4. Внешний пролетариат
4. Внешний пролетариат
Внешний пролетариат, так же как и внутренний, появляется в результате отделения от правящего меньшинства цивилизации, находящейся в процессе надлома, и раскол, к которому приводит это отделение, в этом случае очевиден. Ибо если внутренний пролетариат продолжает быть в пространственном отношении смешан с правящим меньшинством, от которого отделен моральной пропастью, внешний пролетариат не только морально отчужден, но также и физически отделен от правящего меньшинства границей, которую можно обозначить на карте.
Кристаллизация подобной границы в действительности является верным признаком того, что отделение произошло. Ибо пока цивилизация находится в процессе роста, она не имеет твердых фиксированных границ, кроме фронтов, на которых она сталкивается с другой цивилизацией своего вида. Подобные столкновения между двумя или более цивилизациями дают начало явлениям, рассмотреть которые мы еще будем иметь случай далее в данном «Исследовании». Однако сейчас мы не будем обращать внимания на эти обстоятельства и ограничимся ситуацией, в которой соседями цивилизации оказываются не другие цивилизации, но примитивные общества. При этих условиях мы обнаружим, что пока цивилизация находится в процессе роста, ее границы неопределимы. Если мы встанем в центр растущей цивилизации и отправимся из него в путешествие вовне, пока рано или поздно не окажемся в окружении, которое является, без всякого сомнения, совершенно примитивным, то мы будем не в состоянии в какой-либо точке нашего путешествия провести линию и сказать: «Здесь цивилизация заканчивается, и мы входим в примитивный мир».
Фактически, когда творческое меньшинство успешно выполняет свою роль в жизни растущей цивилизации и искра, которую оно зажгло, «светит всем в доме»{10}, этот свет, поскольку он излучается вовне, не задерживается стенами дома, ибо на самом деле стен нет и свет не скрыт от соседей, находящихся снаружи. Свет распространяется вокруг, в силу своей природы, до тех пределов, которых может достичь, пока не достигает своего крайнего предела. Переходные ступени бесконечно малы, и невозможно провести границу, за которой последнее мерцание сумерек постепенно прекращается и наступает нераздельное царство тьмы. Фактически, несущая сила излучения растущей цивилизации столь велика, что хотя цивилизации — относительно редкое достижение человечества, им все же давно удалось проникнуть, по крайней мере в какой-то степени, во всю массу сохранившихся примитивных обществ. Невозможно было бы найти где-либо примитивное общество, которое совершенно бы избежало влияния той или иной цивилизации. В 1935 г., например, было открыто ранее неизвестное общество во внутренних районах Папуа — Новой Гвинеи{11}. Это общество обладало техникой интенсивного земледелия, которую в некое незапамятное время, должно быть, унаследовала от какой-то неизвестной цивилизации.
Эта вездесущность влияния цивилизаций на то, что осталось от примитивного мира, поразит нас еще сильнее, когда мы взглянем на данное явление с точки зрения примитивных обществ. Если, с другой стороны, мы взглянем на это явление с точки зрения цивилизации, то будем не в меньшей степени поражены тем фактом, что сила излучаемого влияния уменьшается по мере расширения области распространения. Оправившись от нашего первого изумления, вызванного открытием влияния эллинского искусства на монету, выбитую в Британии в последнее столетие до нашей эры, или на саркофаги, вырезанные в Афганистане в первом столетии нашей эры, мы замечаем, что британские монеты выглядят как карикатура на македонский оригинал, а афганские саркофаги представляют собой низкопробный продукт «коммерческого искусства». На этой степени отдаления мимесис переходит в пародию.
Мимесис вызван очарованием, и теперь мы можем увидеть, что очарование, действующее во время роста цивилизации благодаря преемственности творческого меньшинства, сохраняет дом не только от внутреннего разделения, но и от нападений со стороны соседей — по крайней мере постольку, поскольку этими соседями являются примитивные общества. Где бы растущая цивилизация ни вступала в контакт с примитивными обществами, они начинают подражать ее творческому меньшинству, равно как ему подражает и нетворческое большинство самой цивилизации. Однако если это обычное отношение между цивилизацией и примитивными обществами, продолжающееся до тех пор, пока цивилизация находится в процессе роста, то глубокие изменения наступают тогда, когда цивилизация надламывается и входит в стадию распада. Творческое меньшинство, которое завоевывало добровольную преданность благодаря очарованию, оказываемому его творческой деятельностью, сменяется правящим меньшинством, которое за недостатком очарования полагается на силу. Окружающие примитивные народы уже не очаровываются, но начинают испытывать неприязнь. Эти скромные ученики растущей цивилизации отказываются тогда от ученичества и становятся тем, что мы назвали внешним пролетариатом.
