Французская революция и мир
Мысль о том, что Французская революция имеет огромное историческое значение не только для самой Франции, но и для всего мира, высказывали еще современники революционных событий. Эдмунд Бёрк уже в 1790 г. отмечал: «Мне кажется, что я присутствую при великом кризисе в делах не только Франции, но и всей Европы, а, возможно, и не одной лишь Европы. Если учесть все обстоятельства, то окажется, что Французская революция — это самое удивительное из происходившего до сих пор в мире». В революции видели и урок Божественного Провидения (Ж. де Местр), и важный рубеж в самопознании абсолютного духа (Г.В.Ф. Гегель), и завершающий аккорд определенной стадии развития Западного мира (стадии «культуры»), после чего тот перешел в консервативную стадию «цивилизации» (О. Шпенглер), и пр. Однако рассмотрение всех когда-либо предлагавшихся трактовок всемирно-исторического значения Французской революции в нашу задачу не входит, а потому мы ограничимся здесь анализом только тех из них, что имели широкое распространение в историографии последних десятилетий.
На протяжении всего XX в. над изучением Французской революции весьма активно работали историки-марксисты, считавшие ее классическим образцом революции «буржуазной», т. е. обеспечившей переход от «феодального» способа производства к капиталистическому. А.З. Манфред так, например, оценивал значение этого события: «Французская революция сокрушила феодально-абсолютистский строй, до конца добила феодализм, “исполинской метлой” вымела из Франции хлам средневековья и расчистила почву для капиталистического развития. Французская революция разрушила феодальные производственные отношения и установила — на определенное время — соответствие между производственными отношениями и характером производительных сил. Эта огромная разрушительная работа имела крупнейшее прогрессивное значение не только для Франции, но и для судеб всей Европы. Французская буржуазная революция открыла новый исторический период — период победы и утверждения капитализма в передовых странах».
Однако проводившиеся во второй половине XX в. исследования по истории Старого порядка (в частности экономической) позволили существенно уточнить и во многом пересмотреть представления «классической» историографии о значении Французской революции для капиталистического развития как собственно Франции, так и Европы в целом.
Некогда хрестоматийное утверждение о том, что эта революция разрушила «феодальный строй», теперь выглядит анахронизмом. И дело не только в том, что само по себе существование «феодализма» как всеобъемлющей социально-экономической системы сегодня оспаривается даже для периода Средних веков многими медиевистами, которые считают это понятие абстрактной теоретической конструкцией, созданной юристами раннего Нового времени и весьма далекой от средневековых реалий. Если даже не вдаваться в детали этой еще продолжающейся дискуссии и ограничиться рассмотрением только лишь отношений в аграрной сфере предреволюционной Франции, то и в таком случае приходится констатировать, что сеньориальный комплекс в целом по стране находился к концу XVIII в. в стадии глубокого разложения. Сеньориальные платежи, составлявшие в среднем от 10 % до 20 % чистого (за вычетом производственных издержек) дохода земледельца, являлись своего рода рыночным товаром: очень часто владельцы сеньорий продавали право на их взимание каким-либо третьим лицам, например предприимчивым горожанам или даже преуспевающим крестьянам, оставляя за собой саму сеньорию. Стремясь повысить прибыли, новые хозяева добивались, чтобы размеры платежей по сеньориальному комплексу время от времени пересматривались в соответствии с рыночной конъюнктурой. Иными словами, внешне сохраняя прежнюю форму, сеньориальный комплекс приобретал новую сущность — превращался из средневекового держания на постоянных, веками не менявшихся условиях в капиталистическую аренду, условия которой напрямую диктовались рынком. Своеобразными «матрицами капитализма» являлись также крупные сеньориальные поместья и появившиеся тогда же во Франции отдельные большие фермы, собственники которых стремились организовать производство по английским образцам. Таким образом, даже в аграрной сфере, традиционно наиболее консервативной, развитие капиталистических отношений активно шло и до революции.
Вместе с тем нередко сохранялись и различного рода реликтовые формы сеньориальных отношений, унаследованные еще от Средневековья: исключительное право сеньоров охотиться в лесах и держать голубятни, их монопольные права (баналитеты) на владение мельницей, виноградным или масличным прессом и даже отдельные нормы обычного права, напоминавшие о былой личной зависимости земледельцев от сеньора, например право «мертвой руки» — обязанность крестьянина при вступлении в наследство наделом заплатить сеньору фиксированный взнос. И если экономическое значение подобных «осколков» сеньориального строя зачастую было не слишком велико, то в психологическом плане они обычно вызывали у крестьян ничуть не меньшее, а нередко даже большее раздражение, чем собственно сеньориальные платежи, ибо подчеркивали приниженное положение земледельцев.
Конечно, решительные действия революционных властей в аграрной сфере, начиная с декретов Учредительного собрания от 5-11 августа 1789 г. об отмене (частично за выкуп) еще сохранявшихся сеньориальных повинностей и заканчивая декретом Конвента от 17 июня 1793 г. о полной и безвозмездной ликвидации таковых, радикально ускорили тянувшийся уже не одно десятилетие процесс постепенного демонтажа сеньориального комплекса, который в ходе революции был в целом ликвидирован (хотя местами отдельные его элементы сохранялись еще и в XIX в.). Аналогичные меры, проводившиеся на территории оккупированных французами стран в период революционных и Наполеоновских войн, также многократно ускорили и радикализировали процессы постепенной ликвидации сеньориального режима, которые, однако, начались в Европе еще до Французской революции. Так, в Савойе личная зависимость крестьян от сеньора была отменена еще в 1771 г., в Бадене — в 1783-м, в Дании — в 1788 г.; активные меры по эмансипации крестьян предпринимались в 80-е годы XVIII в. эрцгерцогом Леопольдом в Тоскане и его братом императором Иосифом II в монархии Габсбургов.
