Глава IV Отрицательная селекция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV

Отрицательная селекция

Диктатор умер. Главный опричник, Берия, «оказался» английским шпионом и был повержен. Так закончился первый, пещерный, людоедский этап развития тоталитарного государства. И наступил этап новый — более цивилизованный. Когда перестали — в массовых масштабах — убивать плоть и сосредоточились на убийстве души. Когда и началась истинная экспансия КГБ в государственные и общественные структуры.

Никита Хрущев, отдавая себе отчет в том, что вторым Сталиным ему не быть, да и не претендуя на эту роль, понимал, какую страшную опасность представляют для него лично органы. Прожив всю жизнь в верхних эшелонах власти, он, конечно же, знал, на что они способны, коли у кучера нет достаточных сил, чтобы удержать вожжи.

Госбезопасность постигла новая, но на сей раз — практически бескровная «чистка». Что уже само по себе указывало на изменение в соотношении сил (глава тоталитарного государства — органы) и в какой-то мере предопределило конец Хрущева.

Владимир Семичастный, Председатель КГБ, обеспечивший брежневский переворот осени 64-го года, тоже ни в коей мере не был Берией, но то, что Хрущев не стал Сталиным, коего органы смертельно боялись, и позволило им, органам, стать соучастниками, если — не направляющей силой заговора. Хрущев оказался как раз тем «старым волком», слабость которого тут же учуяла стая… В тоталитарном государстве ничего делать наполовину нельзя — ни карать, ни миловать. Те, кого покарали, — не испугались, озлобились, те, кого помиловали, — поняли: этот — не вожак.

…Расстрел в пятьдесят третьем Берии, а за ним и его ближайших помощников — Кобулова, Багирова, через год — ленинградский процесс над министром госбезопасности Абакумовым и начальником следственной части МГБ Леоновым,{1} высшая мера для организатора знаменитого «дела врачей» — генерала МГБ М. Рюмина и кое-кого еще, — все это, конечно, повергло органы в смятение. Ждали — по опыту — худшего.

В 1955 году из лагерей стали возвращаться уже не одиночки — тысячи людей, помнивших и, весьма отчетливо, своих мучителей. В Главной военной прокуратуре (ГВП) была организована специальная группа под руководством ныне генерал-майора в отставке Бориса Викторова, которой и была поручена реабилитация — пересмотр сфальсифицированных ранее дел.{2} Потом такие группы возникли по всей стране. В их работе, естественное дело, принимали участие и сотрудники обновленного, как считалось, КГБ: многие бывшие сотрудники НКВД-МГБ были уволены. «На наше место, — жаловался мне Хват, — пришли непрофессионалы — люди из Центрального Комитета партии». То есть те, кто и санкционировал репрессии. Профессионалы, заметим, тоже остались. Органы поменяли «вывеску», изменив слово «министерство» на «комитет» — Комитет государственной безопасности СССР, и… И принялись «создавать» новые дела по все той же 58/10 статье («контрреволюционная агитация») — только теперь сажали за анекдоты не о Сталине — о Хрущеве.{3}Комитет государственной безопасности СССР возглавил заместитель Берии в конце тридцатых, «герой» — организатор массовых депортаций народов Кавказа — в годы войны, генерал Иван Серов[25]. Он, кстати, курировал дело академика Николая Вавилова — к нему не раз обращался за советом «мой» Хват… Обновились.

Так что же произошло со всей этой многотысячной армией следователей НКВД-МГБ?

Да, в общем-то, — ничего.

38 генералов НКВД лишились своего звания, как, например, лишился его уже ставший генерал-лейтенантом авиации(!) Александр Авсеевич — один из тех, кто весьма успешно выбивал в 37-ом показания из комкора Виталия Примакова — участника знаменитого «военно-фашистского заговора» в Красной Армии. В отличие от своего коллеги Ушакова-Ушимирского, он счастливо избежал бериевской «чистки» кадров и перешел под другую «крышу» — в ВВС[26].

Сотни чекистов расстались с партийными билетами. Но не сразу. Скажем, Хват, уволившись из органов — не по своей, конечно, воле, 5 лет был секретарем парторганизации(!) одного из управлений Министерства среднего машиностроения СССР (известного как «атомное министерство» или еще — «ведомство Славского»). Однако, когда уголовное дело против Хвата было закрыто «по истечении срока давности», другой заместитель Главного военного прокурора генерал Дмитрий Терехов добился-таки, чтобы Комитет партийного контроля при ЦК КПСС в 1962 году исключил Хвата из партии. Хотя министерство и представило на своего партийного лидера хорошие и очень хорошие характеристики… А почему нет? Почему эти характеристики должны были быть плохими? Не сомневаюсь, что, пройдя такую школу НКВД-МГБ, Хват был замечательным партийным секретарем.

Наконец, десятки верных служак — из тех, кто был уже в возрасте, — потеряли свои персональные пенсии — тоже, конечно, обидно. Потерял ее и Хват, и знакомый нам Соломон Луховицкий. Он еще в пятьдесят первом году был уволен из органов по болезни, но после реабилитации Аркадия Емельянова и Арона Темкина, формулировка увольнения (по представлению ГВП) была изменена: «по фактам, дискредитирующим высокое звание офицера». Пенсия Луховицкому была снижена до 1400 рублей (старыми)…{4} Когда Рика Берг вернулась в Москву после своих лагерей и вечной ссылки, ее зарплата секретаря-машинистки составляла 350 рублей — тоже «старыми»…

Что касается скамьи подсудимых, то на нее, по свидетельству генерала Викторова (а именно ГВП возбуждала дела против следователей НКВД-МГБ), из многотысячной армии пыточных дел мастеров попали лишь единицы. Прежде всего — те, кто много знал и кто был ненужным свидетелем для новой власти. Их пускали в расход быстро и судили при закрытых дверях.