Находясь в уже надломленной цивилизации, они более не составляют ее часть[76].
Излучение любой цивилизации можно разложить на три элемента — экономическое, политическое и культурное, и пока общество находится в процессе роста, все три элемента, по-видимому, излучают с равной силой или, говоря языком не физических понятий, но человеческих, равно очаровывают. Однако как только цивилизация перестает расти, очарование ее культуры исчезает. Силы ее экономического и политического излучения, возможно (а на самом деле — наверняка), продолжат расти быстрее, чем ранее, поскольку успешная культивация ложных религий Маммоны, Марса и Молоха является отличительной характеристикой надломленных цивилизаций. Однако поскольку культурный элемент составляет существо цивилизации, а экономический и политический элементы — относительно незначительные проявления ее жизни, то наиболее эффектные победы экономического и политического излучения будут несовершенными и сомнительными.
Если мы взглянем на это изменение с точки зрения примитивных народов, то выразим ту же самую истину, сказав, что их подражание мирным искусствам надломленной цивилизации закончилось, но что они продолжают подражать ее усовершенствованиям — техническим приспособлениям — в области промышленности, войны и политики, причем не для того чтобы стать едиными с этой цивилизацией (что было их стремлением, пока она их очаровывала), но для того чтобы можно было эффективнее защищаться от насилия, ставшего теперь ее наиболее заметной отличительной чертой.
В нашем предшествующем обзоре опыта и реакции внутреннего пролетариата мы видели, как путь насилия начинает привлекать его. Мы также видели, как пролетариат, не устояв перед этим соблазном, лишь навлекает на себя несчастье. И приверженцы Февды[77], и приверженцы Иуды[78] неизбежно гибнут от меча. Лишь когда приходит пророк доброты, внутренний пролетариат получает шанс захватить своих завоевателей в плен. Внешний пролетариат, если он выберет путь насилия (а он его почти наверняка выберет), окажется не в столь невыгодном положении. Тогда как внутренний пролетариат всецело находится, ex hypothesi[79], в пределах досягаемости правящего меньшинства, по меньшей мере, какая-то часть внешнего пролетариата, вероятно, оказывается вне пределов военного воздействия правящего меньшинства. В соревновании, которое начинается в результате этого, надломленная цивилизация излучает насилие, а не притягательный мимесис. В этих условиях ближайшие члены внешнего пролетариата, вероятно, будут завоеваны и присоединены к внутреннему пролетариату, однако при этом будет достигнута точка, в которой качественное превосходство правящего меньшинства в военной силе будет уравновешено протяженностью его линий коммуникации.
Когда достигнута эта стадия, заканчиваются изменения в природе контактов между данной цивилизацией и ее соседями-варварами. Пока цивилизация находится в процессе роста, ее родина, где она господствует в полной мере, укрыта, как мы видели, от воздействия нецивилизованной дикости обширными порогами или буферными зонами, в которых цивилизация незаметно переходит в дикость, проходя долгий ряд мелких ступеней. С другой стороны, когда цивилизация надломлена и впадает в раскол, когда являющиеся результатом этого военные действия между правящим меньшинством и внешним пролетариатом перестают быть отступлением с боями и становятся позиционной войной, мы обнаруживаем, что эта буферная зона исчезает. Географический переход от цивилизации к варварству теперь уже не постепенен, но внезапен. Используя латинские слова, которые показывают одновременно и родственность, и контраст между двумя типами контакта, можно сказать, что limen, или порог, который был зоной, теперь заменяет limes, или военная граница, которая является линией, имеющей длину, но не ширину. Вдоль этой линии тщетно ведущее борьбу правящее меньшинство и непобедимый внешний пролетариат теперь сталкиваются друг с другом с оружием в руках. Этот военный фронт является преградой для распространения любого социального излучения, за исключением военной техники — той статьи социального изменения, которая способствует войне, а не миру и между теми, кто дает, и теми, кто заимствует ее.
Социальные явления, которые отсюда следуют, когда эти военные действия становятся постоянными вдоль limes, привлекут наше внимание позднее. Сейчас же достаточно упомянуть тот важнейший факт, что это временное и ненадежное равновесие сил неизбежно склоняется по прошествии времени в пользу варваров.
