Глава II Шок Таруса
Глава II
Шок Таруса
19 августа 1991 г. 6 час. 20 мин. утра Это был первый день моего отпуска. В шесть часов утра раздался стук в окно. Я открыл глаза и долго не мог понять, откуда этот стук. На улице стоял сосед. Он произнес всего одно слово: «Переворот!»
Уже по дороге к нему я узнал подробности. Президент отстранен. Создан Государственный комитет по чрезвычайному положению. Обязанности Президента принял на себя Янаев.
Сто пятьдесят километров до Москвы — как добираться? Стараюсь связаться с Компанией. Город блокирован. Информация на уровне слухов. Сосед отговаривает от поездки на машине — только электричкой. Вы человек известный, а так затеряетесь в толпе. В моих возражениях нет уверенности, скорее эмоциональный протест, отсутствие какой-либо достоверной информации делает любые доводы беспомощными. Нужна устойчивая связь с Москвой, а где её взять. Россия есть Россия, я не верил, чтобы так быстро перекрыли все дороги. Не без труда дозвонился до Москвы. Объясняемся птичьим языком, опасаемся прослушивания. Состояние нервное. Для всех случившееся — полная неожиданность. Ельцин блокирован в Архангельском. Там же Бурбулис, Скоков. В Москву удалось прорваться якобы одному Кобецу. Попробовал дозвониться до Полторанина — ответ нелепый:
— Министр обещал быть.
Уже спустя час — трезвое осознание случившегося. Горбачев проиграл. Реакция взяла верх.
Соседка, сочувствующая ура-патриотам, истово причитает:
— Свершилось — наши власть взяли. Значит, есть Бог, есть!
Церковь рядом. Побежала ставить свечку. Заметила мое волнение (я, уже в какой раз, направлялся к соседу, надо было договориться, с кем оставить кота, он мог оказаться помехой, мало ли что…), прошипела вдогонку:
— Ишь, забегал. Будешь кровавым поносом…
Все правильно. Я люблю тебя, Россия, дорогая моя Русь.
Еще раз позвонил на работу. Странно, но телефон работал. А может быть, мне все это кажется и никакого переворота нет? Сказал пять фраз:
— Буду пробиваться в Москву. Если удача — позвоню из автомата. Всю технику на улицу, снимать и записывать. Что бы ни случилось — снимать и записывать.
В Компании все будет в порядке. Я в этом уверен. Там Лысенко. Если и случится шоковое состояние, то ненадолго. Профессионализм скажет свое слово.
Кот оставлен. Набросали кое-какие вещи, запасную канистру с бензином. Жена категорически:
— Я с тобой.
Ну, со мной так со мной:
— Поехали.
Три корзины с яблоками (кстати, 19 августа — Яблочный Спас). Яблоки в машине — это камуфляж.
Дорога поражает своей обычностью. Обращаю внимание на одну деталь: машин с московскими номерами очень мало. Сам себя успокаиваю — понедельник, так и должно быть. Все очень профессионально, все крупные перевороты совершаются во время уик-энда. Власть отдыхает.
У Серпухова меня останавливают. Милицейский капитан указывает жезлом на обочину. Вижу, как побледнела жена. Выхожу.
— Пройдите со мной. Вы нарушили. Обгон при встречном потоке машин.
Обгон действительно был — молчу. Что будет дальше? Берет документы, разглядывает их. Спрашивает, где работаю. Отвечаю:
— Писатель.
Капитан смотрит на меня, вроде как разговаривает сам с собой, затем поясняет:
— Это я так спрашиваю, мало ли что. Есть люди, которых мы не штрафуем, должности у них такие, бесштрафные. С писателями все нормально писателей штрафуем.
Я ничего не ответил на этот милицейский монолог. Жду развития событий. Слышу, как верещит постовая рация:
— Восьмой, восьмой, как у тебя?
Капитан задумчиво смотрит на аппарат, вздыхает:
— У меня?.. — Выдерживает паузу, поднимает глаза. На водительских правах я выгляжу моложе. Капитан то ли сомневается, то ли хочет спросить, что нужно ответить этому надоедливому голосу из потрескивающей рации. Я уступаю этому недоуменному взгляду, пожимаю плечами. Похоже, именно такой реакции он и ждал.
— …у меня нормально, — говорит капитан и отключает связь.
Еще раз смотрит мои документы, затем аккуратно складывает и возвращает.
