Порядок и беспорядок

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Длительное время ученые изучали порядок и беспорядок в разных «департаментах» исторического знания. Общественный порядок как безусловное благо и ценность исследовался преимущественно в русле институциональной истории, а беспорядок, понимаемый негативно, как антипод порядка, был важнейшим объектом истории социальной. Однако за последние десятилетия ситуация изменилась. Трагический опыт XX в., открытие неопределенности как имманентной составляющей природного и социального миров, а также становление постнеклассического знания актуализировали идею самоорганизации, которая присутствовала уже в древнегреческой и восточной философии, но в Новое время оказалась на периферии интеллектуального поиска. В конце 1970-х годов интерес к самоорганизации социальной жизни объединил философов, антропологов, социологов, юристов, психологов и историков. Изучение дискурсов о «беспорядке» в междисциплинарном режиме показало, что любой из них предполагает определенную концепцию «порядка». В то же время ученые выяснили, что «беспорядок», вопреки видимости, содержит в себе позитивное начало, без которого невозможны социальная динамика и креативность разнообразия. Переосмысление взаимосвязи порядка и беспорядка, а также более основательное изучение каждого из них позволили понять, что «один включает в себя другой». Нобелевский лауреат И.Р. Пригожин видел в этой констатации «главное изменение, которое происходит в нашем восприятии универсума сегодня».

Тема порядка и беспорядка имеет не только мировоззренческое, но и экзистенциальное измерение, поскольку вопрос об условиях гармоничного социального развития остается открытым. Кроме того, в нее органично включена власть как универсальный феномен социокультурного взаимодействия, пронизывающий всю сферу общественных отношений и на всех уровнях чреватый конфликтами. Изучая социум Старого порядка, М. Фуко назвал проявления таких конфликтов «иллегализмами». По его мнению, во Франции преобладала в этот период абсолютистско-деспотическая модель власти, стержень которой составляло «право суверена над жизнью и смертью». Одновременно в недрах европейских сообществ примерно с конца XVI в., как показали Н. Элиас, М. Фуко, Р. Мюшамбле и другие ученые, постепенно формировались новые правила организации властных практик, основой которых являлась дисциплина. Соперничество этих разнородных логик властных отношений усложняло социальные связи, модифицируя сети порядков и характер конфликтов.

Конфликтный потенциал европейских сообществ XVIII в. был очень высоким. Напряженными в течение всего столетия были межгосударственные отношения в Европе и за ее пределами (см. гл. «Pax Europea: союзы и войны между европейскими державами, их результаты на карте мира»). На территории многонациональных империй — Османской, Российской и Священной Римской — неоднократно разворачивались национально-освободительные движения, тесно связанные с международными отношениями. Самыми значительными из них были антигабсбургское восстание в Венгрии под руководством Ф. Ракоци (1703–1711) и восстание польских патриотов 1794 г. во главе с Т. Костюшко. Эпоха Просвещения была периодом критического переосмысления прежней системы ценностей, коренного изменения мировосприятия, активизации деятельного начала в жизни людей. В таких условиях управленческая элита разных стран искала ответ на два главных вопроса: каким образом остановить разложение Старого порядка и как консолидировать процесс становления порядка нового. Революции, произошедшие в Северной Америке, Франции, Швейцарии, Нидерландах, Бельгии, повысили значимость этих вопросов для современников. Историки долго размышляли о соотношении Старого порядка, который революции XVIII в. разрушали, и вариантов нового порядка, предлагаемых в ходе этих революций. При этом в обществах Старого порядка исследователей интересовали главным образом явления, связанные с приближением неизбежной революции. Лишь в последние десятилетия в центре внимания ученых оказались процессы самоорганизации социумов того времени, а также наследие Старого порядка в современной Европе.

Революция, изображавшаяся ранее как радикальная форма «беспорядка», теперь исследуется все чаще в тесной связи с темой «порядка». Например, американский историк Дж. Маркофф в книге «Отмена феодализма: крестьяне, сеньоры и законодатели во Французской революции» (1996) показал, каким образом участники революционной драмы сделали «антифеодальные» преобразования стержнем революционного законодательства. В конфликтном взаимодействии крестьян, сеньоров и законодателей (его воплощение автор видит в наказах депутатам Генеральных штатов 1789 г., законодательстве 1789–1793 гг. и в народных движениях) происходила не только радикализация первоначальных установок, но и создавался порядок, предполагающий, по выражению современного французского историка М.Н. Бурге, «перевод морального и социального состояния социума в позитивное право». Деятели Французской революции противопоставили иерархической организации Старого порядка концепцию общества, состоящего из свободных граждан, обладающих равными правами. Они пытались заменить правление, основой которого являлась наследственная власть короля, государством, гарантирующим равенство всех перед законом. Но люди и тогда понимали, что закон сам по себе не способен обеспечить общественный порядок. Так, итальянский правовед Ч. Беккариа в своей знаменитой книге «О преступлениях и наказаниях» (1764) писал: «Невозможно свести бурлящую деятельность людей к геометрической строгости без исключений и неясностей. Подобно тому, как неизменные и простейшие законы природы не препятствуют отклонениям в движении планет, человеческие законы также не могут при бесконечных и диаметрально противоположно направленных силах притяжения, наслаждения и боли предупредить столкновения и нарушения в жизни общества». Неизбежная неполнота социального закона приводит к тому, что его применение зависит от практического толкования, традиции и прецедентов. Гармоничный социум в идеале должен иметь «законодателя», способного перевести на язык высокой политики и закона волеизъявление «народа». Однако в реальной жизни «законодатель», как правило, ориентируется на «народ», сведенный к теоретической абстракции, а его протестное поведение воспринимает как «беспорядок». Кроме того, в период революции, как известно, имели место народные движения, прямо направленные против революционного законодательства. Со своей стороны французские революционеры дополняли законы революционного времени, регламентировавшие жизнь французов, новой политикой в сфере культуры. В частности, они пытались использовать праздник как способ воспитания масс, формирующий человека и гражданина: в процессе сотворения праздника, как показала французская исследовательница М. Озуф, «политика соединяется с психологией, эстетика с моралью, пропаганда с религией». Однако, несмотря на то что многое в этом направлении было сделано, свобода и справедливость оставались мечтами, а установление равенства всех перед законом потребовало новых усилий всего французского общества и длительного времени.

