Глава XVI Я, впопыхах и сбивчиво

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XVI

Я, впопыхах и сбивчиво

Я, Олег Попцов, родился в мае 1934 года в городе Ленинграде. Как говорили в прошлые времена, в семье служащих. Мой отец — Попцов Максим Афанасьевич — родом из Вятской губернии. Революцией мобилизованный, он кончил рабфак, затем университет, преподавал русский язык в средней школе.

Мать — Неугодова Антонина Александровна, по первой профессии актриса, затем сцену оставила и поступила в Ленинградский университет, который закончила экстерном. Так в России на одного историка стало больше.

Я осиротел рано, в возрасте семи лет. Отец погиб осенью 41-го в Ленинграде. Похоронен на Пискаревском кладбище в братской могиле, под мраморной плитой «41-й год».

Уже была блокада. Все, что могло гореть, шло на отопление, чтобы сохранить жизнь ещё оставшихся в живых. Голод и холод были ужасающими. Покойники поступали большими партиями. Гробов сначала не хватало, затем они пропали вообще. Хоронили в той одежде, в какой их застал последний час. Невиданный мороз облегчал работу, могильщики укладывали трупы в глубокие рвы, как укладывают бревна, замерзшие тела весили меньше. Могильщики тоже голодали, силы приходилось беречь.

Мать ушла из жизни в 1986 году, в возрасте 82 лет. Диагноз приблизительный, но распространенный — рак. Урну с прахом захоронили там же, на Пискаревском.

Моя самостоятельная жизнь началась в студенческую пору. Я окончил Ленинградскую лесотехническую академию. С ранних лет увлекался политикой. В момент избрания секретарем Ленинградского обкома комсомола, в 1959 году, был самым молодым молодежным лидером такого масштаба в стране. В активную журналистику ушел в 1965 году. Первую книгу выпустил в 1972 году. Был принят в Союз писателей. Написал и издал 12 книг. Романы, повести, сказки, рассказы.

Женат дважды, от каждого брака по одной дочери. Моя вторая жена Инна Данилевич — художник-график. Фамилию сменить отказалась. В этом она похожа на мою мать. В творчестве, когда оно уже состоялось, фамилии не меняют. Наши жены — продолжение наших матерей не только по отношению к нашим детям, но и к нам самим.

Данная глава должна ответить на вопрос: кто такой «Я» и почему это «Я» написал книгу? Последние годы я, более чем когда-либо, был связан с политикой. Еще в 1990 году, мучимый сомнениями: выдвигать или не выдвигать свою кандидатуру на предстоящих парламентских выборах, — я вдруг почувствовал, что судьба страны словно бы пододвинулась ко мне вплотную. Перестройка, а мы повторяли это слово как заклинание, уже кружилась в тупиковом пространстве. При этом следует помнить, что бунт против власти, передающей свою дряхлость по наследству, объединил недовольство сил, противоположных по своим убеждениям. И Горбачев, для большинства явившийся шальной картой, взял в долг время — не только на претворение своих якобы реформ, но и на узнавание самого Горбачева — чей он? Смерть Брежнева давала шанс разным силам. Национал-патриоты, для которых лидер, имеющий жену-еврейку, — не лидер, конечно же, желали власти с сильной рукой, которая свою непримиримость употребит на усиление державы, русской национальной идеи, поставит на место распоясавшихся евреев и оставит незыблемыми привилегии чиновников от партии, науки, культуры, экономики и просто чиновников. Традиционные партократы были более умеренны в вопросах еврейства, так как понимали, что всякая шовинистическая волна самоизолирует страну. В этом смысле ура-патриоты были для них временными союзниками — до прихода к власти. Уже на исходе первого года горбачевского правления и та, и другая силы почувствовали себя одураченными. К либералам, связывающим с именем Горбачева свои надежды, осознание одураченности пришло с опозданием на четыре года. Выявилась ещё одна безрадостная тенденция. Горбачевская политическая реформа сделала политику вседоступным занятием. В стране, где идеи глобализма, превосходства есть национальная философия, это неминуемо привело к немыслимой и массовой политизации жизни. И лозунг «Кто был ничем, тот станет всем!» обрел второе дыхание. Только теперь из политического небытия хлынули зараженная истеричностью интеллигенция и масса несостоявшихся, невостребованных в прошлые времена людей. Теоретически это и справедливо, и разумно. В реальности итог менее оптимистический. В среде невостребованного и несостоявшегося во все времена большинство составляли люди, не умеющие работать. И самородки, выявленные демократическим процессом, потонули в многолюдье политических пустозвонов и в агрессивной бестолковости. Все сказанное можно назвать первой причиной моего безрассудного шага — ввязаться в политические игры. К сказанному следует добавить, что именно в писательской среде, к которой я принадлежал, накатывалась мракобесная, провинциальная жуть, замешанная на серости и антисемитизме. Вторая причина была сугубо творческой. Я вдруг понял период в истории России, равный сегодняшнему, переживается один раз. Партия, сросшаяся с КГБ, уходит с политической сцены. Уходит вечный страх за себя, свою карьеру, детей. Расписанная по графам жизнь вдруг обрела свободу. Рушится многолетний и по-своему «великий» порядок, где ты был прописан, просчитан, прослушан. Ты старался не замечать своих унижений, своей зависимости, делал вид, что этого на самом деле нет. Хорошо, если твои знакомые, близкие были сродни тебе и тоже делали вид… А если нет?! Они все понимали, и уважение к тебе перестало быть уважением, а превратилось в полуобязательное: «Здравствуй! Как жизнь? Что нового?» или ещё отстраненнее: «Ну как там, у вас? Все строите, все пишете, все дискутируете?» Вам отдают инициативу, не терзают малоприятными вопросами доколе?!