Нет, официально, для газет, процесс, скажем, того же Абакумова был открытым — столь же «открытым», сколь «открытыми» были потом, в шестидесятых-семидесятых и процессы над диссидентами. Так называемым представителям или делегациям «общественности» выдавались специальные пропуска — столько-то для активистов N-ского завода, столько-то — ударникам N-ской фабрики, такое-то количество для райкома и проч. Причем, пропуска эти старались распределять так, чтобы одни и те же люди не могли услышать весь процесс, от и до, полностью.{5} Резоны очевидны. Те же, по каким «закрытый» доклад Никиты Хрущева на XX съезде КПСС «О культе личности и его последствиях» был обнародован в собственной стране лишь в 1989 году{6}: кухню и методы управления своим народом тоталитарное государство предпочитало не раскрывать. Органы, как часть этого государственного управления, и подавно.

Впрочем, думаю, была и чисто практическая цель в том, чтобы эти процессы слушались исключительно в закрытом порядке. Во-первых, советским гражданам вовсе не обязательно было знать технологию работы НКВД-МГБ — ведь она ни коим образом не изменилась.

«Что изменилось, что изменилось? — сердито передразнивал меня один из бывших руководителей КГБ Владимир Семичастный. — Сажать перестали — это и изменилось».{7}

Сажать, поправим генерала, совсем не перестали — это-то мы знаем.

Но что и ничего больше не изменилось — понимаем теперь тоже. Хотя, конечно, и за отсутствие массовых репрессий — великое спасибо Хрущеву…

Ну, а вторая причина (или — пятая, шестая) закрытых дверей заключалась в том, что ореол тайны, окружавшей подобные процессы, создавал в народе иллюзию, что подобных судебных разбирательств было много — во всяком случае, больше, чем их было на самом деле…

Правда, в одном из своих «перестроечных» интервью тогдашний Председатель КГБ СССР Владимир Крючков, вполне убежденно сказал, что около полутора тысяч следователей НКВД-МГБ были осуждены «за нарушение законности»,{8} — я не случайно подчеркиваю формулировку. Мне жаль расстраивать бывшего Председателя, но боюсь, что информацию ему готовили люди, плохо знакомые с историей советской юриспруденции.

Во-первых, совершенно очевидно, что в названную цифру включены те, кого судили во время ежовской и бериевской «чистки» органов, и судили как «врагов народа»,{9} а вовсе не потому, что они нарушали закон. (И — какой закон?) А, во-вторых… Как уходили следователи НКВД-МГБ от наказания? На то было несколько путей.

Первый — амнистия 27 марта 1953 года.{10} Она была подготовлена аппаратом Берии в память о кончине вождя и учителя Сталина. Под эту амнистию подпадали не только уголовники (о политических речь даже не шла), но и лица, совершившие должностные, в том числе должностные воинские преступления («злоупотребление властью», «превышение власти», «бездействие власти», «халатность» и т. д.) — статья 193/17 пункт «б»[27]. Именно эта статья прежде всего вменялась следователям НКВД-МГБ, против некоторых ГВП пыталась возбуждать уголовные дела. И именно благодаря амнистии, распространявшейся на эту статью, от суда ушел, например, Луховицкий. Не говоря уже о том, что срок давности по этому виду преступлений — 193/17 — составлял 10 лет. То есть тот же Хват не мог быть осужден за фальсификацию дела Николая Вавилова, поскольку с того времени прошло уже (к пятьдесят пятому году) — 14 лет. И — не был осужден.

Но ведь кто-то же все-таки попадал за решетку? Попадал. За решетку отправились те, чьи деяния следователям ГВП удавалось квалифицировать по все той же печально знаменитой, дикой, беззаконной 58-ой статье, по которой шли на плаху — как контрреволюционеры, шпионы, террористы, вредители и изменники Родины — их же, следователей НКВД, жертвы. По этой статье срока давности можно было не применять.{11}

Так был осужден в декабре 1957 года бывший следователь, а к середине пятидесятых годов — уже генерал-лейтенант МГБ Александр Ланфанг; он «лепил» дела на руководителей Коминтерна — И. Пятницкого, В. Кнорина, Я. Анвельда, В. Чемоданова…

«Я сижу в тюрьме уже шесть с половиной месяцев. Я жил надеждой, что следствие разберется в моей абсолютной невиновности. Теперь очевидно все пропало. Меня берет ужас. Я еще и еще заявляю, что ни в чем не виновен перед партией и советской властью. Я был и остаюсь преданнейшим сторонником и защитником советской власти. Я всегда был готов да и теперь еще готов положить жизнь свою за наше социалистическое Отечество. Но я не могу, не хочу, да и не должен сидеть в советской тюрьме и судиться за право-троцкистскую контрреволюцию, к которой я никогда не принадлежал, а боролся с ней», — писал Игорь Пятницкий из тюрьмы в Политбюро ВКП(б). Это заявление главы делегации ВКП(б) в Коминтерне, человека, позволившего себе в 37-ом открыто выступить против наркома НКВД Ежова, было найдено в архиве Ланфанга.{12}

Ланфанг получил 15 лет, столько же, сколько и полковник Николай Кружков, сажавший за решетку ученых в дни ленинградской блокады. По этой же статье был расстрелян один из самых страшных следователей НКВД, полковник Леонид Шварцман, входивший в группу «создателей» «нового военно-фашистского заговора», по которому в октябре 1941 года, когда немцы стояли у Москвы, было «ликвидировано» 6 генералов Советской Армии.

Итак, Ланфанг и Кружков были осуждены как «вредители» (статья 58/7), Шварцман — как террорист (58/8), Абакумов и Леонов — как изменники Родины (58/1), — ни один — «за нарушения законности».