В XVIII столетии низы имели возможность выражать свое настроение преимущественно в практиках, связанных с нарушением стабильности и установленного порядка (традиционные народные празднества, схожие с теми, что в официальных документах Франции характеризовали как дикие, непристойные, шутовские — fetes baladoires, бунтовщические плакаты, запрещенные процессии, различные социальные фобии, нередко перераставшие в массовую панику, мятежные сборища, стачки, восстания, революции). Подобно тому как европейские теологи, руководствуясь собственным представлением об истинной вере, воспринимали магию и суеверия как нечто враждебное религии, люди, ответственные за общественный порядок, видели в различных проявлениях «феномена оспаривания» лишь нарушение установленных норм. Жалобы на «беспорядки» переполняют документы эпохи, однако это не означает, что Европа в течение XVIII в. пребывала в состоянии постоянного брожения. Напротив, несмотря на ясно выраженное экономическое и социальное неравенство, открытых конфликтов было немного. Люди искали компромиссы и находили их. Тем не менее конфликтная сторона жизни давала о себе знать. За рамками революционных движений, которые отличались особым размахом, чаще всего имели место спонтанные кратковременные вспышки «коллективного насилия» по отношению к установленному порядку. Детальное изучение конкретных проявлений такого «насилия» показало, что оно было связано не столько с реальным положением дел, сколько с его восприятием. Разумеется, роль природной, экономической, политической, социальной и прочей конъюнктуры нельзя не учитывать. Во всех случаях она была очень важна, и об этом много написано в традиционной историографии. Однако историческая анатомия открытого протеста, представленная в новейшей литературе, свидетельствует, что такой протест всегда сопровождался преодолением определенного порога возможного и невозможного, изменявшегося в зависимости от репрезентаций и культур.

Один из острейших внутренних конфликтов Европы XVIII в. был связан с проблемой обеспечения населения товарами первой необходимости. Вспыхивавшие повсеместно волнения называли «хлебными бунтами», так как для основной массы европейцев хлеб оставался главным продуктом питания. В связи с тем что большая часть ресурсов использовалась для удовлетворения самых элементарных нужд, забота о прожиточном минимуме, в буквальном смысле о хлебе насущном, имела первостепенное значение, сливаясь в критических ситуациях с правом на существование. В различных регионах Европы этот минимум был разным, но в целом низкий уровень жизни большей части населения ни у кого не вызывал сомнения. Тем не менее современные исследователи, изучая конфликты с учетом поведения людей и их восприятия, отказались от традиционной интерпретации, в соответствии с которой историки вслед за современниками объясняли продовольственное волнение по упрощенной формуле «нищета-голод-бунт». Реальная политика в сфере обращения везде была ареной постоянных «переговоров» и компромиссов. Даже в таких развитых странах Западной Европы, как Великобритания и Франция, продовольственный вопрос на протяжении всего XVIII в. (и первой половины XIX в.) оставался объектом постоянных столкновений разных «порядков». Власти предержащие поддерживали свой «порядок»: определяли место продаж, их организацию, регламентировали цены и усмиряли доступными средствами нарушителей таких предписаний. С другой стороны, потребители, жители города и деревни, которые, считая политику властей безнравственной и не очень эффективной, пытались противопоставить ей собственный «порядок» в этой сфере. Э.П. Томпсон, изучивший продовольственные движения в Англии XVIII в., показал, что основой такого «порядка» являлся свод «моральных правил или естественных прав и традиционных обычаев», которые он назвал «моральной экономией бедноты». Протест вызывали как посягательства на эти морально-экономические правила, так и реальная нищета. Иными словами, борьбу за хлеб в последний век Старого порядка нельзя представлять лишь как коллективные психозы, спровоцированные голодом или его угрозой. Поведение людей во многом определялось также веками формировавшимися в народном сознании представлениями о справедливом, правильном с точки зрения простого труженика распределении продовольствия. Практика таксаторских выступлений (установление в ходе бунтов «справедливой» цены на хлеб или муку) не только противостояла фритредерской политике абсолютизма, но и свидетельствовала о зреющем в массах убеждении, что государство обязано вмешиваться в сферу распределения в пользу неимущих и малоимущих, что право на жизнь выше права собственности. Не случайно вспышки продовольственных движений нередко были связаны с частыми и непоследовательными попытками реорганизации сферы хлебной торговли. Ярким примером такого народного движения является «мучная война» 1775 г. во Франции, вызвавшая отставку А.Р.Ж. Тюрго и отмену его реформ.

Весьма конфликтной в европейских сообществах Старого порядка была сфера государственного принуждения. Важнейшей формой такого принуждения являлся налог. В начале Нового времени во всех государствах Европы шел поиск эффективной фискальной системы, позволяющей не только пополнять казну, но и сохранять социальную стабильность. В Западной Европе общая тенденция проявлялась в стремлении заменить прямые налоги косвенными. Во Франции необратимый переход от прямого налогообложения к косвенному был начат еще при Ж.-Б. Кольбере. Однако результаты новой политики податное население ощутило в полной мере только в XVIII столетии. Примерно к середине века косвенные налоги составляли большую часть поступлений в казну. Нельзя сказать, что этот переход французская администрация сумела реализовать только «сверху». Во Франции и других европейских странах (Италия, Испания, Россия) XVII в. был насыщен массовыми антиналоговыми движениями, которые власти, реформирующие фиск, не могли не учитывать. Однако в XVIII в. масштабные «крестьянские войны» остались в прошлом, протест против различных видов государственного принуждения, включая налоги, как бы рассеялся. Имели место главным образом небольшие бунты, спонтанно возникающие и столь же быстро затихающие. Единственное исключение — самое мощное в истории России народное восстание под предводительством беглого донского казака Емельяна Пугачева (1773–1775), в котором важнейшим мотивом был протест против «регулирующей» власти государства.