В общем, поднявшем нас с колен порыве мы легко выговаривали — конец тоталитарного режима. Это о нас, о нашей стране, о нашей партии, членами каковой многие из нас являлись, о нашем Союзе, который нынче всякий называет «рухнувшей империей». В России вспыхнула эпидемия демократии, вот в чем вопрос. Это наш менталитет — ничего наполовину, если плюрализм, то… Поначалу, кстати, как социалистический (выражение М. С. Горбачева), а потом, помните, Роже Гароди, «Реализм без берегов», подпольная книга брежневского времени. Нынче мы переживаем ещё один безбрежный этап, теперь это касается плюрализма. Потому и демократией мы переболеем в том же сверхтемпературном режиме, когда равенство совершающих насилие тождественно равенству незащищенных. Если рушится десятилетиями утверждавшийся порядок, как неприемлемое, недопустимое, то материала на новую модель нет, потому как тот, прошлый, исчерпал ресурс до дна. Отсюда единственным материалом для новых принципов, устоев режима, как бы он ни назывался, могли стать развалины режима предшествующего. А значит, и прошлая пыль и прошлые болезни — все тут, с нами. И времени, и сил у новой власти хватило даже не на фасад, а так, отбелили, надстроили верхний этаж и написали «демократия», странно предполагая, что живородный ток потечет сверху вниз, а не наоборот. Памятники снесли, улицы переименовали, вот и вся атрибутика.

Никогда, ни при каких режимах, ни в одном государстве реформы не пытались проводить в условиях подобных нашим. Рассыпающаяся государственность, непривычная острота национальных конфликтов — границы пылают, границы в крови. Северный Кавказ, как разбуженный вулкан, сотрясаемый внутренним грохотом, выбрасывает раскаленную лаву на поверхность. Противоборство ветвей власти в режиме рукопашного боя. Разорванное экономическое пространство; спад производства, достигший неправдоподобной величины, непонятно, почему мы ещё существуем. И это ещё не все. Голод на реформаторские кадры, а те, что есть, одного покроя; весь капитал — умение критиковать предшественников, специалисты по обличению. А рядом, на расстоянии вытянутой руки, непримиримая оппозиция, непропадающая тень переворота.

Реформы — обязательный побудитель оппозиции, и, как правило, непримиримой, в этом нет особого открытия. Однако власть власти рознь. Для нынешней, с её малыми реформаторскими навыками, хватило бы одной оппозиции, не обязательно непримиримой, тем более что реалии самого властного Олимпа ещё менее утешительны: казна пуста, авторитет центральной власти путчистами превращен в пыль. Непостижимо, имея все это за спиной, решиться на реформирование России. Не захочешь, а вспомнишь осторожного Абалкина. Постепенность, взвешенность. Не вхождение, не вступление, а вползание в реформы. Теоретически — да. Всех страшит социальный бунт. Но в громадном государстве, с необъятной и по большей части неустроенной территорией да немалой многолюдностью, инертная масса так велика, что она немедленно поглотит любую постепенность. Положение должно стать безвыходным, чтобы поиски выхода превратились в общую заботу. Для России это правило наиглавнейшее.

Нарождается новый класс, возвращается чувство собственника. В семьях раскол на почве политических пристрастий: за Ельцина или за Хасбулатова? За демократов или за «Гражданский союз»?

Обиды всегда идут впереди успеха. Я решился на этот шаг, я дал себя увлечь. Сейчас мне кажется, что я об этом жалею. Хочется отрешиться от грязи, политических склок, интриг, ненависти противостоящих, подозрительности, лжи — оказаться в стороне и «над». Но потом, спустя такие вот часы отчаяния, понимаешь: вне этого — уже нет тебя. И то и другое, страдание неучастия, зрительского бессилия вряд ли будут меньше страданий нынешних.

Мое увлечение политикой можно считать наследственным, от матери. Ее послеартистическая жизнь — это российская история, чуть позже марксизм-ленинизм и прочие «измы». Мать была неплохим лектором-международником. У неё до конца жизни остались любимые институты, заводы, партийные активы, ЖЭКи, куда её непременно приглашали. Международные публицисты были предвестниками перемен, первыми разрушителями замкнутого информационного пространства. Они, конечно же, были ангажированы марксистской идеологией, и все-таки они были первыми, кто рискнул легально говорить обществу, что за пределами его границ есть другая жизнь. Итак, моя мать занималась современной политической историей, преподавала в институте.