Однако и тут на военных прокуроров нашлась управа. В декабре 1958 года были приняты новые Основы советского уголовного законодательства, согласно которым — и слава Богу! — была отменена 58 статья в ее прежней редакции. Другие же статьи, напомню, имели срок давности. Это и был еще один путь, по которому прекращались дела в отношении следователей НКВД-МГБ. Им удавалось или точнее — им помогали затянуть следствие как раз до принятия новых Основ. О том, что такой закон готовится, понятно, стало известно заранее.

Если и это кого-то не спасало, если оказывалось, что и Указ об амнистии 1953 года «не работает», и срок давности по статье 193/17 еще не истек, — о, тогда… Тогда из уголовного дела просто-напросто вынимались целые тома следственного материала — те тома, по которым суд мог бы обвинить в совершении преступления по статье о воинских преступлениях. Так, например, случилось с подполковником Боярским, с которым читатель еще познакомится в этой главе.

Ну и, наконец, были и другие, лежащие за границей уголовного кодекса возможности. Военным прокурорам элементарно «выкручивали руки». «Если бы вы знали, как на нас давили, — не выдержав моих расспросов воскликнул однажды генерал Викторов. — И как трудно нам было вести расследования: в огромном большинстве случаев свидетелей пыток и мучений просто уже не было в живых: кто расстрелян, кто забит в тюрьмах, кто погиб в лагере… И потом, — продолжал Борис Алексеевич, — вы ведь можете себе представить, что за дверями наших кабинетов стояла многотысячная очередь тех, кто ждал своей собственной реабилитации или реабилитации своих мужей, отцов, матерей… Живым справка о реабилитации нужна была для того, чтобы начать жить».

Меня подмывало сказать Викторову, что и осуждение следователей необходимо было для того же — чтобы всем нам жить, а не мучиться в этой стране… Но подумала: легко обвинять военных прокуроров в отсутствии принципиальности, коли у 99 процентов из нас ее не было. И — нет. Да и многое ли изменилось бы, коли Система оставалась прежней?..

Нет, все-таки кое-что изменилось бы. Но для этого нужен был советский Нюрнберг.

У Страны Советов была единственная возможность восстановить справедливость и наказать убийц: квалифицировать преступления сталинской поры как геноцид, как преступления против человечества — каковыми они и были. Другими словами — деяния следователей НКВД-МГБ должны были бы быть отождествлены с преступлениями создателей Освенцима и Бухенвальда, с преступлениями тех, кого советские суды и сегодня приговаривают к высшей мере наказания…

Но советский Нюрнберг был невозможен. Ибо так же, как Нюрнберг немецкий, он вскрыл бы преступность самой Системы и ее идеологии. ИДЕИ, их породившей.

В результате, посадив за решетку или расстреляв несколько десятков сотрудников НКВД-МГБ, режим, с одной стороны, — как бы удовлетворил всегда присущую России жажду возмездия, с другой — показал: вот они, именно они, эти полковники и генералы, — виновники ваших мук, поломанных судеб и вырванных с корнями жизней. Что порочна сама система органов безопасности (о государственном устройстве и не говорю) никто из наших вождей ни тогда, ни позже не сказал… «Одним из первых актов Западной Германии после окончания войны, — писал как-то Лев Разгон, — был акт публичного государственного извинения перед жертвами фашистов, широчайшая материальная компенсация их близким. ГДР, скинувшая своего коммунистического лидера, но еще не вошедшая в состав Объединенной Германии, тоже тут же присоединилась к этому извинению.»{13} «Нам каяться не в чем», — говорил Председатель КГБ, генерал Крючков.{14}

Закономерен вопрос: куда же тогда подевались все эти следователи НКВД-МГБ? Как куда? Я что-то не слышала, чтобы кто-нибудь из них был выдворен из Страны Советов как лица, дискредитирующие их социалистическую Родину… Преданные органам до смертного одра уже за одно то, что те «вывели их из-под боя» — отвели от них суд, решетку, а возможно, и высшую меру наказания, — они представляли собой действительно бесценные для КГБ кадры. Об одном таком человеке я и хочу здесь рассказать.

* * *

Эта история началась для меня еще в то время, когда я занималась Хватом. А закончилась спустя два с половиной года, весной 1990, очерком «Лубянка: будет ли этому конец?».{15} Хотя понятно, что по жизни — сие не конец, а сплошное многоточие.

Но начну я не с начала — с середины, с 5 сентября 1988 года. Начну так не ради интриги — я не беллетрист, и не потому, что в этот день мне исполнилось тридцать лет, и дома меня ждал накрытый стол, гости и трехмесячная дочь Лелька, требовавшая материнской груди, а мама в это время сидела на собрании в актовом зале Института проблем комплексного освоения недр (ИПКОН) Академии наук СССР и благодарила судьбу, за то, что Господь определил ее в журналистику.

Просто в этот день происходило событие, не имевшее, насколько я знаю, прецедента в советской истории и уже по одному тому стоившее десятка праздничных столов. Подонку и убийце, чекисту с полувековым стажем, в этот день публично, с документами на руках, люди, выросшие в смертельном страхе перед такими, как он (а кое-кто и перед ним лично), в глаза сказали: подонок и убийца. Хотя, конечно, в интеллигентном ученом собрании выражения употреблялись помягче. Ну что ж, пусть будет так (все-таки «убийца» — категория, определяемая судом): ему было выражено общественное презрение.

Человек этот — бывший следователь НКВД, на совести которого как минимум 117 человеческих жизней: 57 — расстреляны, 4 — умерли от пыток в процессе следствия, остальные отправлены в лагеря, где многие и погибли;{16} палач, которому инкриминируется «убийство способом особо мучительным для убитой, с использованием ее беспомощного состояния»;{17} обладатель высшего кагебэшного отличия — знака «Почетный чекист», специалист по научной и творческой интеллигенции, подполковник госбезопасности в запасе Владимир Боярский.