Восприятие налога в разных странах Европы зависело от множества конкретных обстоятельств, но практически всегда присутствовали фактор новизны и ощущение несправедливости. Бесчисленные рыночные поборы, взимавшиеся у городских ворот королевские и местные таможенные сборы, ввозные пошлины приводили к тому, что во всех европейских странах население не только изобретательно уклонялось от налогов, но и бунтовало. Самыми непопулярными оставались налоги на соль и напитки. Несмотря на то что власти пытались упростить и упорядочить систему сбора этих налогов, проблемы оставались. Во Франции, например, размер налога на вино и напитки менялся ежегодно в зависимости от урожая и рыночной цены, сохранялись большие территориальные различия. То же самое было с соляным налогом — габелью. Впрочем, в XVIII в. этот налог уже не провоцировал столь масштабного сопротивления, как в век предыдущий. Возможно, потому, что к концу XVII в. система габели стабилизировалась. Страна была разделена на шесть неравных частей, в каждой из которых существовал свой уровень этого налога и порядок его взимания. Однако в XVIII в. слова «габель» и «габелёр» ассоциировались в массовом сознании с более широким набором явлений, чем налог на соль. Их связывали с покушением на провинциальные привилегии, с насилием над правами, освященными традицией и волей королей (некоторые провинции были освобождены от уплаты габели, если в прошлом откупились от нее или если это освобождение было одним из условий их присоединения к Французскому королевству). Поэтому введение любого нового налога часто сопровождалось слухами о введении габели, а в ходе открытого протеста звучали угрозы в адрес габелёров, которых на самом деле и близко не было. Кроме того, сохранялась почва для контрабандной торговли, которая пользовалась активной поддержкой населения и периодически приобретала характер массового антиналогового движения. В декабре 1724 г. интендант провинции Дофине писал, что в «каждой деревне контрабандисты имеют сообщников, которые всегда готовы сесть на коней и следовать за ними (…). Нет деревни, которая могла бы задержать контрабандистов или отказать им в убежище (…) вся страна за них». Во Франции самое известное движение такого рода возглавлял разорившийся торговец Луи Мандрен (казнен в 1755 г.). Банды контрабандистов орудовали и в других странах. Случалось, что репрессии против контрабандистов провоцировали открытое сопротивление. Повседневным явлением были конфликты со сборщиками налогов, многочисленные злоупотребления которых порождали судебные тяжбы и жалобы во все инстанции, нередко выливаясь в мятежи, не всегда вызванные лишь «объективной» тяжестью налога или повинности.

Помимо централизованного налога европейские государства Старого порядка принуждали население к исполнению иных повинностей, например к различным отработкам. Одна из них была связана с необходимостью совершенствования транспортной системы. Во Франции генеральный контролер Ф. Орри в 1738 г. возложил на крестьян дорожную повинность (корве). Каждый крестьянин обязан был отработать от 6 до 40 дней в году на строительстве дорог. Кроме того, так называемая королевская барщина обязывала предоставлять тягловый скот и повозки для военных нужд. За отказ выполнять дорожные работы и укрывательство тягла сельские коммуны наказывались. В период министерства Тюрго «барщина» была временно отменена, а с начала 1780-х годов откуп от натуральных работ стал правилом. Тем не менее в источниках встречаются сведения об открытых крестьянских выступлениях в связи с этой повинностью. Многие наказы Генеральным штатам 1789 г. просили о восстановлении дорожной повинности и отмене денежного сбора. Объясняя свою позицию, крестьяне отмечали, что деньги собирались, но дороги оставались без ремонта. Протесты российских крестьян против барщины, сопровождавшиеся требованиями перевода на оброк, широко распространенные на протяжении всего XVIII в., историки считают проявлением борьбы крепостных за хозяйственную самостоятельность.

Крестьянство играло решающую роль в пополнении казны, являясь почти везде главным налогоплательщиком. Практически во всех странах за счет крестьян комплектовались армии. Неудивительно, что крестьяне участвовали в самых разных движениях протеста как в сельской местности, так и в городах.

В России распространенной формой протеста было бегство податного населения на окраины империи — в Сибирь, на Дон, в Поволжье, на Украину, а также в Польшу и Прибалтику. Со второй половины XVII в. стали приписывать крестьян целых волостей к заводам, где они должны были отрабатывать подушную подать и оброк. По закону приписные крестьяне считались государственными, их нельзя было заставлять работать во время сельской страды. Однако на практике эти предписания постоянно нарушались. Поэтому в ряде районов бегство приписных крестьян от заводчиков приняло массовый характер (например, в 1726–1727 гг. на Олонце и на Урале). Польские историки считают, что побег являлся одной из самых действенных форм крестьянского сопротивления в Речи Посполитой. В середине XVIII в. венгерские крестьяне бежали в Турцию. В условиях аграрного перенаселения крестьяне и рабочие из различных стран и регионов — Англии, Ирландии, Италии, Испании и прочих — в поисках лучшей доли, преодолевая огромные трудности, уезжали в Америку.

