1. Церковь как раковая опухоль
1. Церковь как раковая опухоль
Мы увидели, что вселенская церковь обычно нарождается в течение «смутного времени», следующего за надломом цивилизации, и разворачивается внутри политической структуры будущего универсального государства. Мы увидели также в предшествующей части данного «Исследования», что основную выгоду из институтов, поддерживающихся универсальными государствами, извлекают вселенские церкви. Поэтому неудивительно, что защитники универсального государства, благосостояние которого начинает убывать, будут с неприязнью смотреть на то, как вселенская церковь разрастается в его лоне. Поэтому церковь, вероятно, с точки зрения имперского правительства и его сторонников будет рассматриваться как социальная раковая опухоль, ответственная за упадок государства.
В эпоху упадка Римской империи обвинение, которое постепенно росло, начиная с атаки, предпринятой Цельсом[441] около конца II в. христианской эры, созрело на Западе, когда Империя уже находилась в предсмертной агонии. Вспышку этого враждебного чувства вызвало в 416 г. в сердце Рутилия Намациана — «твердолобого» язычника, галльского приверженца Рима — унылое зрелище пустынных островов, колонизованных (или, как бы он сказал, кишащих) христианскими монахами:
Дальше мы в море идем, и Капрария нам показалась,
Черный остров-приют тех, кто от света бежит.
Сами назвали себя они греческим словом «монахи»,
Жить им угодно одним, скрыто от всяческих глаз.
Счастье им трижды ужасно, несчастье трижды желанно —
Ищут несчастья они, чтобы счастливыми быть.
Так трепетать перед злом, что хорошего тоже бояться, —
Что, как не дикий бред явно нездравых умов?{99}
Перед концом своего путешествия Рутилий претерпел еще более унылое зрелище, увидев другой остров, который пленил его собственного соотечественника.
Вот островок Горгоны встает, опоясанный морем,
Там, где Кирна — с одной, Пиза — с другой стороны.
Эти утесы его — примета недавнего горя:
Римский здесь гражданин заживо похоронен.
Юноша наших семейств, потомок известного рода,
Знатную взявший жену, вдосталь имевший добра,
Бросил людей и отчизну, безумной мечтой обуянный, —
Вера его погнала в этот постыдный приют.
Здесь обитая в грязи, ублажить он надеется небо, —
Меньшей бы кара богов, им оскорбленных, была!
Разве это ученье не хуже Цирцеиных зелий?
Та меняла тела, души меняют они{100}.
В этих строках витает дух все еще пребывающей в язычестве аристократии, которая видит причину разрушения Римской империи в отказе от традиционного поклонения эллинскому пантеону богов.
Этот спор между гибнущей Римской империей и крепнущей христианской Церковью поднимал вопрос, волновавший не только чувства современников, которых касался непосредственно, но также и чувства последующих поколений, смотревших на это событие через огромную временную пропасть. В своем утверждении «Я описал триумф варварства и религии» Гиббон не только подвел итог семидесяти одной главы своей книги в шести словах, но заявил о себе как о стороннике Цельса и Рутилия. Культурная вершина эллинской истории, как он ее видел, в век Антонинов ясно выделялась на фоне промежуточного интервала в шестнадцать столетий, которые, по мнению Гиббона, представляли собой низшую точку культуры. Двигаясь из этой точки, поколение гиббоновских дедов в западном мире медленно утвердилось на идущем вверх склоне другой горы, с которой двойная вершина эллинского прошлого снова стала видна во всем своем величии.
Этот взгляд, прямо не выраженный в гиббоновском труде, был в более ясной и резкой форме высказан антропологом XX столетия, личность которого вполне сравнима с Гиббоном в его собственной области:
«Культ Великой Матери, это странное смешение самого грубого варварства с духовными устремлениями, был не более как одним из многих восточных культов, распространявшихся в Римской империи на закате язычества. Постепенно привив европейским народам чуждое им мировоззрение, эти культы подточили здание античной цивилизации. Греческое и римское общество строилось на подчинении личного начала общественному, гражданина — государству; это ставило благополучие и безопасность государства в качестве высшего мерила поведения превыше потустороннего (или посюстороннего) благополучия индивида. Граждане, воспитанные на этих идеалах, посвящали свою жизнь бескорыстному служению обществу и готовы были отдать свою жизнь ради общего блага. Если же они уклонялись от принесения этой высшей жертвы, им и в голову не приходило, что, предпочитая свою жизнь интересам общественного организма, они поступают, как должно.