Он же — кандидат исторических и доктор технических наук, заведующий лабораторией истории горного дела ИПКОНа, преподаватель Горного института, член Союза журналистов CCСP, жуир и покоритель женских сердец, желанный гость самых престижных столичных творческих домов и задушевных интеллигентских компаний, профессор Владимир Ананьевич Боярский.

О Боярском я написала в одном из своих очерков, написала тогда немного (почему так — рассказ впереди), всего 2–3 страницы, но факты — в том числе и приведенные выше — там были, и были для репутации профессора, конечно, убийственные.

Коллеги Боярского — я имею в виду по научной его деятельности — ни о чем подобном, естественно, не подозревали, а если кто-то что-то и подозревал, то конкретики не знал и узнать не стремился. В брежневские годы на всяческие разговоры о репрессиях был наложен строжайший запрет, а кагебэшники мерещились за каждым углом. Впрочем — они там и были. Не случайно, Владимир Ананьевич где-то с начала семидесятых вновь стал гордо писать во всех открытых анкетах, что работал в НКВД-МГБ, тогда как в хрущевские времена о своей деятельности в тридцатых-пятидесятых скромно проставлял: «Был на воинской службе».

Короче, в институте, в Академии наук информация о двойной жизни Боярского произвела эффект разорвавшейся бомбы.

Кто-то — из людей постарше — тихо хватался за сердце, вспоминая свои излишне откровенные беседы с коллегой — профессором, кто-то перестал спать по ночам, опасаясь, что его очевидная близость к Боярскому, частые задушевно-доверительные (с упоминанием фамилий) разговоры с подполковником наведут на определенные размышления друзей-товарищей. Не буду никого называть, но могу сказать сразу: таких людей было немало и в ученой среде, и в среде журналистско-писательской…

Сам Боярский к публикации в «Московских новостях» отнесся профессионально, то есть спокойно. Статья его не испугала. Надо признать: воли и выдержки этому человеку не занимать — закалка сильна.

Нет, конечно, было неприятно как раз накануне Дня Победы увидеть под своим портретом в институтской галерее участников Великой Отечественной войны кем-то привешенную табличку — «палач». Неприятно было ощутить и пустоту в ответ на протянутую им для рукопожатия руку. Немного подпортил настроение и разговор с новым директором института членом-корреспондентом АН СССР Климентом Трубецким. Тот всего несколько месяцев как принял хозяйство и, конечно, был ошарашен нежданно-негаданно свалившимся на него «подарком» — раздражения не скрывал. И то понятно: куда ни приходил, «слава» впереди него бежит: «это у вас этот мерзавец работает?» «Если все изложенное в газете, как вы утверждаете, клевета, — сказал Боярскому тогда Трубецкой, — то вернуть вам честное имя может только суд». В суд Боярский, естественно, не подал — слава Богу, не мальчик — подполковник госбезопасности, опыта o-го-го! И покаянные вериги — опять же опыт, опыт! — не надел. «Ты чего же не пришел? — укорил дальнего родственника, не оказавшегося на традиционном семейном сборе, аккурат после публикации в газете. — Статью прочитал и не смог… — Другие тоже прочитали, и ничего, пришли,» — рассказывал мне в телефонном разговоре тот родственник.

Однако и в бездействии Боярский не сидел. На все вопросы отвечал однозначно: ложь. В НКВД — да, работал, но следователем никогда не был и никого не сажал. Жонглировал какими-то бумагами со звучными подписями. Намекал на высокие связи — фамилии употреблял все известные: секретарей ЦК и членов Политбюро. Почти не блефовал — связи у него действительно были, и тянулись они из прошлых времен. Сколь высокое положение занимал тогда Боярский, можно понять хотя бы по тому, что его фамилию я нашла в одном из писем Сталина Клименту Готвальду, руководителю Чехословацкой компартии. Сам же Боярский жаловался мне, что Главная военная прокуратура «обрушилась» на него в конце пятидесятых (то есть завела уголовное дело) только потому, что он, Боярский, поссорился-де с Никитой Хрущевым.

Ну, а кроме того, профессор собирал на меня компромат — «клеил дело», обзванивая людей, обиженных моими прошлыми статьями, связанными с грызней в геологической науке. «Обиженные», раскумекав что к чему, о том меня сами и предупредили, за что я им очень благодарна. Наконец, Боярский сообщил дирекции института, что из газеты меня уволили или — вот-вот собираются уволить, редакция готовит опровержение, а «Московские новости» власти и вовсе закрывают.

Нет слов — Боярский был достойный противник — не чета Хвату: держал в тонусе, помогал чувствовать нерв жизни…

А тут, к удовольствию профессора, подоспела и XIX партконференция, с трибуны которой Егор Лигачев — тогда второй человек в партии и государстве — крайне негативно отозвался о «МН».

«Скоро в этой грязной истории будет поставлена точка», — заключил подполковник.

После этого мне домой позвонил директор института Трубецкой и довольно нервически спросил: «Вы по-прежнему уверены, что ничего в своем очерке не напутали? Не может оказаться, что Боярский — прав?» Не может. О Боярском я к тому времени знала, наверное, больше, нежели его родные и близкие. Но тревоги Трубецкого мне были понятны: член-корреспондент АН СССР, директор, человек партийный — рычагов давления более чем достаточно. Допускаю даже, что его вызвали в райком партии — объяснили сложность политического момента — или куда-то еще: в каждом райкоме была такая неприметная дверь — без таблички, но зато с маленьким звонком сбоку — районное управление КГБ.

Короче, коллективная институтская душа требовала фактов — жаждала услышать документы, способные подтвердить или опровергнуть то, что было изложено в статье журналистки.

Услышали. Собрали собрание — народу набилось полный зал. Пригласили начальника отдела Главной военной прокуратуры СССР, генерал-майора юстиции Владимира Провоторова и меня.

