прочитывая списки. С какой-то женщиной сделалось худо. Это оказалась жена камердинера В. Набокова. Слугу сенатора расстреляли за то, что он спрятал во время обыска два детских велосипеда и «не отдал их народу».

От жены Куприна, терпеливо таскавшейся на Гороховую, досадливо отмахнулись: «Да расстреляли его к чёртовой матери!» Женщина упала в обморок. Когда её привели в чувство, комендант рассмеялся: «Вы, сударыня, шуток совсем не понимаете!» Куприна освободили, но спасло его чудо: в списках на расстрел он значился.

Хуже оказалось положение Блока. У него нашли дневники. Суровым следователям на Гороховой записи поэта показались «чудовищно контрреволюционными».

Надо сказать, что именно Блок приветствовал революцию всем сердцем. Даже узнав, что мужики сожгли его родовое имение Шахматово, он глубокомысленно объяснил это варварство историческим возмездием за былой помещичий гнёт своих предков. «Мне отмщение и аз воздам…» Сразу же после царского отречения Блок стал секретарём Чрезвычайной комиссии, созданной Временным правительством для расследования преступлений царского режима.

Насколько ослепляющей была революционная эйфория поэта, настолько угнетающим вышло его ужасное прозрение от всего, что он увидел и с чем соприкоснулся.

Вот его записи в потаенном дневнике:

«История идёт, что-то творится, а жидки жидками: упористо и умело, неустанно нюхая воздух, они приспосабливаются, чтобы не творить, т. к. сами лишены творчества, вот грех для еврея…»

27 июня 1917 года:

«Чем больше жиды будут пачкать лицо Комиссии, несмотря даже на сопротивление „евреев“, хотя и ограниченное, чем больше она будет топить себя в хлябях пустопорожних заседаний и вульгаризировать при помощи жидков свои идеи, — тем более в убогом виде явится Комиссия перед лицом Учредительного собрания».

4 июля:

«Господи, когда я отвыкну от жидовского языка и обрету вновь свой русский язык!»

Запись 8 июля:

«Со временем народ всё оценит и произнесёт свой суд, жестокий и холодный, над всеми, кто считал его ниже его, кто не только из личной корысти, но и из своего еврейско-интеллигентского недомыслия хотел к нему „спуститься“».

Из подвалов на Гороховой великого поэта всё же удалось освободить, но вышел он оттуда уже больным непоправимо.

Пафос революции питал его поэтическое творчество.

Ужас революции сломил жизненные силы…

* * *

Однажды Фёдор Иванович застал у друга заплаканную балерину А. Р. Нестеровскую, бывшую замужем за великим князем Гавриилом Константиновичем, сыном известного в литературе «К.Р.» — поэта. Она просила помощи. Её мужа арестовали, ему грозил неминуемый расстрел. Моисей Урицкий с особенным сладострастием вёл дела взятых под стражу членов царской династии. Впоследствии он похвалялся, что одним махом подписал расстрельный приговор сразу 17 великим князьям… Нестеровская рассказывала, что сумела пробиться к Урицкому и, как она выразилась, «валялась у него в ногах». Палач пообещал неопределённо. Надежд, она считала, не осталось никаких. И в Петропавловской крепости, и в подвалах на Шпалерной расстреливали каждую ночь.

Горький с надеждой обратился к Фёдору Ивановичу: у того вроде бы имелись неплохие отношения с Глебом Бокием. Если бы только Бокий захотел… К счастью, Бокий оказался в хорошем настроении, он изволил «захотеть». Великого князя Гавриила удалось перевести из тюремной камеры в больницу, там его освидетельствовал старинный знакомец доктор Манухин. С докторским диагнозом великого князя отпустили на волю, и он счёл за благо укрыться на квартире Горького, рассчитывая, что там его не тронут. В общем, расстрела Гавриилу Константиновичу удалось избежать.

Но как быть дальше?

Спасённому следовало поскорее убираться из Петрограда. Цель была близка — Финляндия, рукой подать. Ещё недавно там снимали дачи. Однако теперь требовалось разрешение на поездку. Дать её мог только сам Зиновьев.

Горький уже убедился, что его просьбы лишь усугубляют положение тех, за кого он просил. Зиновьев поступал наперекор писателю.

Надо ли гадать, как поступит этот узурпатор, если узнает, что речь идёт о великом князе?