Разумеется, и в России, и в других странах Европы периодически дело доходило до открытого сопротивления. Мощное восстание, охватившее огромные территории Дона, Поволжье, уезды Центральной России, а также часть Украины, вспыхнуло в 1707 г. в ответ на попытку правительства выслать с Дона всех беглых. Возглавил бунтовщиков казак Кондратий Булавин. Властям пришлось использовать войска. Все городки в верховьях Дона, населенные беглыми крестьянами, были уничтожены. Уже с конца XVII в. приписные крестьяне тульских и старорусских заводов стали протестовать против нарушений правил, приводящих к невозможности заниматься сельскохозяйственным трудом, против издевательств заводчиков и снижения расценок. В 1752 г. после оставшихся без ответа жалоб во все инстанции восстали крестьяне демидовского завода в Ромодановской волости Калужской провинции. Неоднократно восставали монастырские крестьяне Шацкого, Бежецкого и других уездов. Во многих актах протеста участвовали старообрядцы, что значительно усложняло социальный состав движений протеста и борьбу с ними. Российское правительство боролось с постоянными побегами крестьян. В 1750–1763 гг. по этому поводу была издана целая серия указов, однако они плохо выполнялись. Во время работы Уложенной комиссии, созванной в 1767 г., крестьянство в своих наказах протестовало против налогового бремени, малоземелья, самоуправства чиновников, требовало расширения своих прав в торговле и промыслах.

В Чехии и Моравии крестьяне в XVIII в. боролись уже не столько против конкретных повинностей, как в XVII в., сколько за общее улучшение своего социального статуса. Именно в этом русле разворачивалось большое восстание 1775 г. чешских и немецких крестьян под предводительством Антонина Нивлта. Восстание было жестоко подавлено, однако власти издали новый барщинный патент, в соответствии с которым размер барщины зависел от имущественного положения крестьянина. В 1781 г. был опубликован патент о ликвидации личной крепостной зависимости в Чехии, Моравии, части Силезии, находившейся под властью Габсбургов. Поводом для большого крестьянского восстания в Трансильвании в начале 1780-х годов, главным образом православных румын, стало распоряжение правительства о переводе пограничных деревень на военное положение с освобождением населения этих деревень от крепостных повинностей. Носились слухи, что власти решили освободить всех крестьян, поэтому попытки господ удержать их в прежнем повиновении вызвали взрыв ярости. Восставшие разрушали господские усадьбы и требовали отменить все привилегии дворян, утверждая, что это соответствует воле императора. Руководители восстания были казнены, но несколько месяцев спустя летом 1785 г. Иосиф II объявил об отмене крепостного права на всей территории Венгрии.

Органической частью повседневной жизни французов в последний век Старого порядка были мелкие стычки с жандармерией (marechaussee). Они вспыхивали по любому поводу. Попытки полиции или территориальной милиции (созданной в 1688 г. при военном министре Ф.М. де Лувуа) наводить порядок неизменно вызывали отпор как недопустимое вторжение в коммунальную жизнь, где веками вырабатывались собственные приемы социального контроля. Население Франции в XVIII в. воспринимало жандармерию как предельно одиозный институт, и это хорошо понимали современники. Так, в одном рукописном новостном листке от 11 мая 1750 г. приводится выдержка из частного письма по поводу семидневного восстания во французской столице: «Поскольку в Париже, как и в других местах, смертельно ненавидят тех, кого называют стражниками или судейскими, нет ничего неожиданного в этих бунтовщических сборищах бесконечного числа людей, воодушевляемых женщинами».

Во всех странах Европы множество разнообразных конфликтов возникало на почве аграрных отношений. Однако в XVIII в. конфликт в недрах сеньории или помещичьего хозяйства редко принимал форму крупных насильственных столкновений. В условиях углубляющегося социального расслоения деревни наиболее крепкая часть крестьянства использовала экономическую конъюнктуру в своих интересах, а для значительной массы сельских жителей все большее значение приобретала борьба за хлеб. Во взаимоотношениях между землевладельцем и крестьянином сформировалось устраивающее обе стороны соотношение «автономности» и «зависимости», без которого относительно мирное сосуществование внутри аграрного сообщества было бы невозможно. Разумеется, помимо бесконечных судебных процессов и разного рода пассивных форм сопротивления крестьяне нередко прибегали и к открытому протесту. Они отказывались платить землевладельцу повинности и недоимки, уважать сеньориальные права и баналитеты, всем миром решительно боролись против попыток сеньоров или помещиков присвоить общинные угодья, лишить их прав пользования лесами и пустошами. Чаще всего поводом для такого протеста становились попытки ввести новые платежи, восстановить забытые привилегии, а также применение насилия по отношению к крестьянам при взимании поборов. Ситуация общины осложнялась еще и тем, что землевладельцев, как правило, поддерживало государство. Например, в Англии в 1761–1792 гг. в соответствии с парламентскими актами было огорожено 500 тыс. акров пахотной земли. Во Франции серией эдиктов и постановлений 1760–1770 гг. правительство поощряло «аграрный индивидуализм», раздел общинных угодий, освоение пустошей и осушение болот. Известный американский историк и социолог Ч. Тилли полагает, что самые яркие формы крестьянского сопротивления усилению государства в Европе были связаны с возросшим в начале Нового времени спросом на ресурсы, в первую очередь на все необходимое для ведения войн: на людей, продовольствие, жилище, одежду, оружие, деньги. Систематическое уклонение от воинской повинности, расквартирования войск, налогообложения, принудительных работ и реквизиции имущества на военные нужды, по словам ученого, «создавали европейским крестьянам репутацию хитрецов и упрямцев».

Еще один аспект конфликтной стороны повседневной жизни европейцев — волнения рабочих. Ф. Бродель назвал историю таких волнений «пунктирной». Во всех странах ремесленники, подмастерья и рабочие боролись против притеснений хозяев, купцов-посредников, мануфактуристов и заводчиков. Эти разрозненные и кратковременные сцены протеста практически невозможно корректно обобщить в связи с их чрезвычайным разнообразием, а также распыленностью и противоречивостью сохранившихся о них сведений. Тем не менее нередко дело доходило до серьезных конфликтов, требовавших вмешательства властей и применения репрессий. В Англии, Франции и Нидерландах в конце века зарегистрированы первые выступления против машин, позже получившие в литературе название луддитских движений (по имени некоего Неда Лудда, которому приписывалось уничтожение двух чулочных станков в 1779 г.). В условиях повышения мобильности рабочей силы власти пытались разными способами подчинить своему контролю эту стихию. В некоторых странах для рабочих вводились индивидуальные «удостоверения», содержащие идентификационные данные о работнике и краткую характеристику его трудовой биографии: во Франции это были рабочие книжки (livrets d’ouvriers), в германских государствах — «сведения» (Kundschaften).