Я, в отличие от жены, коренной москвички, её антипод — коренной ленинградец. Дети ленинградской блокады. Это о нас. Отец погиб в сорок первом, при защите города. Матери тогда было тридцать шесть. Входящий в мертвую блокаду Ленинград и двое детей на руках. Отец тоже из преподавательской когорты, окончил МГУ, преподавал русский язык. По отцовской линии у меня тьма родственников. В семье отца было одиннадцать детей. Я практически никого не знаю из них и не знал. Родственные связи сохранились только по линии матери. Возможно, ранняя смерть отца, я лишился его будучи семилетним ребенком, тому причиной или непомерное самолюбие матери. Она начинала как актриса МХАТа. Есть отзыв Станиславского после просмотра пробных сцен. Он написал на уголке её заявления или характеристики (не помню точно): «Много мусора, но огонек есть. За! Станиславский». Потом что-то не сладилось, возможно, отец повлиял — он безумно ревновал мать, она оставила театр. Стены нашего дома вечно сотрясали бурные сцены, объяснения, рыдания. После смерти отца мать не вышла замуж, хотя я помню «ходоков»: ученые, профессора, военные — тоже вроде ученые. Мать обожала пафос, в доме висел портрет отца, сфотографированного за письменным столом: отец пишет, настольная лампа наполовину освещает его лицо. Указывая на этот портрет, мать не раз говорила: «Я дала ему клятву верности, и я её не нарушу». От её слов мне почти всегда становилось неловко. Фраза произносилась в духе сценического монолога, и именно это вводило меня в смущение.

Однажды мать заговорила о своей смерти. И внезапно спросила меня, что я хочу взять из её вещей. Я потерянно молчал, не зная, что сказать. Мать подвинула ко мне красный чемоданчик: «Здесь письма отца ко мне. Я их хранила всю жизнь. Постоянно перечитывала. Пусть они останутся у тебя». Да, так оно и было. Иногда, засыпая, я слышал, как мать вслух читает эти письма. Много лет спустя, перечитывая их, я понимаю, почему мать не вышла во второй раз замуж. Если возможно назвать любовь стадией безумия, то отец любил мать именно так.

Мать всегда неплохо зарабатывала и очень гордилась этим фактом. Она зарабатывала больше, чем отец. Таким образом она отстаивала свою жизненную независимость. Отца уже давно не было, но этот синдром — я могу больше, чем кто-либо, — остался при ней. Когда мать состарилась, она наотрез отказалась от моей помощи. Переломить её упрямство было невозможно. «Твоя мать, говорила она, — способна себя прокормить». Она была абсолютно безразлична к накопительству, бытовой роскоши, даже к роскоши средней приличности. Когда её хоронили, у неё в гардеробе оказался единственный приличный костюм, а ведь мать тщательно следила за собой. Возможно, для женщины она была слишком умна и властолюбива и это отпугивало мужчин. До глубокой старости она сохранила свою привычку на месяц-полтора выезжать на юг. Пенсионные деньги старательно собирались для этого шика. За два месяца до отъезда всем знакомым сообщалось, что в сентябре её не будет, она, как всегда, на юге. Это уточнение — как всегда — для неё было очень важным. Как всегда утренняя физкультура, как всегда — просмотр газет, как всегда — два раза в месяц театр, как всегда — маринованные грибы, как всегда, до 80 лет, — не менее 10 лекционных выступлений в месяц. О политике она могла спорить до хрипоты. В доме, полном портретов писателей, актеров, философов на стенах, висел громадный и очень редкий фотопортрет Сталина. Сталин сидит в кресле. Кресло стоит на ковре. Фон темный. На лице Сталина улыбка. Разглядывая этот портрет уже позже, я думал, что истинный палач всегда артист.

Появление Хрущева на политической арене потрясло мать. Это был слом сознания политической интеллигенции. Та, прошлая власть была властью за темной дверью. Она была великим таинством. А этот круглолицый, плешивый, с вульгарными манерами, многословный, с грубоватым юмором…

Сталин оставался на своем месте, в углу комнаты, все эти антикультовые годы, по-моему, вплоть до низложения Хрущева. Мысленно, видимо, мать сочла отмщение состоявшимся и сняла портрет. У матери были свои воспоминания о репрессиях. Непостижимо, но она добилась освобождения отца.

Когда мать узнала, что её сына избрали секретарем Ленинградского обкома комсомола, она произнесла буквально потрясший меня монолог:

— Даже когда ты плохо учился…

Тут мать права; в классах пятом, шестом, седьмом я учился скверно. Так уж получилось — высоких, трогательных воспоминаний о школе, первых учителях, выпускном бале и белых ночах у меня не осталось. В школе мать была всего один раз, когда меня туда принимали в качестве перевода (мы переехали в другой район). Мать много работала и возвращалась затемно. Работа была её жизнью. А моя жизнь была предоставлена мне самому, как и дом, который с 10 лет полностью лег на мои плечи. В этом смысле я — продукт улицы. В районной милиции меня знали достаточно хорошо. Но возвратимся к монологу, произнесенному матерью в майские праздники (пленум обкома случился накануне)…

— Значит, не зря, — неожиданно сказала мать и заплакала. Подошла к портрету отца и повторила: — Ты слышишь, Макс, не зря. Ты помнишь, как я его тяжело рожала, как тяжело носила?! Все боялись за мою жизнь, но я и выжила, и родила. Ты считал, что я несправедлива к дочери. Ты прав. Теперь я знаю, это была не любовь, в том простом понимании, это была вера. Сегодня целый день звонил телефон, Макс. Все поздравляют меня и тебя. Он теперь будет работать там, где работал Киров. Обком комсомола, как и обком партии, помещается в Смольном.