Горькому было по-человечески жаль члена императорской фамилии. Угораздило же его родиться именно Романовым! С другой же стороны — разве родителей выбирают? По-нынешнему выходило, что — следовало выбирать. Иначе… иначе очень плохо.

За голубую кровь несёт свой крест великий князь!

Фёдор Иванович, посматривая на дверь комнаты, в которой поселилась у Горького великокняжеская чета, с досадой крякнул. Он помнил, что Гавриил Константинович тоже был не чужд демократическим стремлениям: тоже ждал и Конституции, и революции.

— На Францию молились, — говорил Шаляпин. — Но там бунтовали одни сапожники. Их понять можно: хотелось господами стать. Но чего, скажи ты мне, добивались наши великие князья? Хотели стать сапожниками?

Не отвечая, Горький ткнул окурком в пепельницу. Он думал о своём.

— Может, всё же снова к Бокию?

— Напраслина. Ты лучше Марью припряги. Она Зиновьева сокрушит.

Он имел в виду М. Ф. Андрееву.

Совет был дельный. С первых же дней советской власти Мария Федоровна оказалась не только с массой высоких знакомств, но и со всеми признаками немалого значения собственной персоны.

Оставалось решить деликатный вопрос: как её уговорить? Сам Горький для этого явно не годился.

История второй женитьбы великого писателя целиком связана с Московским Художественным театром. Тогда, в самом начале века, большим общественным событием явилась постановка пьесы «На дне». Успех был оглушительным. Имя Горького полетело по европейским странам и проникло даже за океан. В те дни и состоялось знакомство автора нашумевшей пьесы и немолодой, но слишком эффектно выглядевшей актрисы.

Мария Фёдоровна была старше не только Е. П. Пешковой, но и самого Горького.

Родилась она в семье актёров Александрийского театра. Благодаря раннему замужеству ей удалось попасть в высшие круги столичного общества, — её супругом стал крупный чиновник железнодорожного ведомства тайный советник Желябужский (персона третьего класса, штатский генерал). И всё же в новоиспечённой генеральше сказалась актерская кровь, — в возрасте 30 лет она пошла на сцену Московского Художественного театра, где сразу выдвинулась и стала соперничать с О. Книппер и М. Савицкой.

Долгие годы М. Ф. Желябужскую (по сцене — Андрееву) связывали близкие отношения с известным С. И. Мамонтовым. Ради Горького она оборвала эту сердечную связь. С 1903 года писатель и актриса стали жить гражданским браком.

Много секретного скрывалось в её отношениях с партией большевиков. Мария Федоровна дружила с Н. Бауманом и Л. Красиным, её выделял сам Ленин, давший ей подпольную кличку «Феномен». В 1906 году, отправляя её с Горьким в Америку, вождь большевиков удостоил известную актрису какого-то секретного поручения (чем она там и занималась, пока писатель напряжённо работал, завершая роман «Мать»).

В следующем году она вместе с Горьким же отправилась в Лондон, на V съезд большевиков. О её положении в партии говорит тот факт, что ей было поручено заниматься приёмом и размещением делегатов, обеспечением их питанием и пр.

После победы Великого Октября её имя стало наравне с именами таких женщин Русской Революции, как Н. Крупская, А. Коллонтай, И. Арманд и Л. Рейснер.

С первых дней советской власти М. Ф. Андреева повела открытую борьбу с О. Д. Каменевой. Обе партийные дамы претендовали на руководящую роль в новом театре. Равновесие достигалось тем, что Каменева уехала в Москву, Андреева же осталась в Петрограде.

Положение её было настолько влиятельным, что с нею вынужден был считаться сам Зиновьев.

В дни, когда в одной из комнат на Кронверкском томилась великокняжеская чета, М. Ф. Андреева с большим успехом исполняла заглавную роль в пьесе «Макбет». Спектакли шли в цирке Чинизелли. Каждый вечер зал был переполнен. Мария Федоровна играла с редкостным подъёмом. Всякий раз, когда она произносила: «Отчизна наша бедная от страха не узнает сама себя. Она не матерью нам стала, а могилой!» зрители устраивали долгую овацию.

Петроградская публика тонко улавливала весь политический подтекст шекспировского шедевра.

«Бирнамский лес пойдёт на Дунсингам!»