* * *
Эллинский пример
Стадия роста в эллинской истории богата иллюстрациями limen’a, или буферной зоны, которой здоровая цивилизация, находящаяся в процессе роста, стремится окружить свою первоначальную родину. В направлении континентальной Европы сущность Эллады незаметно исчезала севернее Фермопил в полуэллинской Фессалии, а западнее Дельф — в полуэллинской Этолии. Эти области, в свою очередь, были защищены полу-полуэллинскими Македонией и Эпиром от неразбавленного варварства Фракии и Иллирии. В направлении Малой Азии зоны убывания эллинского влияния в греческих городах азиатского побережья представлены Карией, Лидией и Фригией. На этой азиатской окраине мы видим в свете исторических данных, что эллинизм первое время пленял варварских завоевателей. Очарование было столь сильным, что во вторую четверть VI в. до н. э. конфликт между филэллинами и эллинофобами выдвинулся на первый план в лидийской политике. Даже когда претендент на лидийский престол филэллин Панталеон был побежден своим единокровным братом Крезом[80], этот приверженец антиэллинской партии оказался до такой степени неспособным идти против проэллинского течения, что в такой же мере прославился, великодушно покровительствуя эллинским святыням, в какой прославился, легковерно консультируясь у эллинских оракулов.
Даже во внутренних районах за морем мирные отношения и постепенный переход, по-видимому, был правилом. Эллинизм быстро распространялся во внутренних районах италийской Великой Греции, и самым ранним упоминанием о Риме в сохранившейся до наших дней литературе является сообщение, содержащееся в уцелевшем фрагменте утраченной работы ученика Платона Гераклида Понтийского, где это латинское государство описывается как «эллинский город-государство» (????? ???????? ‘P????).
Таким образом, на окраинах эллинского мира в период его роста мы видим добрую фигуру Орфея, очаровывающего окружающих варваров и даже вдохновляющего их передавать его волшебную музыку, исполняемую на их собственных, более грубых музыкальных инструментах, еще более примитивным народам, живущим далее в глубь континента. Однако эта идиллическая картина мгновенно исчезает, когда эллинская цивилизация входит в стадию надлома. Как только гармония нарушается диссонансом, очарованные слушатели снова пробуждаются. И снова впав в свое дикое состояние, они бросаются теперь на зловещего тяжеловооруженного воина, который появляется из-за плаща доброго пророка.
Военное противодействие внешнего пролетариата эллинской цивилизации было наиболее яростным и эффективным в Великой Греции, где бруттии[81] и луканцы[82] начали теснить греческие города и занимать их один за другим. В течение ста лет, начавшихся в 431 г. до н. э. войной, которая была «началом великих бед для Эллады», несколько уцелевших общин из тех, что некогда процветали в Великой Греции, призывали кондотьеров со своей родины, чтобы те не дали окончательно оттеснить их в море. И это беспорядочное подкрепление принесло настолько мало пользы в сдерживании оскского потока[83], что варвары уже успели пересечь Мессинский пролив, прежде чем все движение было резко прервано вторжением эллинизированных римских родственников осков. Римская государственная политика и римское оружие спасли не только Великую Грецию, но и весь Италийский полуостров для эллинизма, напав на осков с тыла и навязав общий римский мир и италийским варварам, и италийским грекам.
Таким образом, южноиталийский фронт между эллинизмом и варварством был уничтожен, и впоследствии успешные подвиги римского оружия расширили владения эллинского правящего меньшинства в континентальной Европе и Северо-Западной Африке почти настолько же, насколько Александр Македонский расширил их в Азии. Однако следствием этой военной экспансии явилось не уничтожение фронтов против варваров, но увеличение их протяженности и удаленности от центра власти. За несколько столетий они стали устойчивыми. Однако распад общества продолжал идти своим ходом, пока в конце концов варвары не прорвались.
Теперь мы должны задаться следующим вопросом: можем ли мы различить в реакции внешнего пролетариата на давление эллинского правящего меньшинства какие-либо признаки не только насильственного, но и доброго ответа, и можем ли мы приписать внешнему пролетариату какую-либо творческую деятельность?
На первый взгляд может показаться, что, по крайней мере, в эллинском случае ответ на оба вопроса будет отрицательным. Мы можем наблюдать нашего антиэллински настроенного варвара в различных положениях и состояниях. В лице Ариовиста он изгнан с поля битвы Цезарем; в лице Арминия[84] он удерживает свои позиции против Августа; в лице Одоакра он мстит Ромулу Августулу. Однако во всякой войне существуют три альтернативы — поражение, бегство с поля битвы и победа, и в каждой из альтернатив однообразно властвует насилие, а творчество не в ходу. Тем не менее, нас может поощрить на дальнейшее исследование напоминание о том, что и внутренний пролетариат способен в такой же мере демонстрировать насилие и бесплодие в своих ранних реакциях. Доброта же, которая в конечном счете находит свое выражение в таких мощных произведениях творчества, как «высшая религия» и вселенская церковь, обычно требует и времени, и тяжелого труда для того, чтобы завоевать влияние.