Я стоял ошеломленный, понимая, что говорится обо мне. Конечно, мать оставалась актрисой до конца жизни, но я не посмел в тот момент обидеть мать иронией. Я обнял её за плечи и сказал:

— Ну что ты, право. Там четыре секретаря обкома, я всего-навсего один из них.

Недавно сестра рассказала мне, что когда мы были с ней в детском доме в Сибири, она никак не могла заставить меня написать матери письмо. Наконец сестра добилась своего и такое письмо появилось. Оно начиналось трогательной фразой: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с днем смерти Ленина». Шел 1942 год, мне было тогда восемь лет.

Во время войны мать работала в горкоме партии. Она знала Капустина, Попкова — первых секретарей, впоследствии расстрелянных по известному ленинградскому делу.

Да, я был секретарем Ленинградского обкома, а несколько лет спустя первым секретарем Ленинградского сельского обкома комсомола. Так что мое демократическое начало замешано на тесте тоталитарного режима. Я превыше всего ценил свою независимость и, может быть, поэтому был не особенно удачлив в аппаратной карьере.

После конфликта, кажется в 1964 году, в то время с первым секретарем обкома партии Толстиковым (Толстиков меня откровенно недолюбливал) я уехал в Москву.

В ЦК ВЛКСМ я проработал недолго, меньше года. Я так и не обрел навыка подчинения. Политическая жизнь тем и отличается, что номенклатурный механизм выводит на орбиту не более способного, а более дисциплинированного. Когда ты заставляешь себя придумывать достоинства человека, стоящего над тобой, которыми он на самом деле не обладает. Ты это делаешь сознательно, дабы избежать неминуемого укора, что подчиняешься примитиву. Не без сожаления, я был тщеславен и молод, я понял, что среди партноменклатуры, а в силу своей должности я таковой являлся, мне суждено стать «белой вороной», чужим. Я стыдился так называемых привилегий, старался ими не пользоваться. Сначала это разозлило моих коллег. Один из них на сей счет брезгливо процедил: «Выпячивается, ну-ну…» Потом мое «чудачество» перестали замечать. Положенное мне номенклатурно уже никем не предлагалось. Это было суровое испытание в надежде на то, что взбунтуется моя жена и под её напором я сам приползу к кормушке.

Странно, но мои коллеги, даже недолюбливая меня, мои шансы в политической карьере расценивали достаточно высоко. И мой собственный отказ от её продолжения в 1966 году всех удивил. Мне было тогда 32 года. Обсуждая этот мой вывих, многие недоумевали: с какой стати он ушел в журналистику?! Я начал писать сравнительно поздно, в возрасте 30 лет. Другой мир, другая школа ценностей.

Журнал, который я возглавлял, был под жесточайшим цензурным прессом. Один из цензоров, он в этом ведомстве курировал наше издание, как-то признался мне: «Когда я вижу, что по графику приближается выход очередного номера журнала «Сельская молодежь» (а я редактировал именно этот журнал), у меня портится настроение». Главный цензурный комитет (Главлит) стал местом моего постоянного присутствия. Я там проводил по нескольку дней накануне выхода буквально каждого номера. Так продолжалось почти 25 лет.

Мы делали неплохой журнал, один из наиболее популярных в стране. В ЦК КПСС на журнал смотрели косо. Нас не оставляли в покое. Очень разным было это внимание. Дважды меня пытались снять с должности, но было и другое три раза меня приглашали на работу в аппарат ЦК КПСС. Помнится, когда я отказался в последний раз, а это было уже после смерти Брежнева, один из высокопоставленных партийных чиновников по фамилии Севрук сказал мне:

— Вы отказываетесь, как мне говорили, второй раз.

Я уточнил:

— Третий.

— Тем хуже, — сказал Владимир Николаевич, — вы должны знать, у ЦК КПСС хорошая память.

Я не удержался и схулиганил:

— Мне точно такую же фразу уже говорили однажды.

— Вот как? — оживился Севрук. — Где же?

— В КГБ, — сказал я, отвел глаза в сторону.

Севрук крутнул лысой яйцевидной головой, усмехнулся, усмешка появлялась на его лице самым непонятным образом, без повода, и была даже не усмешкой, а саркастически-угрожающим выражением лица, что делало тоньше губы и заостряло и без того длинный и сухой нос.

— Наверное, вы правы, что отказываетесь, — сказал Севрук задумчиво и, сняв трубку с телефонного аппарата, дал понять — разговор окончен.