С распространением восточных религий, которые внушали мысль о том, что единственно достойной целью жизни является соединение с Богом и личное спасение, а благоденствие и даже само существование государства в сравнении с ними ничего не значат, ситуация резко изменилась. Неизбежным следствием принятия этого эгоистичного и аморального учения был все возрастающий отход верующих от служения обществу, концентрация на личных духовных переживаниях и появление у них презрения к окружающей жизни, в которой они начинают видеть не более как временное испытание перед жизнью вечной. Высочайшим идеалом человека в народном представлении стал святой отшельник, полный презрения ко всему земному и погруженный в экстатическое религиозное созерцание; этот идеал пришел на смену древнему идеалу самозабвенного героя-патриота, готового пожертвовать жизнью на благо своей родины. Людям, чьи взоры были устремлены к заоблачному Граду Божьему, град земной стал казаться низменным и жалким. Центр тяжести, так сказать, переместился с настоящей жизни на будущую, и насколько от этого перемещения выиграл один мир, настолько проиграл другой. Начался процесс всеобщей дезинтеграции общества: государственные и семейные связи ослабли, общественная структура стала распадаться на составляющие фрагменты, над обществом вновь нависла угроза варварства. Ведь цивилизация возможна только при условии активного содействия со стороны граждан, при условии их готовности подчинить свои частные интересы общему благу. Между тем, люди отказывались защищать свою родину и даже продолжать свой род. В стремлении спасти свою душу и души других людей они равнодушно смотрели на то, как гибнет окружающий мир — мир, который стал для них символом греховности. Это наваждение длилось целое тысячелетие. Возврат европейцев к исконным принципам их жизненной ориентации, к трезвому, мужественному взгляду на жизнь отмечен возрождением в конце Средневековья римского права, философии Аристотеля, античной литературы и искусства. Долгому застою в развитии цивилизации пришел конец. Волна восточного нашествия наконец захлебнулась и стала идти на убыль. Отлив этот продолжается до сих пор»[442].
Отлив все еще продолжался, когда писались эти строки в 1948 г., и автору интересно было бы знать, что бы сказал маститый ученый, пересматривая в это время четвертое издание «Золотой ветви», о тех способах, какими заявил о себе через сорок один год после публикации этого вызывающего отрывка возврат европейцев «к исконным принципам их жизненной ориентации». Фрэзер и одинаково мыслящие с ним современники оказались последним поколением рациональных и терпимых неоязычников западной школы, возникшей в Италии в XV в. христианской эры. К 1952 г. они были сметены волной демонических, эмоциональных, не гнушающихся насилием последователей, появившихся из неизмеримых глубин секуляризованного западного общества. Слова Фрэзера были вновь произнесены голосом Альфреда Розенберга[443] с другим звучанием. Однако факт остается фактом: и Розенберг, и Фрэзер — оба воспроизвели идентичный тезис Гиббона.
В предыдущих частях своего «Исследования» мы уже подробно доказали, что надлом эллинского общества фактически произошел задолго до того, как оно пережило проникновение христианства или любой другой восточной религии, которые безуспешно соперничали с христианством. Наши исследования позволили прийти к заключению, что до сих пор высшие религии никогда не были повинны в смерти какой-либо цивилизации и что эта трагедия могла быть только возможностью. Чтобы добраться до сути вопроса, мы должны перенести наше исследование из макрокосма в микрокосм, от фактов истории прошлого к неизменным характеристикам человеческой природы.
Фрэзер заявлял о том, что высшие религии являются по сути своей безнадежно антисоциальными. Когда круг человеческих интересов перемещается из сферы идеалов цивилизации в сферу идеалов высших религий, действительно ли общественные ценности, на олицетворение которых претендует цивилизация, будут непременно страдать? Являются ли духовные и общественные ценности противоположными и враждебными друг другу? Разрушается ли структура цивилизации, если спасение индивидуальной души берется в качестве высшей цели жизни? Фрэзер отвечает на эти вопросы утвердительно. А если бы такой ответ был верен, то это бы означало, что человеческая жизнь — трагедия без катарсиса. Автор данного «Исследования» полагает, что ответ Фрэзера был неверен и что он основывался на неправильном понимании как природы высших религий, так и природы человеческих душ.