— А я вас знаю. Вы работаете на Российском телевидении.
Мне ничего не остается сделать, как согласиться. Я действительно писатель, но теперь уже писательский камуфляж ни к чему.
Затем капитан не выдерживает:
— Да объясните, наконец, что произошло?
— Переворот, — отвечаю я.
— Значит, они теперь и есть власть?
— Да, — говорю. — Они есть власть незаконная.
— Это я понимаю. А Ельцин где?
После этого вопроса мне стало легче.
— Пока не знаю.
— Вам не позавидуешь, — улыбается капитан. — Спешите, спешите, только не нарушайте. Доброго пути.
Возвращаюсь к машине. Жена стоит рядом с ней, лицо напряжено, она уже приготовилась к самому худшему. Полушутливый тон у меня не получается, хотя я очень стараюсь. Произношу ничего не значащую фразу:
— Хотел оштрафовать за обгон. Поспорили, договорились: обгон был, но до знака.
— И больше ничего?!
— Больше ничего, — отвечаю я. — Нам ещё ехать больше ста километров, подробности понадобятся на потом.
А БЫЛ ЛИ МАЛЬЧИК?
В эти трагические дни и ночи кабинет Ельцина был очень доступен. Никакой замкнутости, общение было практически постоянным. У меня это вызывало даже некоторое беспокойство — все-таки Президент, колоссальное напряжение, усталость… Он принял единственно правильное решение действовать, не выжидать, а действовать! Обращение к народу, к армии указы следовали один за другим. Россия должна была знать, что Президент не сломлен: он в Белом доме, он выполняет свои обязанности. Непреклонность Ельцина, его энергичность озадачили путчистов. Они не успевали дезавуировать его указы.
Путчисты понимали — главным препятствием, конечно же, станет Россия. Надо обезопасить себя на окраинах. Чрезвычайное положение вводилось только в городах России. Это дало результат. За исключением Молдавии и Прибалтики, все республики заняли выжидательную позицию.
К исходу 20 августа напряжение достигает высшей точки. Снова заговорили о штурме Белого дома. Все понимали, что предстоящая ночь решающая. Предыдущую, с 19-го на 20-е, путчисты упустили. Тому было много причин. Поползли слухи о ненадежности введенных в Москву воинских частей. Значит, сегодня!!! По информации, которой мы располагали, все складывалось именно так. Штурм назначен на 21 час.
Вообще, и в ночь предыдущую, и в предвечерние часы следующего дня сообщения о предполагаемости штурма были главной, по сути единственной, темой всех разговоров в человечьем многолюдье, окружавшем Белый дом, да и в самом Белом доме.
В президентском крыле здания до непривычности шумно. Кабинет Бурбулиса определен в качестве штаба. Три ночи и три дня были насыщены драматизмом, тревогой, неразберихой и в то же время удивительным взаимопониманием между демократами, центристами, полудемократами. Объединила беда, угроза, нависшая над надеждой. При всей разнице убеждений все рассчитывали на жизнь в другой России. Еще не понять в какой, но другой. Баррикадная атмосфера пришла сюда, внутрь Белого дома: спальные мешки, чай в термосах, обилие спецназовской пятнистой формы, противогазы, сваленные в кучу, непривычное множество небритых лиц, мятой одежды, красных, измученных бессонницей глаз.
— Я слушаю, слушаю. Станкевич у телефона.
— Эй, кто видел Руцкого?
— Он у себя. А в чем дело?
— Генерал Кобец его разыскивает.
— Все не определят, кто главнее: один вице-президент, но полковник. А другой генерал-полковник, но не вице-президент! — И смех по коридору, беззлобный, веселый.
Сотрудники охраны, в качестве гонцов, появляются неслышно, движутся кошачьим шагом. Молча приносят записки. Кто-то тотчас поднимается и спешит на вызов. Президент вызывает часто. Необходимость тех или иных шагов, по сути, следствие непрерывно поступающей информации. Похудевший, осунувшийся Шахрай — указы мало создать, надо обеспечить их правовую неуязвимость. По-моему, и улыбается он через силу, и даже извечное противостояние Шахрай — Хасбулатов уже не интересует его.