Носителем бунтарского поведения в доиндустриальной Европе чаще всего являлась протестующая толпа. По источникам ее социальные «лики» в каждом конкретном случае различимы, но не вполне достоверны. Современники — администраторы, полицейские, судейские, — докладывая о волнениях и восстаниях, как правило, не располагали точной информацией о происходящем. Поэтому историки, восстанавливая социальный состав участников бунтов на основе этих свидетельств, имеют дело с «интуитивной социологией». Основную массу мятежников обычно составляли малоимущие слои населения. В городах — ремесленники, подмастерья, лишенные работы или получающие мизерную заработную плату наемные рабочие, служащие, домашняя прислуга, бежавшие от нищеты в город и не нашедшие там работы крестьяне — весь городской мелкий люд, на плечи которого в условиях неблагоприятной конъюнктуры ложился груз продовольственных, промышленных и финансовых трудностей. В сельской местности — малоземельные крестьяне, арендаторы и поденщики, сельские ремесленники, виноградари, работники рассеянной мануфактуры, сезонные сельскохозяйственные рабочие. Во всех «сборищах» активную роль играли женщины, энергия и инициатива которых имела порой решающее значение. В то же время в источниках сохранилось множество свидетельств о «соучастии» в бунтарских выступлениях дворян, представителей духовенства, буржуа, местных администраторов разных уровней, судейских, лавочников, булочников в том числе. Столь же разнороден социальный состав выявлявшихся в ходе судебного расследования «вожаков» отдельных бунтов. В каждой деревне, городском квартале, округе были свои «горячие головы», которые в критических ситуациях предлагали нестандартные решения. Среди вожаков помимо простолюдинов были также состоятельные собственники, нотариусы, прокуроры, дворяне, муниципальные чиновники, священники, торговцы. При этом надо учитывать социальную пестроту и гибридность социальных типов Старого порядка, а также далеко не полное соответствие современных социальных категорий реалиям того времени.

Не менее сложным делом оказывается и прояснение вопроса о мишенях открытого протеста. В каждом конкретном случае они тоже достаточно различимы — это налоговые служащие, лесничие, землевладельцы и их помощники, сборщики десятины, судейские, местные власти, хлебные торговцы и спекулянты, отдельные предприниматели. Базовым фоном протеста в XVIII в., как и во все времена, было материальное и социальное унижение, бедственное положение людей. Но можно ли при строгом рациональном анализе точно указать конкретных его виновников? Не следует ли говорить скорее о «козлах отпущения», которых настойчиво искала и всегда находила мятежная толпа? Современники оставили множество свидетельств о явной непричастности жертв того или иного мятежа к злоупотреблениям, произволу и прочим непосредственным причинам открытого протеста. Кроме того, немало конфликтов и открытых столкновений происходило между отдельными профессиональными корпорациями ремесленников, между неимущими крестьянами и зажиточными фермерами, между жителями соседних деревень, городскими и сельскими жителями. Длительное время историки народных движений объясняли эту сложную мозаику противоречий исключительно социальным противостоянием. И лишь в последней четверти прошлого века стало понятно, что любое поведение имеет «культурное» измерение. Впрочем, социальная солидарность униженных, обездоленных, почти ничего не имеющих, с одной стороны, и обеспеченных, богатых — с другой, ясно ощущается в различных формах открытого протеста. Но даже в конкретной ситуации социальное противостояние часто ускользает от «точной» реконструкции и с трудом поддается корректному обобщению.

Однако социальная солидарность была не единственным средством, сплачивающим людей во время волнений. История открытого протеста свидетельствует о значительной роли локальной, корпоративной, профессиональной солидарности различного типа, имевшей нередко «вертикальное» измерение. Например, наличие локальной солидарности обнаруживается во многих крестьянских восстаниях против налогов, в лесных правонарушениях, в движениях, направленных против «чужаков», пришельцев, в продовольственных «бунтах-препятствиях», когда бунтовщики мешали торговцам вывозить хлеб за пределы своей местности. По мнению французского историка И.М. Берсе, в этих движениях «единство бунта было единством местности». Возможно, локальная солидарность являлась в XVIII в. и основой солидарности межсословной. Так, в «хлебных» бунтах и в тех случаях, когда центральные власти пытались изменить местные правила коммунального существования, требования протестующих нередко поддерживали местные власти. Многие городские восстания против государственных преобразований, такие, например, как Астраханское восстание 1705–1706 гг. или движения за конкретные реформы, объединяли представителей разных сословий. Ярким примером такого «позитивного» протеста является массовое движение в восточных провинциях Нидерландов (Гелдерланд, Утрехт, Оверэйсел) в первой трети XVIII в., вошедшее в историю как борьба за «новый порядок». Требование демократизации органов местного самоуправления, выдвинутое бюргерами, поддержали городские низы и крестьяне. Только с помощью войск регентская элита сумела добиться повиновения.

Поскольку местные власти отвечали за общественный порядок и проводили в жизнь все новые решения, связанные с транспортом, торговлей, налогами и прочими вопросами повседневной жизни, протестное поведение чаще всего проявлялось на локальном уровне. Как правило, именно нововведение было поводом для конфликта населения с представителями «государственного интереса» на местах. Однако было бы неверно представлять эти отношения как постоянно углубляющийся конфликт. Все зависело от конкретных обстоятельств, среди которых не последнюю роль играли личные качества отдельных представителей местных властей, а также культурные традиции населения. Более того, открытый конфликт с местными властями при Старом порядке был скорее исключением, чем правилом. Даже не ожидая от местных властей особой помощи, люди все равно были вынуждены обращаться к ним для решения повседневных проблем.