И Боярский — услышал. Услышал то, что, был убежден, похоронено навсегда. Спрятано, в том числе и в его личном деле ОИ-4630, хранящемся в архиве Комитета государственной безопасности СССР. (Чтобы не подводить КГБ, скажу сразу: Комитет к обнародованию этих документов никакого отношения не имел. Так бывает.)

«Настоящим свидетельствую, что т. Боярский В. А. с 1932 по 1936 г. находился на негласной работе в НКВД Северо-Осетинской АССР. С января по август 1932 г. в качестве осведомителя, а затем и резидента по заводу «Севкавцинк» в г. Орджоникидзе. С августа 1932 г. по апрель 1936 г. платным резидентом, самостоятельно проводил вербовку агентуры, участвовал в агентурной разработке, систематизации материалов. При непосредственном участии т. Боярского возникли и успешно доведены до конца некоторые агентурные дела… на антисоветские троцкистские группы из числа профессорско-преподавательского и студенческого состава вузов г. Орджоникидзе. Как прикрытие т. Боярский был устроен в тот период на учебу в Институт цветных металлов. В период 1932–1936 гг. т. Боярский работал под моим руководством». Подпись — полковник Городниченко. 22.VIII.47 г.{19}

Это — начало славной биографии. (К слову: сей замечательный документ мне не удалось опубликовать вплоть до марта 1990 года. На собрании — зачитала, но потом на него набросились все цензурные инстанции, начиная от ЦК КПСС и кончая зависимым от КГБ Главлитом — ныне Главным управлением по охране государственных тайн в печати при Совмине СССР[28]. Из второго очерка о Боярском — «Анатомия мерзости» — документ был вынут прямо в типографии, когда газета была практически подписана в печать. Редакция потребовала объяснений — объяснили: подобная публикация раскрывает методы работы КГБ…)

А это — продолжение славной биографии:

«За период работы Боярского В. А. в должности оперуполномоченного 4-го отдела он руководил и возглавлял агентурную группу «Учебные заведения, профессура и интеллигенция». За один год гласной работы провел успешно следствие и ликвидацию следующих дел: «Дело преподавателей «Северо-Кавказского Пединститута» — в количестве 5 человек, контрреволюционная троцкистская группа. Дело «Фашисты» — контрреволюционная молодежная фашистская диверсионная организция в количестве 11 человек. Дело «Наглые и аграрники» — контрреволюционная фашистско-повстанческая организация. По делу арестовано 6 человек. Дело «Боевое» — контрреволюционная фашистская буржуазно-националистическая организация в количестве 9 человек… Кроме того ведет агентурную разработку по делам контрреволюционного фашистского типа: «Корифей», «Приятели», «Арийцы», «Гнус», «Эсперанто», «Националист», «Друзья», «Фашисты», «Шакал»… Боярский обладает живым, комбинационным умом»,{20} — свидетельствовала характеристика на Боярского В. А. в его личном деле ОИ-4630 Особой инспекции МГБ.

Особой инспекции сейчас в КГБ нет — ее функции приняли на себя Управление кадров КГБ и Инспекторское управление. А было это подразделение мощнейшее (да и сейчас не последнее), что-то вроде тайной полиции над тайной полицией. Сюда стекалась вся важнейшая информация на сотрудников госбезопасности: продвижение по службе, личные характеристики, докладные по начальству, резолюции руководства и тому подобное. Здесь же собиралось и все «грязное белье» чекиста. В личном деле был на то специальный раздел — «компрометирующие материалы». Доносы своих на своих же, жен на мужей, любовниц, соседей и так далее, анонимки, нарушения по службе, агентурные данные: «источник Лебедь докладывает», «агент Юрист показал», «жители подъезда сообщают». Короче — чтение захватывающее и информационно чрезвычайно насыщенное.

Так вот, согласно этой информации, карьеру Боярский сделал стремительную: начав в тридцать шестом рядовым оперуполномоченным, он уже спустя три года был начальником секретно-политического отдела Управления НКВД Северной Осетии. В тридцать седьмом получил свое первое звание (тогда они только-только вводились) — сержанта госбезопасности, меньше чем через два года уже был лейтенантом, еще через год — старшим лейтенантом госбезопасности.{21} Что это означало? Это означало, что, когда он входил в офицерский клуб, армейские майоры и полковники — вставали.

Любопытно — бывают же такие совпадения: одно из незаконченных дел Боярского — на первого секретаря Осетинского обкома КПСС Беталы Калымова, в Москве, в Центральном аппарате НКВД, продолжала группа, в которую входил и Александр Хват.{22}

Войну Боярский закончил уже полковником — начальником контрразведки «СМЕРШ» («смерть шпионам») V Армии 1 Дальневосточного фронта Приморского военного округа.

Однако я опережаю события. Тем более, что сам Боярский свою чекистскую карьеру был склонен видеть совсем другими глазами…

Я была убеждена: на собрание он не придет. Думала: сколько бы ни был циничен этот человек, должен же он испытывать — нет, не стыд, конечно, — об этом и говорить-то смешно — неловкость, некомфортность, что ли, от необходимости как-то объясняться перед людьми — коллегами, учениками, друзьями, с которыми бок о бок проработал многие годы и которые ведать не ведали о той его, первой жизни. Пришел. И не один — с внуком, молодым человеком лет двадцати. Ему поручил все происходящее в зале записывать на магнитофон.

Выглядел, правда, Боярский усталым, даже несколько болезненным, как выглядит человек, жестоко и несправедливо обиженный. Во всяком случае, не было той строгой подтянутости и чуть провинциальной светскости, с которой встретил он меня полугодом раньше, во время нашего первого разговора… (Деталь: «Кофе», — предложил мне тогда профессор. — «Нет, спасибо». — «Вы что, боитесь я вас отравлю?» — удивился он. Я подумала: как же специфически устроена у этого человека голова.)