Президент вызывает, идем к Президенту. В приемной увидел Мстислава Ростроповича. Более чем странно, он назвал меня по имени, мы обнялись. Раньше мы никогда не встречались. Ростропович вне времени, что-то возбужденно говорит. Я смотрел на его тонкие, почти точеные руки, которые даже в разговоре повторяли дирижерские движения, слегка картавая, слегка захлебывающаяся речь и сам Ростропович, невероятно штатский, застенчиво улыбающийся, был частью какого-то отдалившегося, ласкового мира. Я ещё раз посмотрел на его руки, теперь он их нервно потирал. Странно, но именно руки, их поведение, задерживали на себе внимание.
С улицы был слышен голос Александра Любимова, усиленный уличными динамиками. Сообщались последние новости. Теперь генерал Самсонов отказывался ввести войска в Ленинград. Кузбасс объявил всеобщую забастовку. Танковая колонна сосредоточилась в районе Филей. Начала движение — к центру города.
Какие-то секунды, и все увиделось разом. Стрельба, крики, гул многосотенных шагов по коридорам, треск срывающихся с петель дверей… И посреди этой, смешавшейся в хаосе, жестокости, слегка сутуловатый, мягко улыбчивый человек с руками не то застывшими в дирижерском взмахе, не то укрывающими лицо от удара. Ростропович рассказывал, как он скрывал от жены свой отъезд в Москву: «Я приехал сюда, — говорил он, — и если Богу будет угодно, я разделю с вами судьбу России. Здесь, сегодня решается её судьба». На его глазах выступили слезы. Охрана Президента разглядывала этого странного человека и молчала. Немногие из них знали, кто такой Ростропович. И вообще их настораживала толчея незнакомых людей, которые в эту ночь оказались в Белом доме, и, ещё более странно, допущенных сюда, к президентскому кабинету. Не их дело вдаваться в побуждения, а вот порядка нет: говоришь — не положено — странная реакция: раздражаются, кричат. Расспросить бы, кто и почему в эти часы, самые рискованные, самые непредсказуемые, посчитал своим долгом оказаться здесь, вместе с Президентом.
Не вчера и не завтра, а сегодня, в ночь с 20-го на 21-е. Возможно сказать, они не осознавали опасности. Возможно сказать — они не верили в предстоящий штурм. Они ведь никогда не видели штурма, и в каждом из них проснулась артистическая натура, желание участвовать в зрелище, а ведь среди них было достаточно актеров; возможно пойти на удручающую крайность предположить корысть интереса: жизнь неповторима в своем умении разлучать и соединять пристрастия, цели, замыслы. Но главное, что опровергнуть невозможно, — поражение демократии, случись судьбе распорядиться именно так, для многих из этих людей не оставит жизненного пространства.
Мы прошли в кабинет Ельцина. Вообще человек не слишком улыбчивый, в эти минуты он выглядел крайне озабоченным. Пружина событий продолжала сжиматься, и Ельцин это понимал. Открытое общение — среда для Ельцина наиболее выгодная. Не случайно повседневные президентские заботы, решать которые приходится в замкнутом пространстве осажденного Белого дома, не столько утомляют его, хотя рабочий день Президента потерял границу дня и ночи, сколько противоречат его натуре. Толпа — для Ельцина среда привычная. Это очень русское состояние: «На миру и смерть красна». Его природная данность — высокий рост, неначальственность поведения, эмоциональная предрасположенность — выдают в нем натуру восприимчивую, возбуждающуюся. Сильный голос, простота и понятность речи делают его продолжением людского потока. Ельцин — внекастовая натура. Каркас власти надо подгонять под него. Человек с хитрецой, глубоко упрятанным бунтом, он способен разнести этот каркас в одну минуту. Его уже определили как политика интуитивного ряда. Именно интуитивные, эмоциональные проявления Ельцина придают его поступкам непредсказуемый характер. Совершая просчеты в повседневной политике, он, не желая того, способствует созданию критической, экстремальной ситуации, в которой чувствует себя гораздо увереннее своих оппонентов. Август показал это со всей очевидностью. Ему только что позвонил Президент Буш. И Ельцин ещё находится под впечатлением этого разговора. Драматические события вытолкнули Россию на мировую арену. Буш высоко оценил мужество Президента России, его благородство по отношению к Горбачеву. Рассказывая все это, Ельцин хитровато улыбался, как бы чуть-чуть отстраняясь от этих высоких характеристик, которые ему неловко даже повторять. Эта, из другого мира, мимолетная усмешка многого стоит, она как бабочка, залетевшая с холода в жарко натопленное помещение. Всего несколько секунд, и снова лицо хмурится, обретает насупленное выражение. Признание России не надо было вымаливать, выспаривать — оно пришло само. В обстоятельствах крайних, таящих неугаданность, возможно случиться всему. И тогда это признание даже не останется в истории. Некая сумма смысловых звуков, обозначенных как разговор через океанический кабель между Президентом Бушем и Президентом Ельциным.