В последние десятилетия историки существенно пополнили наши знания о народных движениях в европейских странах: накоплен большой фактический материал, обновились его интерпретации. Современные подходы позволили по-новому представить институты и практики государства Нового времени (Etat modern) — администрацию, законодательство, правосудие, фиск, армию, полицию, реформы в духе «просвещенного абсолютизма» и пр. (см. гл. «Просвещение и власть»). В то же время историки обратили внимание на важность ритуализованного поведения в конфликтных ситуациях.

Британский антрополог М. Дуглас подметила, что в ритуалах «признаются потенциальные возможности беспорядка». В частности, «нерассуждающий ритуализм» составлял основу праздничной народной традиции, которая выполняла некоторую психотерапевтическую роль в обществе. В ходе праздника находили выход примитивные инстинкты, насилие, сексуальность, которые в повседневной жизни подавлялись церковными и светскими властями. Нередко перерастая в бунты, народные гуляния и праздники вынуждали уважать неписаные нормы и поддерживать локальную солидарность. Можно сказать, что это был важный социокультурный инструмент в деле формирования умения «жить вместе». Во Франции одной из самых распространенных форм действа такого типа был шаривари (charivari). Изначально он представлял собой реакцию коммуны на неравный брак. К шаривари прибегали также жители одной местности (коммуны, квартала), чтобы наказать супругов, неохотно выполняющих свои семейные обязанности. В XVIII в. шаривари использовали как предлог и для того, чтобы публично выразить какие-то назревшие требования, приструнить нарушителей коммунальных норм, даже если эти нарушения не были связаны с брачными отношениями. Как выяснил Э.П. Томпсон, изучив английский вариант шаривари (rough music), то же самое происходило в Англии.

Историки народных движений (Н. Земон Дэвис, И.М. Берсе, Э. Томпсон, А. Фарж, А. Корволь и др.) показали, что в начале Нового времени многие жесты праздника органично входили в бунтарское поведение. Их можно назвать фольклорными элементами открытого протеста. Очень часто открытое народное выступление начиналось ударом колокола. Бой набата повсеместно являлся традиционным знаком какой-либо опасности. К нему издавна прибегали в случае пожара, наводнения, града, засухи. В колокол звонили при приближении разбойников, банды нищих, с его помощью предупреждали расположившихся в деревне контрабандистов о приближении служащих налоговых ведомств. Иными словами, это был привычный сигнал к началу массового коллективного действия. Понимая особую роль коммунального колокола, символизировавшего локальную солидарность жителей, блюстители порядка пытались регламентировать его применение. Французские власти в качестве предлога использовали широко распространенное убеждение в том, что звон колоколов способен разогнать тучи, предотвращая тем самым грозу и связанные с ней неприятности. Борьба с этим обычаем, судя по количеству сохранившихся свидетельств, была настойчивой, но не очень успешной, поскольку крестьяне и горожане упорно сопротивлялись.

Бой барабана — столь же обычное явление в народных манифестациях, как и колокольный звон. Использовались также другие музыкальные инструменты. Неизменно сопровождала каждое проявление открытого протеста инвектизация речи. Длительное время историки обращали внимание лишь на те крики и возгласы участников народных волнений, в которых выражались требования бунтовщиков, как, например, «Долой налоги!» или «Да здравствует король без габели!» Однако психологи и этнологи полагают, что любая бранная речь несет в себе смысловую нагрузку: взламывая табу, люди, не отдавая себе в этом отчета, выражают свой протест. Ругательства при этом уже сами по себе выполняют известную психотерапевтическую роль, принося психологическое облегчение. Кроме того, инвектива была одним из способов карнавализировать событие, не дожидаясь карнавала, помогая бунтовщикам включаться в иное, отличное от повседневности временное измерение. Широко распространенной фольклорной чертой открытого народного протеста была маскировка, присутствовавшая в разнородных народных движениях во всех странах. Участники народных движений чернили лица, или напротив, выбеливали их мукой, надевали на глаза тряпичные маски, переодевались в женские платья и пр.

В протестующей толпе времен Старого порядка, как и в любом другом социальном образовании, ритуал был одним из способов, регулирующих взаимодействие его участников между собой и с окружающим миром. Традиционные атрибуты праздничной народной культуры — колокол, барабан, маски, танцы, травестия — служили символическими средствами, которые позволяли бунтовщикам руководствоваться нормами, веками складывавшимися в протестующей толпе. Эти средства, обеспечивая необходимое для эффективного коллективного действия сочетание управляемости с субъективной свободой, были важнейшими элементами самоорганизации прямого народного действия.

Формировалась протестующая толпа, как правило, спонтанно. Однако с самого начала своего существования в непредсказуемом сценарии бунта она была занята поиском смысла происходящего или, говоря словами М. Вебера, «производила смысл». Ключом к пониманию этого смысла могут быть слова «идентичность» и «легитимность». Осознавая свое место в ситуации, толпа прежде всего выясняла распределение ролей, определяя реальных или воображаемых врагов («их»). Вместе с тем для сплочения противостоящего этим врагам «мы» важно было обосновать свое право на существование и действия. С этой целью в процессе самоидентификации протестующая толпа изобретательно отбирала средства, накопленные в ходе предшествовавшего социокультурного опыта. В частности она искала, живо адаптировала и создавала различные идеи-образы, используя их в своих интересах. Большую роль при этом играли слухи, которые в период кризисов, отчасти заменяя информацию, помогали людям определить стратегию поведения. Во Франции в течение всего XVIII в. народ будоражили слухи об отмене старых налогов в связи с началом войны или смертью короля, о том, что молодых людей, в том числе детей, насильно забирают в колонии. В устойчивую легенду трансформировались слухи о намерении торговцев, булочников, перекупщиков, спекулянтов и самого короля уморить народ голодом. В России хорошо известна мобилизующая роль слухов о «хорошем» царе-самозванце, в других странах тоже распространялись похожие слухи. Так, годы спустя после смерти Ф. Ракоци (1735) в среде венгерских крепостных ходили слухи о его возможном возвращении: молва связывала с этим надежды на уравнение крестьян в правах с помещиками. В то же время в оппозиционно настроенной к Габсбургам дворянской среде Ракоци почитали как борца за дворянские вольности и привилегии. На территории Речи Посполитой в связи с Конституцией 1791 г., которая минимально затронула деревню, ширились слухи, что крепостное право отменено и что шляхта скрывает это от крестьян. Последние отказывались повиноваться господам, а власти вынуждены были в ряде случаев использовать войска. Подобные слухи становились устойчивыми компонентами коллективной памяти, своеобразными мифами, которые передавались от одного поколения к другому.