Балерина Нестеровская в конце концов сама обратилась к М. Ф. Андреевой. Просьба прозвучала в счастливую минуту. «Едем!» — вдруг сказала «комиссарша». Она вызвала служебную автомашину, и обе женщины отправились в Смольный. Нестеровская осталась ждать в машине. Мария Федоровна пошла к Зиновьеву.

Диктатор не посмел отказать влиятельной «комиссарше». Он подписал выездное разрешение.

На другой же день Нестеровская увезла мужа в Финляндию.

Благодаря М. Ф. Андрееву за помощь, она просила её принять в подарок старинные бриллиантовые серьги…

Алексей Максимович, дав убежище великокняжеской чете, испытывал чувство гражданского удовлетворения: из рук осатаневших палачей всё же удалось вырвать ещё одну невинную жертву. В самом деле, ну что за вина — происхождение, «голубая» кровь? Как будто родителей выбирают!

Прозорливы и правы премудрые раввины, упрекая Троцкого: настанет время, и местечковая кровь станет такой же виной, как и «голубая»!

Жестокость правящих рождает лютую ненависть угнетаемых.

* * *

Если Петроград был полностью отдан во власть Зиновьева, то в древней Москве воцарился Каменев. Помимо всех своих правительственных должностей он возглавил ещё и Моссовет.

Женат Каменев был на сестре Троцкого, и эта дамочка мгновенно утвердилась «по линии искусства», став во главе отдела театров (TEA), входившего в систему Наркомата просвещения. В своё время Ольга Давидовна училась на курсах акушерок и любила играть в любительских спектаклях. Само собой, в театральных делах она считала себя непревзойдённым специалистом.

В Москве Наркомпрос занял старинное здание Лицея возле Крымского моста. Комнаты, кабинеты, этажи скоро оказались переполненными. За столами сидели по двое.

Революция смела старинный заигранный репертуар. Время требовало совершенно новых пьес, смелых, необыкновенных, без наскучившей рутины. Никакого наследия, тем более классики! Всё только новое! В первую очередь от новых сочинений для сцены требовался крепкий пролетарский дух (поскольку революция была именно пролетарской). Что это за дух, никто толком не знал, не мог объяснить. Однако толковать теорию принялись ловкие людишки, бесталанные, но слишком охочие до публичного успеха. Они и двинулись косяком к подножию Ольги Давидовны. Она принимала их, приставив к глазам изящное пенсне. Неряшливые рукописи передавались многочисленным секретарям, рецензентам, экспертам.

Однажды в TEA заявился рыжий детина в калошах на босую ногу. Он приехал на извозчике с большим рогожным мешком. Из мешка он извлёк пухлый манускрипт с рекомендательным письмом Вербицкой. Пьеса детины оказалась чрезвычайно объёмной, — в ней было 28 актов. Играть её предстояло несколько вечеров подряд. Нахальный автор предлагал, если это потребуется, представить рекомендации Луначарского и даже самого Ленина.

Ведущим драматургом нового пролетарского театра неожиданно сделался сам нарком просвещения товарищ Луначарский. В своей «мистерии» под названием «Иван в раю» автор вывел на сцену идейного рабочего Ивана, который, поднявшись к престолу самого Бога, смело и убедительно ведёт с Ним философский диспут насчёт религиозного дурмана и в конце концов убеждает Его «отречься от религии в пользу всего человечества»… В трагедии «Королевский брадобрей», написанной белыми стихами, автор сурово, по-пролетарски, обличил нравы и обычаи угнетателей народа. Король Дагобер настойчиво стремится изнасиловать свою дочь, красавицу Бланку. При этом он требует, чтобы церковь благословила его похоть. Архиепископ вроде бы согласен (ведь «религия — опиум народа»), но решительно протестует Этьен, выходец из простого люда. Взбешённый король приказывает его казнить. Бланка от горя сходит с ума.

Однако конфликт удачно разрешает королевский парикмахер Аристид, — он перерезает Дагоберу горло. Голова короля отваливается и со стуком катится по сцене.

Пьесы наркома ставились во всех театрах республики, их издавали на роскошной бумаге и громадными тиражами. «Культурнейший из большевиков!» — писали о нём газеты. Время от времени преуспевающий автор, воплощение бездарности, вальяжно высказывался по вопросам пролетарской культуры — так, как он понимал её теперешнее развитие:

«Пристрастие к русскому языку, к русской речи и русской природе — это иррациональное пристрастие, с которым, быть может, не надо бороться, но которое отнюдь не надо воспитывать».