Что касается доброты, например, то мы можем, по крайней мере, провести некоторое различие в степени насилия различных варварских вооруженных отрядов. Разграбление Рима полуэллинизированным вестготом Аларихом[85] в 410 г. было не таким безжалостным, как последующее разграбление того же самого города вандалами и берберами в 455 г. или же разграбление, которому Рим мог подвергнуться от Радагайса[86] в 406 г. На относительной доброте Алариха подробно останавливается Августин Блаженный:
«Варварская необузданность оказалась кроткой непривычным для войны образом; что в качестве убежища народу, который должен был получить пощаду, были выбраны и указаны обширнейшие базилики, где никого не убивали, откуда никого не брали в плен, куда сострадательные враги приводили многих для освобождения, откуда не уводили в плен никого даже самые жестокие из них»{12}.
Есть также любопытные свидетельства, относящиеся к шурину и наследнику Алариха Атаульфу[87], переданные учеником Августина Орозием[88] на основании известий «одного благородного человека из Нарбонна, который сделал выдающуюся карьеру при императоре Феодосии»:
«Этот благородный человек сказал нам, что в Нарбонне он чрезвычайно сблизился с Атаульфом, и что тот часто рассказывал ему (со всей серьезностью свидетельских показаний) историю его собственной жизни, которая часто была на устах этого варвара, обладавшего широкой душой, жизненностью и гением. Согласно собственной истории Атаульфа, он начал жизнь со страстного желания стереть всякую память об имени Рима, с идеи превращения всех римских владений в империю, которая бы стала — и была известна — как Империя готов… Однако со временем опыт убедил его в том, что, с одной стороны, готы по причине своего бесконтрольного варварства совершенно неспособны жить подчиняясь закону, а с другой стороны, было бы преступлением изгонять закон из государства, поскольку государство перестает быть самим собой, когда закон перестает править им. Когда Атаульф прозрел эту истину, он понял, что мог бы, по крайней мере, претендовать на вполне досягаемую славу, использовав жизненную энергию готов для восстановления имени Рима во всем его былом величии — а, возможно, даже и в еще большем»{13}.
Этот отрывок является locus classicus[89] для доказательства перехода от насилия к доброте в этосе эллинского внешнего пролетариата, и в этом свете мы можем определить некоторые сопутствующие признаки духовного творчества или, по крайней мере, оригинальности в частично смягчившихся варварских душах.
Например, сам Атаульф, подобно своему шурину Алариху, был христианином. Но его христианство не было христианством Августина Блаженного и православной Церкви[90]. На европейском фронте варвары-захватчики этого поколения, если они не были язычниками, то были арианами[91]. И хотя их первоначальное обращение именно в арианство, а не в православие, было делом случая, последующая их преданность арианству, после того как эта ересь утратила свою временную популярность в христианизированном эллинском мире, была результатом обдуманного предпочтения. Их арианство было с этого времени знаком социального отличия завоевателей от завоеванного населения, умышленно изношенным и иногда дерзко выставляемым напоказ. Это арианство большинства тевтонских государств-преемников Римской империи удерживалось большую часть периода междуцарствия (375-675 гг.). Папа Григорий Великий (590-604), которого, возможно, более чем какого-либо другого человека можно рассматривать в качестве основателя новой цивилизации западного христианства, возникшей из пустоты, сыграл важную роль в завершении этой арианской главы варварской истории, обратив в православие лангобардскую королеву Теоделинду[92]. Франки никогда не были арианами, однако благодаря обращению Хлодвига и его крещению в Реймсе (496 г.) перешли прямо от язычества к православию, сделав выбор, который в огромной степени помог пережить им период междуцарствия и построить государство, ставшее политическим краеугольным камнем новой цивилизации.
Если арианство, которое неофиты из варваров приняли уже в готовом виде, стало в конечном счете отличительным знаком этих особых варварских отрядов, то на других границах Империи были другие варвары, которые проявляли в своей религиозной жизни определенную оригинальность, воодушевляясь не одной кастовой гордостью, но чем-то более позитивным. На границах Британских островов варвары «кельтской окраины», обратившиеся в православное христианство, а не в арианское, видоизменили его, приспособив к собственному варварскому наследию. На границе с арабским участком Афразийской степи варвары, обитавшие по ту сторону границы, проявили оригинальность еще более высокого уровня. В творческой душе Мухаммеда излучение иудаизма и христианства превратилось в духовную силу, которая вылилась в новую «высшую религию» ислама.