Среди способов легитимации бунтовщического поведения неизменно присутствовали апелляции к властям (в том числе к верховной власти короля или царя), а также имитация их действий. Общим местом в проявлениях открытого протеста было подражание стандартным юридическим процедурам, постоянное подчеркивание лояльности и активное использование элементов народной культуры, чтобы убедить окружающих, в первую очередь облеченных властью людей, в «хорошем порядке» своего поведения, смысл которого лишь в том, чтобы заявить о «законных» требованиях.

Стремление заставить услышать себя, доказать свое право на вмешательство в ход событий и вместе с тем не нарушать существующих предписаний парадоксальным образом совмещалось во многих бунтах. Выраженные публично на площади, на улице эти желания, переплетаясь, придавали бунтовщическому поведению такое сложное содержание, что современники, а вслед за ними и историки квалифицировали его как «непостижимое». Подробно описывая «странное» поведение бунтовщиков 18 апреля 1775 г. в доме подозреваемого в продовольственных махинациях советника парламента в период продолжительного бунта в Дижоне, современник писал: «Не могу Вам дать представление об опустошении, которое тогда было совершено. В самом деле, это что-то непостижимое…»

Смысл легитимации бунтовщического поведения — утверждение «порядка» посредством запрещенного законом действия — абсурдный с рациональной точки зрения, ускользал от современников. Возможно, отчасти это было связано также с широко распространенным мнением, что толпа не способна действовать самостоятельно. Отсюда идея заговора, которую так часто использовали современники, а потом и историки для объяснения «странных» проявлений протеста. Накопленные историками народных движений материалы и наблюдения показывают, что бунтовщики не только отвергали новое, но и отстаивали свои права, требовали считаться с нормами и ценностями своей культуры. Они были убеждены, что ведут борьбу за общее дело, за общий интерес против людей, которые думают только о собственной выгоде. Справедливость «моральной экономии», которая позволяет существовать каждому, отвергала сторонников экономии, основанной лишь на выгоде. Более того, бунтовщики заставляли уважать себя как людей. Основой эгалитарной народной утопии, в полный голос заявившей о себе в ходе восстаний и революций XVIII в., было право на жизнь и свободу для всех. Конечно, вербально эта утопия вряд ли могла быть сформулирована в лоне устной традиции, однако ее образный мир, проявлявшийся в красноречивых поступках, улавливали наиболее чуткие современники, которые перевели его на язык высокой философии и большой политики. Мысль о том, что «единственной целью всякого управления должно быть поддержание прав человека», была в разных вариантах сформулирована интеллектуалами последнего века Старого порядка. Она пронизывает десятки правовых актов эпохи. Но вызревала эта мысль долго и мучительно в недрах народной жизни. Отрицая те или иные аспекты установленного порядка, бунтовщики противопоставляли ему свой идеальный порядок, в основе которого было право на существование. Сопротивляясь утопии рациональной, бунт предлагал свою собственную утопию, экзистенциальную. И проблема, вероятно, заключается не в том, чтобы определить, которая из них лучше, правильнее, прогрессивнее. Важно, что обе они существуют в любом социуме, развитие которого во многом зависит от того, как эти утопии взаимодействуют, взаимно питают, корректируют, усложняют и упрощают друг друга во времени и пространстве.

Этимология слова «бунт» (revolte), по мнению известного лингвиста и философа Ю. Кристевой, корнями уходит в санскрит, приобретая значение «разоблачение» (devoilement, decouvrement). Иными словами, «бунт» означает «снятие всех покровов», «возвращение назад», «начало всего заново». Как показали современные исследования народных движений, открытый протест (бунт) в раннее Новое время по своим функциональным особенностям точно соответствовал такой этимологии. Он был не только проявлением социального противостояния, но и одним из способов самоорганизации народной культуры. Свидетельство тому — наличие фольклорных элементов в народных волнениях, очевидная связь бунтарского поведения с праздничной народной традицией. Открытый протест в XVIII в., как правило, имел оборонительный характер, являясь ответом на попытки установить новые правила существования. В условиях неблагоприятной экономической конъюнктуры всякое нововведение, любое изменение устоявшегося уклада жизни воспринималось как «агрессия», чреватая ухудшением ситуации. Эта черта присутствовала в каждом акте открытого протеста независимо от его содержания, формы, социального характера. Можно сказать, что бунт того времени представлял собой способ действия, «облегчавший» адаптацию к новому. В то же время перформатив бунта был своеобразным волеизъявлением, в ходе которого происходила небывалая в обычное время мобилизация возможностей народной культуры и концентрация образов социального воображаемого. Например, для француза образ «врага» ассоциировался с габелёром, нуворишем, эмигрантом; для простого россиянина такой собирательной фигурой часто выступал «плохой придворный». Одновременно бунт являлся актом народного «правосудия»: бунтовщики отказывались признавать себя виновными в нарушении закона, нередко имитируя в ходе прямого действия, как уже отмечалось, принятые в обществе юридические процедуры. Просвещенные современники разделяли такое представление: в административной переписке, в юридических документах часто встречается мысль о том, что в ходе бунта «народ вершит закон по-своему». Историки видят в нем также «примитивный политический жест» (С. Каплан), поскольку «народ», выходя на «улицу», вторгался в политическое пространство, упрекая управляющую элиту в неадекватном использовании властных полномочий с позиций традиционно понимаемой «справедливости». Случалось, что бунтовщики даже брали на себя обязанности властей. Примеры такого «присвоения власти» можно найти в истории Пугачевского бунта.