С Б. Н. Ельциным я никогда прежде знаком не был. В эпопее выборов союзных депутатов не участвовал. Отраженно докатывались слухи, когда он «пришел на Москву»… Феликс Кузнецов, в то время возглавлявший писательскую организацию Москвы, делал очередной политический вираж, сверяя свой курс с новым политическим руководством. Он хорошо ладил с предшественником Ельцина, Гришиным. Настолько хорошо, что когда после смерти Сергея Наровчатова ему предложили возглавить журнал «Новый мир», Гришин его не отпустил, сказав что-то партийно-пафосное сначала о значимости Москвы в общесоюзной жизни, затем о значимости Кузнецова в жизни общественной и литературной, умеющего сохранить зыбкое согласие в непростом писательском мире. А тут произошла осечка. На двух партийных пленумах Кузнецов выступил с прямо противоположными взглядами. Это дало повод Ельцину при встрече с Кузнецовым обвинить его в двурушничестве и политической корысти. Кузнецов, дипломат и хитрец, двурушничество отрицал. Расстались, по его словам, почти дружелюбно, однако на будущее каких-либо уважительных отношений не получилось, не сложились. Мы с Кузнецовым в ту пору были дружны, и я переживал эту его неудачу. Честно говоря, ему было непросто: пик его авторитета в организации уже прошел, он искал возможность почетно, без скандала, уйти на новое значимое дело. Эту услугу ему оказал Александр Яковлев, в то время член Политбюро, сделав его членом-корреспондентом Академии наук и директором Института мировой литературы.

На одном из писательских собраний, уже наслышанном о дерзких наездах Ельцина в московские магазины и уязвленном нежеланием первого секретаря горкома встретиться с московскими писателями и интеллигенцией (шли пересуды — кого Ельцин привез из Свердловска), я, под смех зала, сказал: «Москве вполне достаточно одного Свердловского района».

Потом был известный пленум, на котором Ельцина уничтожали. У Кузнецова хватило разума на пленуме не выступать. Он вернулся подавленный и мрачно рассказывал, что он в общем-то Ельцину не симпатизировал, но поведение горкома партии было омерзительным — такого массового предательства он, Кузнецов, не видел никогда.

Первая встреча с Б. Н. Ельциным у меня случилась в МГУ, на предвыборном собрании, куда меня пригласили и где я должен был выступать вместе с ним и Гавриилом Поповым. Все эти разговоры, что Ельцин якобы следил за моими выступлениями в печати и присматривался ко мне, скорее всего, вымысел. В то время, а это был 1989 год, у Ельцина не было никакой сложившейся команды и уж тем более отлаженного аппарата, за исключением очень узкого круга преданных ему людей из числа охраны и двух-трех помощников, оставшихся от прежних времен. Среди них наиболее запоминающимися можно считать Льва Суханова и Александра Коржакова. Так что сил на анализ, просчет ситуации и не могло быть. Все постижения, знакомства, контакты случались по большей части стихийно. Практически обязанности команды Ельцина взяла на себя Межрегиональная группа депутатов Союза. Это был первый опыт конституционной оппозиции в СССР. Первый опыт общественно-политической альтернативы, которую готово было предложить обществу парламентское меньшинство, уточним — съездовское меньшинство. Однако назвать межрегионалов командой Ельцина можно было с большой натяжкой. Межрегиональная группа сыграла в политической биографии Ельцина куда более важную роль, она создала его окружение, новую среду общения. Можно сказать иначе — межрегионалы приобщили, приучили Ельцина к интеллигенции. Этот процесс ускорила внезапная смерть Сахарова.

Стал ли я членом команды Ельцина уже потом, когда это понятие вошло в лексику общественной жизни? Самозванство всегда выдает слабость человека, присваивающего себе ему не принадлежащее. Кто составляет команду Ельцина ныне или был в ней ранее, должен признать сам Президент. Сделать это будет непросто. Никогда не знаешь — где та черта, отсекающая ядро от основного круга и разделяющая понятия «окружение» (команда) и «сторонники». Мне кажется, что и сам Ельцин этого разделения не делал, избегал. Не случайно в одной из наших бесед на вопрос о его команде он мне ответил: «Не знаю. Перечислить трудно, да и невозможно. — Помолчал, раздумчиво качая головой, и добавил: — Моя команда — это мои избиратели». Кто-то скажет — слукавил, ушел от ответа, отделался красивой, ничего не значащей фразой. Стоит ли на этот счет умиляться? Умиляться не стоит. Понять важно. Ельцин по сути своей — человек толпы. И в данном ответе есть очевидное признание этого факта. Для него ценность узкой команды всегда будет ценностью относительной. И в политической игре он намерен использовать все игровое поле, а значит, смена команды, её обновление будет совершаться Ельциным постоянно и без каких-либо нравственных самоистязаний. Но это к слову. Я не был приближенным к Ельцину человеком. Мои отношения с ним я бы назвал равными. Он никогда не отказывал мне во встречах. Таких встреч было немало за время моей работы. Как и встреч с его главным оппонентом, Русланом Хасбулатовым, они были тоже достаточно частыми. Я знал, что Ельцина раздражают мои контакты со спикером, и, делая вид, что шутит, он мог в присутствии других, кивнув в мою сторону, сказать — вот пришел человек Хасбулатова. Я никогда не скрывал, что считаю их разлад, переросший затем уже в открытую борьбу, немалой бедой для страны. Я очень старался, ещё когда это было реально, примирить их. При всей разности характеров власть делает поведение людей, оказавшихся на её вершине, очень похожими. И тот и другой крайне мнительны и самолюбивы. И тот и другой крайне ранимы. И хотя при этом ранимость Ельцина внешне более зрима, он тяжело переживает выпады в свой адрес, критику, это немедленно сказывается на его настроении. Вы видите, каких усилий стоит ему молчание и сдержанность. Ельцин уносит боль с собой и ещё долго живет состоянием этой обиды и боли.