Боярский взял слово первым. Начал так: «Считаю своим долгом не оправдываться. Я пришел для того, чтобы рассказать правду».

Говорил он долго. Подробно. Обильно приправляя свой монолог модными ныне словами: «правовое государство», «гласность», «демократия»… Он всегда умел органично входить в окружающую его реальность: в 30-х писал в рапорте на имя заместителя наркома внутренних дел Северо-Осетинской АССР: «С конца 1936 года я начал ставить вопрос, что мы работаем не так, как нужно, что необходимо внести рационализацию, применять стахановские методы».{23} (За два года, 1937–1938, тройкой НКВД C-О АССР было рассмотрено 2313 дел. 1032 человека приговорены к высшей мере наказания, 1281 — к лишению свободы от 8 до 10 лет.{24}) В 50-х, в годы хрущевской оттепели, публиковал в центральных изданиях — «Труде», «Коммунисте», «Международной жизни» — статьи под заголовками типа «Поступь нового мира» — о возрождении страны в послесталинское время, выпустил книгу «День рождения нового мира»…

Говорил, умело расставляя паузы, варьируя интонацией и высотой звука, лишь пунктирно упоминал одни факты и расписывал — другие. Например, о своей деятельности во второй половине 40-х годов, когда по стране прокатилась новая, еще более страшная, чем в 37-ом, волна репрессий, сказал вскользь: «Работал в Москве, потом за границей».

«В Москве» — это значит заместителем начальника Управления МГБ по Москве и Московской области — курировал следственный отдел. И курировал, по свидетельству подчиненных, сурово, строго: «Тот, у кого было мало ночных допросов, кто допрашивал меньше 10 часов в сутки, кто не умел «мотать» арестованного и не получал от него признательных показаний, считался руководством неугодным и неспособным работником», — рассказывал о нем бывший следователь управления Геннадий Колесов.{25}

«Боярский — кровавый жандарм, потерявший человеческий облик, провокатор по своему нутру, профессиональный палач, ни перед чем не останавливающийся карьерист, насадил и показывал образцы ведения следствия, которые могли заставить «сознаваться» в том, что не было совершено, и помочь тем, кто совершил преступления, спрятать концы», — писал трижды арестовывавшийся журналист Ефим Долицкий,{26} «познакомившийся» с Боярским в сорок восьмом, в застенках Бутырской тюрьмы.

Под словами «за границей», о которой упомянул Боярский, кроется и вовсе замечательное: в 1950 году полковник Боярский был назначен старшим советником при национальном комитете госбезопасности ЧССР. Фактически — он был министром госбезопасности новой социалистической страны с окладом 29 тысяч крон, что соответствовало максимальной зарплате чехословацкого министра.{27} Именно Боярский стоял у истоков знаменитого «процесса Сланского». Об этом я еще расскажу.

Зато о себе времен войны профессор рассказывал подробно и в деталях: как готовил диверсионные группы для засылки в тыл врага, как отлавливали по лесам шпионов, как был награжден 5 орденами, 10 медалями и боевым оружием, как с боями входила в Маньчжурию его V Армия 1 Дальневосточного фронта, в составе которой он возглавлял отдел контрразведки «СМЕРШ»…

«Летом 1945 года… полковник Боярский, находясь в Харбине, совершил крупное ограбление жительницы г. Харбин гражданки Аркус, — читаю я в разделе «компрометирующие материалы» в личном деле чекиста. — Боярский произвел незаконный арест Аркус, а все ее имущество — золото, бриллианты, серебро, меха, фарфор, одежду, мебель — было тщательно упаковано и вывезено в гор. Спасск-Дальний, где проживал постоянно Боярский… В июне месяце 1946 года (он) погрузил все в 50-тонный пульмановский вагон и отправил в Москву… Аркус содержалась незаконно под стражей до трех месяцев без санкции прокурора… Боярский под давлением получил от Аркус подписку о том, что она никаких претензий к органу, арестовавшему ее, не имеет… Боярский увез из квартиры Аркус имущество на сумму до одного миллиона рублей…»{28}

«Этим делом занималась следственная бригада, в которую я входил», — рассказывал мне в восемьдесят девятом майор юстиции запаса Зорма Семенович Волынский, в послевоенные годы — старший военный следователь Военной прокуратуры V Армии. Прочитав мою статью, Волынский прислал мне из Харькова, где живет, письмо, а потом и приехал в Москву: «Это была чистая «уголовка»: по всем параметрам Боярского надо было сажать за ограбление, но материалы забрали в Москву в НКВД и дело заглохло…»

Эльза Ароновна Аркус была владелицей парфюмерной фабрики в Харбине. Человек, ее арестовавший, — Боярский, вернувшись в столицу своей социалистической Родины, вскоре получил повышение — как раз в столичное управление госбезопасности. Работая же потом в Чехословакии допускал, как написано в компромате, «большие излишества в быту и злоупотреблял служебным положением» — изъял и уничтожил книгу выдачи продуктов советской военной миссии. За это был разжалован в подполковники: у своих воровать — ни-ни!

Короче, говорил Боярский на том собрании, ни мало не смущаясь от того, что как минимум два человека в этом зале — генерал-майор Провоторов и автор, — эту легенду о его карьере уже слышали и без труда подмечают то, как она видоизменяется в зависимости от меры осведомленности слушателей.