Он зачитывает вслух две телеграммы. Одна, кажется, из Приморского края. Его поездка туда не прошла впустую, моряки Тихоокеанского флота отвергли ГКЧП. Однако Владивосток был слишком далеко.
Спустя какие-то минуты сообщили, что подошли десантные части из Тулы и генерал Грачев, командующий воздушно-десантными войсками, заявил о своей поддержке Президента России. Бронеколонны разворачиваются и занимают позицию вокруг Белого дома. Однако бронеколонну не пропускает народ, окруживший Белый дом. Люди боятся подвоха, не окажутся ли части, подошедшие вплотную к Белому дому, «троянским конем». Необходима точная информация.
Президент вызывает Иваненко, ему поручается проверить, те ли части выруливают на пандус Белого дома. На улице свист, крики, хлопки — все перемешалось. Кто-то подходит к окну, кажется, Илюшин. Говорит, что над бронемашинами трехцветный российский флаг. Сегодня это как пароль наших и не наших.
Ельцин раздражается, говорит резко: «Флаг можно повесить всякий, все равно — проверьте».
Уже пошли, уже ищут. Эхом катится по коридору: «Генерала Лебедя к Президенту!» Генерал Лебедь, согласно полученной информации, возглавляет части ВДВ, выступившие на защиту Белого дома.
В кабинете Президента все время люди, но именно в этот момент почти никого не остается. Кажется, Бурбулис, Полторанин, Станкевич… Нет, Станкевича не было. Ельцин слегка наклоняется вперед. Он делает так всегда, когда хочет придать сказанному доверительный характер:
— Только что звонил Силаев. Он попрощался со мной, сказал, что в эту минуту должен быть вместе с семьей.
Смотрю на Бурбулиса. На лице никаких эмоций — застывший взгляд. Его птичьи, совершенно круглые глаза смотрят прямо на Ельцина. Догадываюсь, что Бурбулису уже известна эта информация. Полторанин тоже молчит, по привычке пошмыгивает носом. Каждый старается объемно осмыслить услышанное. Мое сознание словно бы перелистывает подробности: попрощался… рыдающая жена… оказаться рядом с семьей… Фиксируется итоговая мысль: Силаева в Белом доме нет. Мы — здесь, а Силаева нет, уехал, неважно почему, неважно куда. Уехал! Это главное. Ельцин показывает глазами на аппарат, по которому звонил Силаев. Мне кажется, что я слышу голос помощника по селекторной связи: «Борис Николаевич, Силаев — по спецсвязи». Вижу, как Ельцин поднимает трубку, отвечает негромко:
— Слушаю, Иван Степанович.
А дальше говорит только Силаев.
Полторанин, все-таки речь идет о премьер-министре, говорит не то чтобы сочувственно, скорее, без протеста, оставляя отсутствующему Силаеву шанс:
— Может быть, он навестить поехал. Посмотрит, успокоит и вернется.
Это был типичный Полторанин, вкладывающий во всякую фразу достаточную долю иронии, которая никак не прочитывается на его лице. И только потом, после, если подвох разгадывали, на него откликнулись, он начинал смеяться первым. Сейчас случилось нечто похожее. Полторанин выдержал недоверчивый взгляд Президента и лишь затем лишил своего премьера всяких надежд:
— Им к нему ещё ближе ехать, чем сюда…
Смех был бы кстати, но смеяться расхотелось. Я спросил Ельцина, что он ответил Силаеву.
— Он мне — прощайте, Борис Николаевич. А я ему — до свидания, Иван Степанович.
И это уверенное «до свидания» было рассчитано уже на нас. Президент не сомневается. Президент верит. И вдруг, словно выступая перед толпой, энергично закончил:
— Пусть прощаются они, а не мы!