Хасбулатов делает вид, что он якобы безразличен к нападкам, но это совсем не так. У него цепкая память, и он неотступно сводит счеты с людьми, его критиковавшими. Вся его деятельность в качестве главы парламента свидетельство тому. Будучи человеком толпы, Ельцин чувствует себя в любой ситуации менее связанным. И то, что Ельцин любит повторять: «Я всенародно избранный Президент», — не есть дань гордыне, это напоминание о своей независимости.

О Хасбулатове этого не скажешь. Он понимает, что размер его толпы неизмеримо меньше толпы Президента, и поэтому он пытался переиграть Ельцина в аппаратной игре.

СМЕНА ЛОШАДЕЙ

Хасбулатов в быстротечной политической истории фигура меченая. Мы являемся свидетелями личной драмы политика, властолюбивого и на наших глазах полностью утратившего свою самостоятельность. Фронт национального спасения уже не скрывал факта своего полного контроля над деятельностью парламента и поведением его главы. 19 августа 1993 года Владимир Исаков делает заявление от имени блока не то «Россия», не то «Единство» (тем более что это не имеет принципиальной разницы: и тот и другой входят в состав Фронта национального спасения): «Мы поддерживаем Руслана Имрановича в его действиях по защите законности и Конституции, как действия, отстаивающие взгляды парламентского большинства». Буквально через час один из лидеров ФНС Смирнов от имени Фронта национального спасения высказал полную поддержку Руслану Хасбулатову. А ведь это тот самый Исаков, который ещё в марте, на съезде, требовал тайного голосования по доверию Хасбулатову. Хасбулатов и Президент волею судеб оказались опять в одной связке. Импичмент Президенту и недоверие Хасбулатову. Замысел не воплотился, отставка не состоялась. Разумеется, это был скрытый политический маневр, и авторы идеи очень скоро поняли нереальность замысла. Нерешенным оставался главный вопрос: кто вместо Хасбулатова и как добиться на этом съезде избрания нужного человека. Кроме Воронина, который был все-таки известен, никого. Всем остальным — заново набирать очки. В лучшем случае кто-то из них соберет 250 голосов, но не более. Воронин, возможно, соберет и больше, но положенных 531 — никогда. Кстати, такой вариант и был ключевым. Выборы не дали бы нужного результата. И первый заместитель, согласно Конституции, исполняет его обязанности, по крайней мере, до следующего съезда. В таком случае со съездом можно будет и потянуть. Однако сомнения оказались сильнее дерзких планов. Консервативное мышление консервативного крыла не решилось на риск. За отставку Хасбулатова проголосовало 285 человек. За импичмент Президенту — почти в два раза больше. В этом смысле, чисто внешне, Хасбулатов одержал моральную победу над Президентом. Но это только внешне. А по существу? Самостоятельность Хасбулатова перестала быть таковой. Спикеру «погрозили пальцем», спикера строго предупредили. То, что замысел удался, показали все следующие месяцы. И теперь, по законам логики, сам Хасбулатов обостряет ситуацию в отношениях между парламентом и Президентом, дабы скрыть свою несамостоятельность. В этом случае его поступки имеют как бы иной, изначальный мотив. Он действует так не в силу давления полонившего его Фронта национального спасения, а потому, что резкие шаги допускает Президент. Изгнание из Президиума инакомыслящих, разгон непослушных комитетов — все это делает уже «послушный» Хасбулатов. И даже совершая такие шаги по собственной инициативе, как месть зачинщикам «бунта на корабле», он не может не понимать, что исполняет не им написанный сценарий. И на заседаниях парламента он отсутствует довольно часто по той же причине. Трудно осознавать, что ты идешь на поводу у Астафьева, Челнокова, Тихонова. Пусть лучше эту роль выполнит его заместитель Агафонов. Появляясь всюду в обществе вице-президента и председателя Конституционного суда, Хасбулатов не только демонстрирует им созданный антипрезидентский фронт, но и подавляет в себе чувство страха — оказаться в одиночестве. Вряд ли он высоко ценит каждого из рядом стоящих с ним в отдельности. У него на этот счет своя жесткая и нелицеприятная мера: и Руцкой в роли Президента для более умного и коварного Хасбулатова — факт скорее комичный, нежели масштабный, и Зорькин, истерично верящий в возможность своего президентства, которого Хасбулатов подмял с отталкивающей легкостью, утомляющий аудиторию многословными проповедями, которые сам Хасбулатов (тут они коллеги — оба профессора) произносит более фундаментально. О Зорькине Хасбулатов скажет в узком кругу: «слабый и малозначительный человек». И обо всех скопом, в своей нагловато-презрительной манере: «амбициозные людишки». Эти двое и плюс прокурор все время как бы убеждают Хасбулатова, присутствуя в его свите, — на твоей стороне сила. Ему необходимо это свидетельство, что-то же должно заменить любовь сограждан.