Что касается начала своей биографии, фактов, приведенных в газете, то это, конечно, сказал он, клевета. Как было? Мальчишка-комсомолец, бегал по собраниям и конференциям, вел большую и известную по тем временам — тут голос набирает силу — комсомольскую работу… (Что в минуты отдохновения от общественной деятельности стучал на своих же комсомольцев — умолчал.) В 1936 году с 4-го курса вуза мобилизован по путевке ЦК ВЛКСМ в НКВД — выполнял исключительно техническую работу: начальники не любили писать — специфика национальной республики — и просили заполнять протоколы. Голос почти дрожит: «За закрытыми от меня дверьми (я цитирую!) творились преступления, о которых я, мальчишка-комсомолец (цитирую!), и не подозревал…»

Да-да, «мальчишка-комсомолец»… «В 1938 году на заседании «тройки» Боярский докладывал дело на братьев Лац Владимира и Августа», — рассказывала следствию в 1940 году секретарь «тройки» Ольга Славина, осужденная на 2 года 6 месяцев за то, что самолично внесла в протокол о расстреле имя неугодного ей человека. — «Насколько я припоминаю, на Владимира Лаца было больше материалов, то есть доказательств, чем на Августа… Но когда Боярский высказал свое мнение о расстреле Августа, Миркин (нарком НКВД Северной Осетии в то время — Е.А.) сказал, что он «молодой и что ему надо дать 10 лет». Боярский стал доказывать, чтобы его расстреляли, и действительно, решением «тройки» Август Лац был приговорен к расстрелу. Когда протокол заседания тройки был отпечатан и я его принесла на подпись Миркину, он, дочитав до Лаца, сказал: «Надо с Боярским быть осторожней, а то он подведет. Я Лаца Августа хотел пропустить по второй категории (т. е. не расстрел, а лагерь — Е.А.), парень он молодой, да и материала на него мало, а Боярский его угробил». На мое замечание, почему же он как председатель «тройки» не отстаивал свое мнение, Миркин, подумав немного, сказал: «Черт с ним, все-таки он — немец»…{29}

Да-да, «за закрытыми дверями». «Видел в кабинете Боярского поэта Алибалова со связанными руками, он был избит, лицо в крови. Боярский требовал от него признательных показаний. Алибалов так и умер в кабинете Боярского, но он доложил его дело на «тройке», как о живом. Было принято решение применить к нему ВМН (высшую меру наказания — Е.А.), составили акт о расстреле, тогда как он давно умер…» (Из показаний коллеги Боярского по НКВД Ивана Кучиева.){30}

В 1939 году «мальчишка-комсомолец» из провинциального Орджоникидзе был переведен — вероятно, за особые заслуги — в Москву, в Центральный аппарат НКВД, во Второй Главк — контрразведка. И тем, кстати, счастливо избежал чистки ежовских кадров: уголовное дело на него уже было заведено, компромат уже собирали — повезло: «Материалы расследования по делу Боярского В. А. сдать на временное хранение» — гласило решение инспекции НКВД СССР.{31}

Кто-то (не Господь же!) Боярского хранил. Этим «кто-то» был комиссар госбезопасности, потом генерал КГБ Виктор Ильин. В 1937 году Ильин отправился с инспекцией в Северо-Осетинское Управление КГБ и заметил там Боярского. В середине шестидесятых Ильин стал… секретарем по оргвопросам Московской организации Союза писателей СССР — тоже специалист по творческой интеллигенции…

— Зачем вы нас дурачите? — спросили Боярского из зала, когда он закончил свой рассказ на тему «мальчишки-комсомольца», а мы с Провоторовым зачитали документы. «Зачем?» — риторический вопрос. Затем, что на протяжении всей его жизни — и первой, чекистской, и второй, чекистско-профессорской, ему это прекрасно удавалось. Привык…

— Если у нас не будет настоящего правового государства, — как бы не заметив вопроса, вновь заговорил Боярский, — то многое из того страшного, что мы сейчас узнаем, может повториться, — нравоучительно (профессор!) подытожил он.

У сидевшего рядом со мной генерал-майора юстиции Провоторова побагровела шея, потом стало багроветь лицо. Он тяжело поднялся со своего стула, оправил китель с золотыми генеральскими погонами, — вид у него был такой, как будто он собирается вызвать Боярского на дуэль или как минимум съездить тому по лицу. («Да что вы! — скажет Провоторов мне после. — Буду я еще об этого гада руки марать!») Генерал медленно открыл пожелтевшую от времени архивную папку и начал читать документ.

«…Боярский расследовал дело по обвинению учительницы Алагиро-Ардонского района по имени Фатимат, которую Боярский называл эсеркой. При допросах этой арестованной Боярский применял карательные меры. Он заставлял ее продолжительное время стоять у него в кабинете… Однако эта арестованная категорически отрицала свою вину, заявляя, что убили за неправду ее мужа и она умрет, но ложь на себя говорить не будет… От длительных стоек тело арестованной сильно распухло, она обессилела и стала падать, т. к. не могла стоять. Тогда Боярский предложил нам с Зарубиным привязать ее к стене. (Шешуков, чьи показания зачитывал генерал, и Зарубин были курсантами Харьковского пограничного военного училища, прикомандированными в то время к НКВД Северо-Осетинской АССР; они были отданы в подчинение Боярского — Е.А.) Для этого он сам надел на руки арестованной наручники со сложенными на спине руками и предложил нам веревкой от наручников привязать к какому-то предмету, вбитому в стене. Кроме этого Боярский предложил веревками захватить за плечи арестованной (под мышками) и также привязать за гвоздь в стене. После этого Боярский сам лично привязал ее косами за гвоздь, чтобы она не опускала голову на грудь или по бокам. В таком положении мы, курсанты, охраняли арестованную посменно. Пищу и воду арестованной не давали, в уборную не водили и от нее исходил резкий запах. Боярский приходил сюда время от времени и требовал от нее показаний, но она ничего не показывала, в связи с чем Боярский заявлял, что «не отвяжем пока не сдохнешь или не будешь давать показания». Последнее время арестованная бредила, была в безумном состоянии, стонала вначале сильно, а потом все тише и тише. Однажды я заступил на дежурство и стал ее охранять. Примерно в 4–5 часов утра арестованная умерла. Минут за 35–40 до смерти она подняла голову и сказала: передай начальнику, что я умираю, но ложь на себя говорить не буду».{32}

Учительница Фатимат Додоевна Агнаева умерла 14 сентября 1937 года. По словам уже упоминавшейся секретаря «тройки» О. Славиной, Боярский держал Агнаеву на «стойке» более 17 суток: «Агнаева до последнего вздоха кричала, что муж ее Михель не враг, а честный человек…»{33}

Зал был потрясен. Зал зашумел.