«Идея патриотизма — идея насквозь лживая… Преподавание истории в направлении создания народной гордости, национального чувства и т. д. должно быть отброшено!»

(Ему вторил Бухарин, возмущавшийся стихами Есенина. Бухарин утверждал, что поэзия Есенина — это не что иное, как возврат к «черносотенцу» Тютчеву.)

Нарком просвещения любил собирать у себя дома салонные посиделки и морил гостей чтением своих бесконечных пьес. Устроившись в Москве, он занял роскошную квартиру в три этажа, обставил её музейной мебелью. В Петрограде он оставил жену с детьми. Теперь нарком был женат на жгучей прелестнице из Одессы. Она пошла на сцену и взяла себе псевдоним «Розенель». Льстецы, облепившие подножие наркома, писали о его молодой жене:

«Самая красивая женщина России!»[1]

Печальной памяти «Пролеткульт» отнюдь не был изобретением большевиков, захвативших власть в России. Эта воинственная организация заявила о себе задолго до Великого Октября. Идеи авангардизма проникли в православную страну с её древней культурой с беснующегося Запада. Общеизвестно, что существовало Международное Бюро «Пролеткульта», насаждавшее активнейшее неприятие всего национального, самобытного и призывавшее деятелей культуры решительно отвергнуть сложившиеся за века традиции литературы, театра, музыки, живописи и скульптуры.

Всеволод Мейерхольд считал своим учителем Немировича-Данченко и находился на ножах со Станиславским. Как подающего надежды режиссёра, Немирович привлёк Мейерхольда к постановкам в знаменитом МХАТе. Первая же самостоятельная работа новичка (он ставил чеховскую «Чайку») повергла зрителей в шок: едва пошёл в стороны занавес, на сцене, на полу, завозились герой и героиня, причём Он задирал Ей юбку. Так начинающий авангардист по-новому прочитал деликатнейшего Чехова. Однако начало известности было положено, о творческой манере молодого мастера узнала самая массовая публика. Мейерхольд во всеуслышание заявил, что «на сцене не нужно бояться непристойности».

В 1911 году дерзкого новатора привлекли к постановке «Бориса Годунова» в Мариинском театре. Спектакль вызвал громаднейший скандал. Режиссёр вывел на сцену самое дремучее русское варварство и одичание. Бояре шатались пьяным стадом, и знаменитую сцену «Достиг я высшей власти» Борис вёл в нижнем грязном белье, сладострастно почёсываясь от одолевших его вшей. Актёры словно соревновались в свинских позах и бесстыдных телодвижениях.

«Дурачество и кривляние необходимы для современного театра», — отстаивал своё творческое кредо режиссёр.

После выстрела «Авроры» Мейерхольд первым делом сменил своё одеяние: теперь он носил военный френч, краги и красную звезду на командирской фуражке. На его рабочем столе в театре всегда лежал заряженный маузер. Собрав актёров императорских театров, он держал перед ними пламенную речь. Необходимо, призывал он, «произвести денационализацию России и признать искусство всего земного шара». Истеричный и капризный, он легко впадал в патетику.

— Мы разовьём ураганный огонь, который будет безжалостно вносить опустошение в окопы наших противников!

«Неистовый Всеволод», — называл его влюблённо Троцкий. В театре Мейерхольда председатель Реввоенсовета любил выходить на сцену в шинели, сапогах и фуражке. Он подолгу рассуждал о «важности текущего момента».

— Революция даёт возможность человечеству проверить на живом теле России главные идеи, которые вот уже сто лет питают европейскую, революционную мысль… Мы разрушители! Скорее можно пожалеть о сорвавшейся гайке, нежели о каком-то Василии Блаженном. Стоит ли, товарищи, заботиться о мёртвых!

При этом Троцкий почему-то неистово грозил кулаком притихшим ложам.

Громадный резонанс вызвала постановка Мейерхольдом пьесы «Земля дыбом». Протестовала даже Крупская. С жалобой к наркому Луначарскому обратилась известная деятельница Е. Малиновская:

«…гр. Мейерхольд представляется мне психически ненормальным существом… Живая курица на сцене, оправление естественных потребностей, „туалет“ императора… Дом умалишенных! Мозги дыбом!»