Борьба против средств массовой информации — ещё одна глава того же самого романа. Сейчас объектом расправы, скорее всего, стану я, как председатель национальной телерадиокомпании. У меня с Хасбулатовым особые отношения. Мы достаточно давно знаем друг друга. И на съездах, не уступая требованиям немедленной расправы со мной, он поступал искренне, как бы отдавая долг за поддержку, которую я ему оказывал ранее. Но это был другой Хасбулатов, в большей мере принадлежавший себе. Моя отставка — одно из условий, которые, вероятно, поставил Фронт. У них тоже нет выхода. Захватить Компанию — значит обеспечить себе успех на выборах. Видимо, так устроена жизнь: из всех ролей, которые мы исполняем, есть одна — она написана без нашего участия — роль жертвы. Меня всегда потрясали архивные откровения времен войны, из которых следовало, что та или иная воинская часть должна выполнить отвлекающий маневр, имитировать либо наступление, либо прорыв, иначе говоря, принести себя в жертву во имя великой победы. Ну а все настоящее произойдет на другом участке фронта. Опять же немалые жертвы, но и возможность победы мне не дают уйти в отставку, не дают сказать: «А пошли вы все!..» — и хлопнуть дверью. Мне не дают это сделать мои коллеги. Окружение Президента тоже не в восторге от этой идеи. Мне как бы напоминают — ты ещё не сыграл свою главную роль, роль жертвы, роль распятого на кресте либо сгоревшего на костре ненависти. Меня останавливают либералы, демократы. Рушится хрупкая убежденность, что можно сохранить равновесие, баланс объективности. Парламент перестал быть парламентом. Компания никогда не примет идеи Фронта национального спасения, собравшего под свои знамена мыслимую и немыслимую реакцию. А современный парламент, по сути, её ядро. Но, вопреки обескураживающим фактам, я — счастливый человек, и не в силу везучести (я родился в мае, и, по народному поверью, мне суждено маяться), мое счастье совсем в другом. Трижды в своей жизни я начинал совершенно новое дело, я создавал нечто, чего не существовало ранее.

В шестидесятых мы пережили хрущевское реформаторство, когда партия была структурно разделена на сельский и городской массив. Я был избран первым секретарем Ленинградского сельского обкома комсомола и создавал этот обком, создавал совершенно другой мир отношений. Несколько лет спустя я оказался во главе журнала «Сельская молодежь». Журнал имел незначительный тираж, и передо мной стояла задача создать журнал заново, как говорят «возродить из пепла». Я не заменил команду, не стал подыскивать журналу новое название, я задался целью доказать, что эти же самые люди, которых мне было рекомендовано уволить как бесперспективных, могут подняться на новую творческую ступень, захваченные высоким замыслом. И дело совсем в немногом — создать образ этого замысла и заставить поверить в него. Именно в те годы я сформулировал свое кредо, сначала как молодежного лидера, а затем как профессионала: руководить — значит разрешать. И мне с коллегами удалось создать один из самых популярных журналов.

И наконец, спустя двадцать пять лет, уже будучи немолодым человеком, я согласился на рискованное плавание, не без сомнений, внутреннего сопротивления, но согласился. Надо было создать общероссийскую телерадиокомпанию. Создать и построить в условиях тотального разрушения вокруг. Мои друзья и единомышленники, а в каждом из этих дел они были, я верю, не жалеют, что судьба нас свела вместе.

Возможно, переворачивается последняя страница моих карьерных притязаний. Я устал от непонимания и угроз. Общество никогда не бывает идеальным. И период смуты — время неподходящее для торжества великих идей. Я не знаю, что утешительнее: когда жертвуем мы или жертвуют нами. Самое странное, что в эти моменты интеллигенция отождествляет свою нужность обществу с нужностью власти. Это объяснимо. В разбушевавшейся стихии тонущие хватаются за рифы в надежде на спасение, не подозревая, что эти самые рифы станут причиной их гибели.

Вопрос, почему мы не нужны власти, терзает душу. Как объяснить, что хаос тем и страшен, что в нескончаемом смешении и движении находится миллион частей раздробленного общества? И будучи не в силах управлять процессом, власть уповает на то, что хаос образуется логикой самого хаоса и в нем сложатся, суммируются, обозначатся связи выживания. И сама власть становится одной из дробных частей, которая борется за свое выживание. Власть всегда живет по своему сценарию, полагая, что она должна выжить не как часть общества, наподобие завода, банка, института. Она должна сохраниться как власть. И находясь на пересечении конфликтов и сознавая, что уже не управляет, а только присутствует, использует эти потрясения не как импульс реформаторских перемен, а как усиление своих дивидендов в борьбе с другой ветвью власти. Нестерпимо признавать, что в этом случае общество выполняет роль горючей смеси, которую подбрасывают то в одну, то в другую топку.