В то же время бунт неизбежно становился одной из самых доступных для униженных и слабых форм мести. Любой «праздник непослушания», как и календарный праздник, это не только хронотоп символического действия, но и царство аффектов: помимо злобы и ненависти, связанных с желанием отомстить и наказать, в ходе восстаний всегда присутствовали отчаяние, ревность, любопытство, зависть. Важнейшим мотивом коллективного действия в последний век Старого порядка, как и во все времена, являлись страх и надежда. Страх перед голодом заставлял крестьян и горожан бунтовать против вывоза продовольствия за пределы определенной местности. Окончание войны, смерть государя, важные реформы везде порождали надежды на перемены к лучшему, временно ослабляя социокультурное напряжение. Ж. Лефевр одним из первых убедительно показал влияние эмоций на историю Французской революции: «Великая надежда», связанная с созывом Генеральных штатов 5 мая 1789 г., на полтора месяца приостановила народные движения; «Великий страх» июля-августа того же года вынудил Национальное собрание принять решения, покончившие со Старым порядком в стране.

Сочетание репрессивной функции, эмоционального напряжения и элементов народной культуры порождало взрывную смесь непредсказуемой и необычайной силы. Однако не следует думать, что народный бунт всегда «бессмыслен» и «беспощаден». Эта знаменитая пушкинская характеристика сегодня воспринимается лишь как метафора социальной стихии. Современные историки убедительно обосновали существование своего рода «правил бунта», носителем которых являлась протестующая толпа. Особый словарь народного бунта и его жесты поразительно соответствовали конкретной обстановке; определенная логика обнаруживается и в динамике каждого происшествия.

В то же время история протеста свидетельствует о постепенном включении простолюдинов в систему государственной нормативной регуляции общественных отношений. Так, непопулярность налога, по мнению И.М. Берсе, — не только показатель его провоцирующей роли, но также индикатор важности социальной практики, на которую направлен данный налог. Например, вводя обложение процедурных актов, власти признавали тем самым место судебного разбирательства и крючкотворства в социальном регулировании. Разумеется, степень подобной «институциализации» в пространстве Европы была различна. В странах более развитых в правовом отношении она была выше, в других процесс находился в самом начале. Во Франции, например, возросший в XVIII в. поток судебных тяжб между общинами и сеньорами свидетельствует о все более активном включении обитателей французской деревни в официальный юридический порядок. Простые люди все чаще стали прибегать к судам для решения своих самых разных, причем не только имущественных проблем. Показателем втягивания простолюдинов в установленную институциональную систему правовых отношений является также особая роль «бумаги» в народном протесте: она воспринималась как символ и орудие угнетения. Например, в конфликтах по поводу сеньориальных или общинных прав бунтовщики требовали предъявления «феодальных» актов и поместных описей. Налоговые списки, долговые расписки и другие деловые бумаги мятежники искали, рвали, разбрасывали или сжигали на кострах в местах проведения публичной казни. Иногда «бумага» играла провоцирующую роль в истории мятежа или с ее помощью потенциальные бунтовщики анонсировали прямое действие, вывешивая бунтовщические плакаты на дверях домов и церквей или направляя контрибуционные послания влиятельным людям. Нередко смутьяны требовали «бумагу» от властей для закрепления и подтверждения своего успеха: не доверяя устным обещаниям отменить налог или снизить цену на хлеб, они добивались письменного распоряжения. Наконец, «бумага» являлась одним из способов легитимации бунтовщического поведения. Чаще всего мятежники апеллировали к указам государя, который в их глазах олицетворял закон. Иногда они ссылались на постановления местных властей. А восставшие рабочие Сент-Антуанского предместья, шествуя по улицам Парижа весной 1789 г. с виселицей, на которой были прикреплены манекены фабрикантов Ревельона и Энрио, кричали, что они исполняют постановление третьего сословия Сент-Антуанского предместья, приговорившего этих заводчиков к повешению.

В марксистской традиции народные движения исследовались преимущественно в контексте теории классовой борьбы, которая представлялась как «движущая сила истории». Сегодня такой подход во многом утратил свое значение. Тем не менее очевидно, что бунт в традиционном обществе являлся не только средством, облегчавшим восприятие нового, но и острой формой развития социальной общности. Важнее конкретного результата бунта (который порой не достигался, но очень часто и достигался: снижался размер налога, приостанавливалось его взимание, уменьшалась цена хлеба, наказывались взимавшие недоимки виновники насилия и проч.) было наступавшее за ним «отрезвление» всех участников социальной драмы: как тех, кто представлял существующий порядок, так и тех, кто его оспаривал. Жестокое подавление мятежа в отдельной стране, городе, деревне надолго входило в коллективную память, а осознание риска, связанного с открытым протестом, на десятки лет делало его невозможным. В то же время многочисленные случаи различных уступок и амнистии участников народных движений рассматриваются теперь не только как свидетельство ослабления властей, но и как признание того, что бунт не обязательно означает разрыв традиционных социальных связей, что сохранение статус-кво лишь посредством репрессии невозможно. Значение этих движений заключается, вероятно, не только в том, что они подтачивали Старый порядок и готовили новый, но и в том, что они служили своеобразным сдерживающим фактором в динамике социума, не позволяли резко разрушать традицию и обеспечивали сохранение главной нравственно-генетической линии эволюции.