Если мы продолжим наше исследование в ином направлении и рассмотрим предшествующую стадию, то обнаружим, что эти религиозные реакции, которые мы уже отмечали, не были первой реакцией примитивных народов на излучение эллинской цивилизации. Всякая подлинно и всецело примитивная религия в том или ином виде представляет собой культ плодородия. Примитивное общество, в основном, поклоняется своей собственной воспроизводящей силе, проявляющейся в рождении детей и в производстве пищи, а поклонение разрушительным силам или отсутствует, или играет второстепенную роль. Однако поскольку религия примитивного человека всегда является правдивым отражением его социальных условий, то в его религии обязательно происходит революция, когда его социальная жизнь резко меняется, вступив в контакт с чуждой социальной системой, одновременно близкой и враждебной. Вот что происходит, когда примитивное общество, которое постепенно, мирным путем впитывало благотворные влияния растущей цивилизации, трагическим образом теряет из вида добрую фигуру Орфея с его очаровывающей лирой и вместо этого внезапно сталкивается с уродливым и устрашающим лицом правящего меньшинства надломленной цивилизации.
В этом случае примитивное общество превращается в часть внешнего пролетариата, и в данной ситуации в жизни варварского общества происходит революционная перестановка относительной важности производительной и разрушительной деятельности. Война становится теперь всепоглощающим занятием общества. А когда война становится более выгодной и более захватывающей, чем обыденный круг жизни и общая задача добывания пищи, то как может Деметра или даже Афродита надеяться противостоять Аресу как высшему выражению божественного? Этот бог переделан под вождя божественного вооруженного отряда. Мы уже встречались с божествами этого варварского племени в олимпийском пантеоне, которому поклонялся ахейский внешний пролетариат минойской талассократии. Мы видели также, что у этих обожествленных разбойников с Олимпа были двойники в лице обитателей Асгарда[93], которым поклонялся скандинавский внешний пролетариат Каролингской империи. Другой пантеон того же рода был предметом поклонения тевтонских варваров за европейскими границами Римской империи до того, как они обратились в арианство или православие. Эвокацию этих хищнических божеств в собственном образе их милитаризованных поклонников следует рассматривать как творческое создание, которое должно быть поставлено в заслугу тевтонскому внешнему пролетариату эллинского мира.
Тщательно собрав эти колоски творческой деятельности в сфере религии, можем ли мы увеличить наш скудный урожай, снова прибегнув к аналогии? «Высшие религии», которые являются знаменитыми открытиями внутреннего пролетариата, часто ассоциируют с целым снопом творческой активности в сфере искусства. Могут ли продемонстрировать соответствующие произведения искусства и «низшие религии»?
Ответ, несомненно, будет утвердительным. Как только мы попытаемся представить себе олимпийских богов, то увидим их такими, какими они изображены в гомеровском эпосе. Эта поэзия связана с той религией настолько неразрывно, насколько григорианское пение и готическая архитектура связаны с западным католическим христианством. У греческой эпической поэзии Ионии есть свои двойники в тевтонской эпической поэзии Англии и в скандинавской саге Исландии. Скандинавская сага связана с Асгардом, а английский эпос, главным уцелевшим шедевром которого является «Беовульф»,[94] — с Одином и его божественным comitatus[95], как гомеровский эпос связан с Олимпом. Фактически, эпическая поэзия является наиболее характерным и наиболее выдающимся продуктом реакции внешнего пролетариата, единственным ????? ??? ??? (нетленным сокровищем), которое их суровые испытания завещали человечеству. Никакая поэзия, являющаяся плодом цивилизации, никогда не будет и не сможет быть равной «неутомимому блеску и безжалостной остроте»{14} Гомера.
Мы уже приводили три примера эпической поэзии, и было бы легко увеличить этот список и показать, что каждый из примеров был реакцией внешнего пролетариата на цивилизацию, с которой он вступил в конфликт. Например, «Песнь о Роланде»[96] является созданием европейского крыла внешнего пролетариата сирийского универсального государства. Французские полуварвары-крестоносцы, которые прорвали пиренейский фронт Андалузского халифата Омейядов в XI столетии христианской эры, вдохновили на создание произведения искусства, которое является родителем всей поэзии на национальных языках, что была написана с того времени в западном мире. «Песнь о Роланде» превосходит «Беовульф» по исторической важности в такой же степени, в какой превосходит его по своим литературным достоинствам[97].