Человек не является ни обезличенным муравьем, ни асоциальным циклопом, но — «социальным животным», личность которого можно выразить и развить только через отношения с другими личностями. И наоборот, общество — не что иное, как точка пересечения сети отношений одного индивида с сетью отношений другого. Оно существует лишь в деятельности индивидов, которые, в свою очередь, не могут существовать вне общества. Нет никакой дисгармонии и между отношениями индивида со своими собратьями и его отношением с Богом. В мировоззрении первобытного человека существует явное единство между членом рода и его богами, которое, будучи весьма далеким от того, чтобы отчуждать членов рода друг от друга, является сильнейшей из социальных связей между ними. Достижение подобной гармонии между долгом человека по отношению к Богу и долгом по отношению к ближнему было исследовано и проиллюстрировано на примитивном уровне самим Фрэзером. Распадающиеся же цивилизации только подтвердили это, когда нашли новую связь для общества в культе обожествленного цезаря. Действительно ли гармония превращается в разногласие из-за «высших религий», как утверждает Фрэзер? В теории, равно как и на практике, ответ, по-видимому, оказывается отрицательным.
С априорной точки зрения (начнем с этого подхода), личности иначе как носители духовной деятельности немыслимы, а единственная мыслимая сфера духовной деятельности находится в отношениях между духом и духом. В поисках Бога человек совершает социальное действие. И если любовь Бога проявилась в этом мире в Искуплении человечества Христом, то тогда человеческие попытки сделать себя более похожими на Бога, создавшего человека по Своему образу, должны включать в себя и попытки следовать примеру Христа, принося себя в жертву ради искупления своих собратьев. Противоположность между желанием снасти свою душу, стремясь к Богу, и желанием исполнить свой долг по отношению к ближнему тем самым является ложной.
«Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя»{101}.
Очевидно, что в Воинствующей Церкви на земле благие социальные намерения земных обществ будут достигнуты более успешно, чем они могли бы быть достигнуты в земном обществе, которое стремится непосредственно к этим целям, и ни к чему более высокому. Другими словами, духовный прогресс индивидуальных душ в этой жизни фактически влечет за собой гораздо больший прогресс общества, чем тот, который мог бы быть достигнут любым другим путем. В аллегории Беньяна Пилигрим не мог найти «калитку», которая вела в жизнь благого поведения, пока не увидел вдалеке «сияющий свет» на горизонте[444]. И то, что мы утверждаем здесь на языке христианства, можно было бы перевести и на язык любой другой высшей религии. Сущность христианства — это сущность высших религий как класса, хотя в разных глазах эти различные окна, через которые Божественный свет сияет человеческой душе, могут отличаться по степени своей прозрачности или выбору лучей, которые он способен пропустить.
Когда мы переходим от теории к практике, от природы человеческой личности к фактам истории, то наша задача по доказательству того, что религиозные люди фактически служа практическим потребностям общества, могла бы показаться слишком легкой. Если бы мы сослались на св. Франциска Ассизского[445], св. Винсента де Поля[446], Джона Уэсли[447] или Давида Ливингстона, то нас могли бы обвинить в доказательстве того, что не требует доказательств. Поэтому мы сошлемся на категорию личностей, обычно рассматриваемых и осмеиваемых как исключения из правил, категорию личностей одновременно и «одурманенных Богом», и «антиобщественных», людей святых и нелепых, цинично характеризуемых как «хороший человек в худшем смысле этого слова». Мы имеем в виду анахоретов — св. Антония Великого[448] в его пустыне и св. Симеона Столпника на его столпе. Очевидно, что, изолируя себя от своих собратьев, эти святые входили в гораздо более активные отношения с гораздо более широким кругом, чем тот, который бы мог окружать их, если бы они остались «в миру» и посвятили бы свою жизнь какому-нибудь светскому занятию. Из своего уединения они оказывали на мир гораздо большее влияние, чем император оказывал из своей столицы, поскольку их личные поиски святости через поиск единства с Богом были формой социального действия, которая оказывала на людей более сильное воздействие, чем любая социальная служба в политической сфере.
«Иногда говорили, что аскетическим идеалом восточных римлян был бесплодный уход из современного мира. Житие св. Иоанна Милостивого[449] может подсказать, почему византиец в трудную минуту инстинктивно обращался за помощью и утешением к аскету в полной уверенности, что ему посочувствуют и окажут помощь… Одной из выдающихся черт ранневизантийского аскетизма является его страстное стремление к социальной справедливости и защита бедных и угнетенных»{102}.