Один из лидеров Фронта национального спасения в приватной беседе сказал обо мне: «Либо мы заставим Попцова уйти, либо превратим его в жупел и он станет олицетворением приспособленчества» (последние четыре слова добавлены мной). Оставаясь наедине с собой, я могу не скрывать своего человеческого желания — оставить свой пост. Людей, сочувствующих этому моему шагу, из круга людей мне близких, наверное, не меньше тех, кто разубеждает меня в целесообразности такого шага. Егор Яковлев, оказавшись свидетелем одной из таких филиппик — «Все, ухожу!!!», — высказался в исключающей манере: «Сам, по своей инициативе?! Никогда! Пусть снимут, освободят». Я слушал его эмоциональные возражения и думал: во имя какой цели ждать мгновения, когда уготованная тебе расправа свершится?! Не проще ли заявить о своем несогласии публично, подтвердить ещё раз собственные взгляды, уйти достойно?

Конечно же, проще. От тебя же требуют сохранения ранее заявленного образа. Все укладывается в обыденную, не лишенную цинизма формулу — зрители пришли на спектакль, надо выходить на сцену, надо уважать зрителя!

В одном из разговоров я задал вопрос Хасбулатову: каким он представляет свое собственное будущее? Я думаю, он был откровенен в этот момент. Он сказал, что такая мысль возникала, но он её гонит от себя. И не умиленное — займусь профессорскими делами, буду писать книги, что он проговаривает прилюдно, есть ответ истинный. Он готов уйти и понимает, что рассчитывать ему, чеченцу, на президентский пост нелепо. Он готов уступить (Президенту, потому что он Президент). Но уступить шантрапе, окружающей Ельцина, которая поставила целью сломать Хасбулатова, — этого не произойдет никогда. Я и нашел, угадал слова, которые хотя и не были сказаны, но являлись логическим продолжением — он должен доказать Президенту, что тот совершил пагубную ошибку, не оценив хасбулатовской верности в минуты для Президента, ещё не ставшего Президентом, драматические. Он — гордый человек и не простит подобной неблагодарности. И еще, он докажет Президенту пагубность его выбора, что тот позволил Бурбулису, Полторанину, Шумейко оттеснить Хасбулатова. Он не просто сведет с ним счеты, не просто превратит их в политические трупы, он их доведет до скамьи подсудимых и докажет Президенту, что он остановил свой выбор на преступниках.

Традиции неистребимы. И никакие степени: докторские, академические и, возможно, даже религиозные — не в силах заглушить голос предков, голос кровной мести. Отбросим цивилизованную шелуху. Отмщение! — вот суть его поступков. Бесовщина, бесовщина во плоти своей.

И все-таки о будущем. Вряд ли, выполнив роль тарана, роль свинцовой бабы, при помощи которой непримиримые намерены прошибить кремлевскую стену, Хасбулатов сумеет удержаться в седле. Джинн выпущен из бутылки…

Нечто подобное инкриминировалось Горбачеву, тогда речь шла о демократических свободах. И сам Горбачев, под нажимом руководства КПСС и правого крыла Верховного Совета СССР, пытался приостановить действие Закона о печати, но не смог. В то недавнее время Хасбулатов сделал бы ответственный шаг — по принципу: клин клином вышибают. Своими действиями, как спикер, он легализовал Фронт национального спасения, а позже и действовал и сопутствовал захвату власти в парламенте непримиримой оппозицией, после чего объединился с ней, став, по существу, выразителем её интересов. В этом смысле, как самостоятельная фигура, фигура сложная, не лишенная политического мужества, Председатель Верховного Совета Руслан Хасбулатов перестал существовать. Его ведет «под уздцы» Фронт национального спасения. Он ещё надеялся где-то в возникшей суматохе «перескочить с лошади на лошадь», оседлать неоцентристские течения, но не смог. Все эти движения, блоки, пытающиеся занять промежуточную позицию, прикрыться щитом компромисса, слишком слабы, а он сам невероятно похож на Горбачева, в его маневрировании, когда Михаил Сергеевич пытался примирить в себе святые принципы, которым он якобы присягнул, и интересы властного большинства, которое он ненавидел, но боялся.

Но все-таки в Форосе принципы взяли верх. Уже второй вопрос — по причине нравственной силы принципов или от безысходности ситуации. Хасбулатов почитаем как временная сила, но внутренне нелюбим всеми — и союзниками, и противниками. В этом его личностная драма. Я понимаю его, я абсолютно уверен, что его коварство проявится беспощадным образом ко мне лично (а он умеет быть беспощадным). И тем не менее я сожалею, что столь необходимая демократическим свершениям энергия, которой обладает этот человек, утрачена для демократии.

27 августа 1993 года. 14 часов. Я в отпуске, на даче. Звоню в Москву: «Как там на сессии Верховного Совета?»

Обещанная Президентом артподготовка заканчивается. Чего ждать дальше?

Несколькими днями ранее Президент заявил, что он никогда не подпишет бюджет, утвержденный Верховным Советом с немыслимым дефицитом, и вернет закон на повторное рассмотрение в парламент. Владимир Исаков, ключевая фигура в рядах непримиримой оппозиции и Фронта национального спасения, тотчас отреагировал в привычно жесткой, неприязненной манере:

«Если Президент позволяет делать подобные заявления, мы должны задать вопрос: а нужен ли нам такой Президент?» Это был намек на повторную попытку импичмента, которую предпримет оппозиция на очередном либо внеочередном съезде. Вот и все наши ожидания на 27 августа 1993 года.

ВСЕГДА ПРОТИВ