Не вынес безобразий на русской сцене и К. С. Станиславский. Он гневно высказался о театральном хамстве «подозрительных брюнетов». Великий режиссёр писал:

«Многие из новых театров Москвы относятся не к русской природе и никогда не свяжутся с нею, а останутся лишь наростом на её теле… „Левые“ сценические течения основаны на теориях иностранного происхождения… Большинство театров и их деятелей — не русские люди, не имеющие в своей душе зерён русской творческой культуры!»

В ответ на критику взбешённый Мейерхольд объявил, что посвящает этот необычный спектакль «великому революционеру Троцкому». Недовольные и возмущённые невольно прикусили языки: если смертью карался всего лишь косой взгляд в сторону еврея, то какая же месть ожидала хулителей «самого из самых», «величайшего из великих»?

А новаторы-авангардисты шли всё дальше, дальше, дальше. Немало шуму наделала постановка «Капитанской дочки». На этот раз сценическое прочтение пушкинской прозы осуществил некто Виктор Шкловский, пузатенький коротышка, нахально лезущий в «учителя жизни». Зрителей, собравшихся на премьеру, поразили лозунги, украсившие зал: «Искусство — опиум народа!», «Вся мудрость мира — в молотке!» и т. п. Бессмертную повесть нашего национального гения Шкловский прочитал весьма своеобразно: Савельича он сделал сподвижником Пугачёва, а Гринёва заставил служить писарем при Савельиче. В финале спектакля освобождённый Гринёв залихватски, под «семь сорок», отплясывает на трупе ненавистного Савельича!

Творческий зуд вдруг ощутил известнейший в те дни палач с Лубянки М. Лацис. Этот неистовый расстрелыцик быстренько сварганил примитивное действо в пяти актах и семи картинах. Назвал он своё произведение «Последний бой». С положенным подобострастием Мейерхольд принял это сочинение для постановки. Одна беда возникла: зрители не хотели идти на сочинение кровавого палача. Из создавшегося положения вышли просто: в пустующий театр стали пригонять батальоны послушных красноармейцев.

* * *

Алексей Максимович Горький, лишённый своей газеты (как бы с отрезанным языком), мрачно наблюдал, что делается в завоёванной России. Уже можно было с уверенностью утверждать, что недовольных в Республике Советов обнаружилось гораздо больше, нежели довольных (довольство излучали разве что бабы, солдаты и матросы, промышлявшие ночными обысками и наслаждавшиеся испугом обывателей). Ликовала какая-то прятавшаяся до сих пор человеческая нечисть. Завоеватели делали ставку на явных неудачников в жизни, обрадовавшихся возможности поправить свои делишки при помощи нагана. Осуществлялось торжество зависти и ненависти, стремление к мстительной расправе.

Оставаясь по-прежнему европейцем, Горький всё же понемногу склонялся к мысли, что России, по-видимому, уготовано стать настоящей колонией очень маленького, но чрезвычайно изобретательного в своей деятельности народа. В древнем мире такими колониями становились Ниневия, Вавилон, Тир, Сидон, Иерусалим, Тивериада, Карфаген, Багдад, Севилья, Гренада, Кордова. Теперь, как видно, настала очередь Петрограда, Москвы, Киева, Минска, Гомеля, Жмеринки.

Всё реже забегал шалеющий от новостей Шаляпин. Он рассказывал, что в Академии наук избрали какой-то руководящий Совет, в который вошли дворники, уборщицы и сторожа. Так сказать, повседневный классовый контроль! А недавно арестовали двух мальчишек, сыновей слесаря. Они поймали мальчика, сына врача, и сунули его под колёса трамвая, как классового врага!

От таких рассказов становилось совсем тошно.

Фёдор Иванович жаловался, что дома нет жизни от попрёков плачущей Марии Валентиновны. Жизнь дорожает стремительно, продуктов не достать ни за какие деньги. А у него на шее ещё первая семья, которая живёт в Москве. Шаляпин признавался, что приходится «вертеться» — так он называл свои усилия добывать хлеб насущный. Как он узнал, больной несчастный Блок, освободившись из подвала на Гороховой, отправился на заработки в Москву. Гонорары оказались мизерными — полторы тысячи рублей за вечер. А фунт сахара стоил целых пять тысяч!

— Ничего не поделаешь, придётся, видно, уезжать, — вздыхал он, пытливо вглядываясь в завешенные бровями глаза друга.

Уезжать… Этот выход понемногу напрашивался сам собой. Оба они, великий писатель и великий певец, всё больше чувствовали себя лишними на своей несчастной Родине.