Услышанное я принял острее, чем остальные. Я довольно часто выходил из Белого дома, бродил среди гудящей толпы. Меня узнавали, я подолгу отвечал на вопросы. И, пожалуй, самый главный был не вопрос о надвигающейся опасности, интересовало: как там за пределами Москвы? Знает ли о случившемся Россия? С Президентом ли она или молчит, ждет? И даже этот интерес был не главным. Кто находится в Белом доме? Этот вопрос буквально втыкали в тебя. Часом ранее, не зная о случившемся, я уверенно отвечал: «Ельцин. Его окружение, Силаев, члены правительства, Хасбулатов и более двухсот депутатов». Людям очень важно было знать, кого и что они защищают.
Почему я вспомнил именно этот эпизод? Видимо, потому, что спустя ночь стало известно о намерении руководства ГКЧП вылететь к Горбачеву и надо было опередить их. Никто не знал замысла этой внезапной экспедиции. Зачем летят — арестовать Президента, покончить с ним или упасть ему в ноги? История России знала всякое. Белый дом получил информацию с некоторым опозданием, перехватить лидеров переворота до их отлета в Форос не удалось. Единственный выход — посылать свой самолет. Но как? Затея неустойчивая, проигрышная. Как опередить заговорщиков, оказаться у Горбачева раньше них? Тотчас возник вопрос: кто полетит? Эти несколько часов можно назвать паузой двоевластия. Чаши весов застыли в равновесии. Какой-то миг — и чаша поползет вниз, но этот момент ещё впереди. И вот тогда Полторанин извлекает Силаева из вероятного политического забвения. Именно он предлагает кандидатуру премьера в качестве руководителя группы, направляемой к плененному Горбачеву. Замысел очевиден, но не лишен опасности. Опередить руководство ГКЧП, встретиться с Горбачевым и вернуться вместе с ним в Москву на российском самолете. Боевая часть операции, а она могла оказаться заглавной, поручалась вице-президенту. Задача, как известно, была выполнена, и минутная слабость премьера в ночь с 20 на 21 августа перестала существовать в историческом контексте. Правда, спустя 2 месяца, настаивая на отставке премьера Силаева на закрытом заседании кабинета, тот же Полторанин напомнил премьеру события августовской ночи, полагая, что тем самым он отводит упрек в свой адрес как об инициаторе заговора внутри правительства, человеке, сеющем недоброжелательство и смуту.
Есть ли открытость в русском характере? Некая раздольность? Бесспорно, есть. Это славянские корни, это от необъятности территорий. Ибо пространство, его размеры — не только территориальное понятие или географическое. Пространство — отчасти философия нации, образ её психологии. Есть ли коварство в русском характере? Бесспорно, есть. Татаро-монгольское иго не прошло бесследно — это ещё один компонент непредсказуемости. Евроазиатское государство лишается своей однородности, оно всегда смешение укладов жизни, смешение кровей, характеров, привычек, нравственных принципов. Издревле катится — коварен Восток.
Полторанину принадлежит нестандартная мысль, высказанная в 1990 году: «Я дал согласие возглавить Министерство печати и информации, чтобы в течение 2–3 лет изжить его как необходимость и стать первым безработным министром». Убрать монопольную, распределяющую структуру. Свобода печати это не только свобода слова, но и свобода отношений. Когда закон уважаем уже потому, что не исполнить его нельзя. Он и есть регулятор. Утопия? Игра на публику или внутренние убеждения одного из соавторов Закона о печати, активного члена Межрегиональной группы, зачинателя демократической оппозиции в стране, имеющей недавнее геополитическое название — Советский Союз, — сейчас сказать достаточно сложно. Полторанин образца 1992 года это другой Полторанин: трижды министр, переживший отставки трех правительств. Он по-прежнему среди ближайших соратников Бориса Ельцина. По-прежнему верен своей тактике поведения (рядом и чуть в отдалении), по-прежнему слегка оппозиционен. Открыт и коварен одновременно. Он загадка для членов правительства и в не меньшей мере для окружения Президента. Внешне он простоват, но эта простота обманчива. Журналисты видели в нем политика и поэтому не доверяли ему, политики подозревали в нем журналиста и поэтому остерегались его. Человек, переживший тягчайшую личную трагедию — в Казахстане зверски были убиты его родная сестра и племянник. Человек, работающий практически круглосуточно, работающий на износ. Потом придет прозрение и мы начнем понимать, что Полторанин из тех, кто властвует не управляя, а интригуя. Но об этом чуть позже. А сначала… Бурбулис.