— Это клевета, меня оклеветали, — фальцетом выкрикнул Боярский.

Провоторов взял другой пожелтевший том, открыл нужную страницу, повернул ее к залу:

— Вот протоколы допросов Агнаевой, смотрите, — он переворачивал лист за листом, — под каждым — подпись Боярского. — Боярский, вы узнаете свою подпись? — Тот промолчал. — Вот допрос врача Хаита, осматривавшего труп и, по принуждению Боярского, выдавшего ему справку, что следов насильственной смерти на трупе не обнаружено. Вот показания других курсантов — Зарубина, Смолева, Абрамова, взятые у них в пятьдесят восьмом году…

— Почему же Боярского не судили? — откуда-то из дальнего ряда поднялся худой, бледный молодой человек. — У меня растет дочь, и я… я просто боюсь… Сколько их, таких мерзавцев? — последнее слово молодой человек выговорил с явным усилием — интеллигентный молодой человек: его приучили с почтением относиться к старшим. Он смотрел на Боярского. Я — на внука чекиста. Тот был абсолютно бесстрастен — держал на вытянутой руке магнитофон, микрофоном повернутый к говорящему.

Почему их не судили? Потому что они были нужны.

Нужны как кадровые сотрудники, которые работали на КГБ под чужими «крышами» — для Боярского была выбрана Академия наук. Как профессиональные агенты (не чета разным там любителям-стукачам), которые наблюдали за окружающими их людьми. Как хорошие селекционеры, отбирающие и помогающие продвигаться по службе — в самых разных областях: в науке, в культуре, в промышленных министерствах и ведомствах — людям не обремененным нравственными принципами, но готовым — за хорошую, конечно, зарплату, служить партии и государству и органам так — как эта партия, это государство и эти органы от них того требуют.

Почему не судили Боярского?

В 1956 году Комитет партийного контроля исключил его из партии «за грубые нарушения социалистической законности в 1937–1939 годах», — как будто в сороковых он цветочками торговал!

В том же году военный прокурор Северо-Кавказского военного округа возбудил уголовное дело против целого ряда следователей, трудившихся в НКВД Северной Осетии — против Боярского в том числе. Его обвиняли во вредительстве (статья 587 УК РСФСР).

Расследование шло ни шатко ни валко, на военного прокурора совершенно очевидно «давили», обвинение было переквалифицировано на другую статью — должностные преступления (193/17) и дело благополучно закрыли — опять же «по истечении срока давности совершения преступления».

Но вот тут вышла незадача: первый секретарь Северо-Осетинского обкома КПСС не успокоился — нажаловался Никите Хрущеву, тот, видно вспомнив Боярского, «спустил» распоряжение ГВП, и та вновь открыла дело.{34}

Тогда Боярским и его северо-осетинским шефом Городниченко уже занялась целая группа военных следователей под руководством подполковника юстиции Дмитрия Васильевича Каширина.

С Кашириным мне удалось увидеться и поговорить незадолго до его смерти. Он рассказывал мне, что его группа подобрала около 300, выражаясь юридическим языком, эпизодов на Боярского. То есть фактов, свидетельствовавших, что Боярский лично арестовывал, лично пытал, лично подводил людей под расстрел. Нашли следователи и опросили, и несколько десятков свидетелей — живы! «Это был истинный виртуоз, — говорил мне Каширин, — настоящий виртуоз, мастер пыточного дела».{35}

Однако Боярский тянул время — отказывался давать какие-либо показания, в том числе и на очных ставках.{36} Наконец, его арестовали — на месяц отправили в Бутырки. И, одновременно, выделили в отдельное производство, а попросту — вынули из уголовного дела том XIV, в котором были собраны материалы о деятельности будущего профессора в сороковых-пятидесятых годах. В том числе — дела, не подпадавшие ни под амнистию 1953 года, ни под срок давности по статье 193/17. Это касалось прежде всего работы Боярского в Чехословакии и службы в Литве — в качестве начальника отдела Управления МВД[29] Шяуляйской области, куда он был сослан после того, как потерял «звездочку» — понижен в звании до подполковника и коллегией МВД рекомендован к использованию только на периферии страны.

В Литве Боярский прослужил до конца ноября 1953 года — боролся с зелеными братьями[30] и оставил, понятно, о себе память: Витаутас Волотко, которым «занимался» Боярский, подписывая очередной протокол «собственноручных показаний», в углу ставил латинские буквы «ZP» — «зверски принужден». Боярский был верен себе до конца…

Короче, из Бутырок его выпустили «в связи с болезнью»,{37} и в феврале 1959 года заместитель Главного военного прокурора генерал Борис Викторов подписал постановление о прекращении уголовного дела «за истечением давностного срока с момента совершения преступления».{38}

«Принял грех на душу», — сказал мне недавно Викторов.

Бурно начавшаяся когда-то хрущевская оттепель шла к концу.

Кандидат исторических наук, преподаватель Московского полиграфического института (с 1958 года), старший научный редактор издательства Академии наук СССР Владимир Ананьевич Боярский возвращался по месту своей оперативной работы…

Так и не сумела нигде найти: месяц, проведенный в Бутырках, ему оформили в счет отпуска или — выдали больничный лист?

* * *