* * *

Хозяин Москвы Лев Каменев собрал вокруг себя всю свою многочисленную местечковую родню и устроил её в двух реквизированных особняках, — в каждом по 20 комнат. Сам он с Ольгой Давидовной занимал правительственную квартиру в Кремле, в Белом коридоре.

Мадам по определённым дням собирала у себя дома избранное общество. Попасть в её салон считалось за великое отличие. Чужие туда не допускались.

Привлекательность салона значительно усиливалась изобильным столом. Хозяева не знали никаких лишений ни с продуктами, ни с напитками. Сама хозяйка любила разглагольствовать. Осовелые от щедрой выпивки и еды гости внимали с благоговением.

— Поэты, художники, музыканты не родятся, а делаются, — категорически заявляла Ольга Давидовна. — Идеи о природном даре выдуманы феодалами, чтобы сохранить в своих руках художественную гегемонию. Каждого рабочего можно сделать поэтом или живописцем, каждую работницу — певицей или балериной. Всё дело в доброй воле, в хороших учителях и в усидчивости. Я это утверждаю!

Самым приближённым к хозяйке дома считался некто Галкин, работник Малого Совнаркома. Ольга Давидовна часто привлекала его как эксперта. Он был постоянным участником салонов, и каждое слово своей хозяйки воспринимал с восхищением. Среди гостей, однако, он уважением не пользовался совершенно. Известно было, что его образование настолько ничтожно, что Наполеоном он считал пирожное, а Галифе — военные штаны. Галкин слыл восторженным поклонником футуристов и постоянно привлекал их к украшению праздничной Москвы, к убранству массовых манифестаций. Он любил цитировать Маяковского: «Белогвардейца найдёте — и к стенке. А Рафаэля забыли?» Он считался близким человеком женоподобного Бурлюка и даже четы властных Бриков.

Сейчас Галкин развивал кипучую деятельность по установлению памятников самым выдающимся деятелям мирового революционного движения. Для этого предполагалось снести все старые памятники в обеих столицах. Новые монументы Галкин предлагал украсить изречениями героев, высеченными на постаментах, надеясь, что эти каменные цитаты явятся как бы уличными кафедрами для возбуждения в прохожих великих мыслей и намерений. Для осуществления этой затеи предполагалось объявить массовый конкурс проектов. Ведомство Ольги Давидовны принимало в этом самое деятельное участие. Внезапно хозяйка дома сменила тему разговора, голос её зазвучал вкрадчиво:

— Скажите, товарищи, как вы считаете: Горький сочувствует советской власти?

Галкин, осклабившись, немедленно откликнулся:

— А Рафаэля забыли?

Ольга Давидовна дёрнула щекой. Ей не понравилось игривое настроение своего преданного сикофанта.

— Мне известно, Горький затеял эту свою «Всемирную литературу», чтобы собрать там одних мошенников. И потом… Говорят, он скупает драгоценности. И уже собрал прекрасную коллекцию. Хорошенькое дело — классик-спекулянт!

— Говорят, старичок интересуется порнографическими альбомами. Денег не жалеет, — вклеил Галкин.

Со строгим лицом хозяйка пристукнула кулачком:

— Убирать надо не только старые памятники. Нам нужны новые классики!

— Да уж… — отозвался кто-то из гостей, — хлама достаточно!

В эту минуту в столовую ввалилось пополнение, — приехал Штеренберг со своими приближёнными. Штеренберг руководил в Наркомпросе у Луначарского управлением изобразительных искусств. Началось рассаживание. Сразу сделалось шумно. Штеренберг приехал прямо с какого-то затянувшегося совещания. Ольга Давидовна одними глазами, как посвящённая, спросила его: «Ну, как?» и он ответил также взглядом: «Всё чудесно!»

Быстро подзакусывая и продолжая переглядываться с хозяйкой, Штеренберг вдруг схватил салфетку и крепко вытер губы.

— Олечка Давидовна, я думаю, мы теперь можем порадовать товарищей. Чего уж… Решение принято. Ваше мнение?

Хозяйка милостиво кивнула:

— Я думаю, да. Скажите им. Я разрешаю.

Застолье замерло в ожидании. Выдержав паузу, Штеренберг сообщил, что после долгих переговоров сегодня наконец-то достигнуто соглашение: сюда, в Москву, приезжает великий архитектор современности Корбюзье.