Ликвидируя во Франции ремесленные цехи, внутренние таможни и пошлины, налоговый иммунитет привилегированных сословий, революционные власти также лишь продолжали политику, ранее начатую королевскими министрами-реформаторами. Правда, обладая гораздо большей поддержкой в обществе, нежели правительства Старого порядка, революционеры могли осуществить подобные преобразования намного более решительным образом. То же самое относится и к соответствующему воздействию Французской революции на Европу. Разрушая на занятых французскими войсками территориях аналогичные препоны развитию свободного рынка, республиканская, а затем и наполеоновская оккупационные администрации осуществляли лишь более радикальными методами и более ускоренно, но в принципе ту же самую линию, которую проводил во второй половине XVIII в. просвещенный абсолютизм в разных странах континента.
Если абстрактно рассматривать осуществленные в ходе Французской революции меры по освобождению экономики от «реликтов» Средневековья, отвлекаясь от сопутствовавших этому обстоятельств, то вывод о том, что по своему содержанию такие действия должны были способствовать ускорению капиталистического развития Франции, едва ли вызовет возражения. Однако, осмысливая значение произошедшего, историк не может позволить себе абстрагироваться от подобных обстоятельств, во многом определивших реальную «цену» Революции. А эта «цена», как показали в конце XX в. французские исследователи экономической истории Ф. Карон, Ф. Крузе, М. Леви-Лебуайе и другие, оказалась чрезвычайно высока для экономики страны, особенно для тех секторов, где капиталистические отношения достигли наибольшего развития. Настолько высока, что Леви-Лебуайе даже назвал экономические последствия Революции «национальной катастрофой». И основания для такого вывода он и его коллеги привели достаточно убедительные.
Торгово-промышленные круги французского общества тяжело пострадали от революции. Посягательства на крупную собственность были неотъемлемым атрибутом массовых волнений революционной эпохи, начиная с печально известного «дела Ревельона», когда в апреле 1789 г., еще до начала работы Генеральных штатов, люмпены разгромили в Париже большую и процветающую обойную мануфактуру в Сент-Антуанском предместье. А в эпоху Террора уже и сам по себе «негоциантизм» рассматривался как вполне достаточный повод для преследований, которым в качестве «спекулянтов» подверглись многие предприниматели. Характерен в данном отношении пример уже упоминавшейся выше семьи Вандель, создавшей металлургический завод Крезо. Большинство ее членов подверглось в период революции преследованиям, а само предприятие, славившееся в 80-е годы XVIII в. наиболее передовыми во Франции технологиями, к 1795 г. пришло в полный упадок и было восстановлено уже только при империи. И данный случай отнюдь не единичен. К примеру, из 88 предпринимателей, являвшихся депутатами Генеральных штатов от третьего сословия, в период Террора так или иначе пострадало 28, т. е. почти треть: из них 22 были репрессированы, трое обанкротились, трое были вынуждены эмигрировать. Ну а поскольку в Генеральных штатах, а затем в Национальном собрании эта категория депутатов в большинстве своем проявляла довольно слабую политическую активность, то главной причиной обрушившихся на них гонений очевидно были отнюдь не политические мотивы, а социальные.
В целом революция привела к глубочайшему упадку экономики Франции. По подсчетам Ф. Крузе, к 1800 г. промышленное производство в стране составляло только 60 % от предреволюционного. Вновь на уровень 1789 г. оно вернулось лишь к 1810 г. И это несмотря на существовавший с 1792 г. высокий спрос на военную продукцию.
Если война по крайней мере стимулировала активность тех отраслей промышленности, что были связаны с производством вооружений, боеприпасов и амуниции, то на внешнюю торговлю она повлияла исключительно негативным образом. Морская блокада и утрата Францией вест-индских колоний привели к практически полному краху атлантической торговли, в которой капиталистические формы предпринимательства достигли в предреволюционный период особенно высокого уровня развития. Обслуживавшие ее французские порты, являвшиеся ранее ведущими центрами национальной торговли и промышленности, пришли за время революции и империи в полное запустение. К тому же, наиболее крупные из них — Нант, Бордо, Марсель — особенно сильно пострадали от репрессий в период Террора. Так, население Бордо в результате общего воздействия всех этих неблагоприятных факторов с 1789 г. по 1810 г. сократилось со 110 тыс. до 60 тыс. И если в 1789 г. Франция имела 2 тыс. торговых судов дальнего плавания, то к 1812 г. таковых насчитывалось лишь 179. В целом же, упадок во внешней торговле оказался столь глубок, что по ее абсолютным показателям страна вернулась на уровень 1789 г. только в 1825 г. В процентном же отношении ту долю в мировой торговле, которую Франция имела до революционных потрясений, она не восстановила уже никогда.
Еще более долгосрочные негативные последствия для развития капитализма во Франции имело происшедшее в результате революции перераспределение земельной собственности, самое большое в истории страны. Продажа национальных имуществ — бывших владений церкви и короны, конфискованной собственности эмигрантов и лиц, осужденных революционными судами, — затронула до 10 % всего земельного фонда. Значительная часть этих земель (до 40 % по новейшим подсчетам французских историков Б. Бодинье и Э. Тейссье) перешла в собственность крестьян. Подобный передел земли в пользу мелких собственников и связанное с ним упрочение традиционных форм крестьянского хозяйства оказали во многом решающее влияние на темпы и специфику промышленного переворота во Франции XIX в.
Это влияние известный российский специалист по аграрной истории А.В. Адо определял следующим образом: «Шедшая в этот период парцелляция земельной собственности в сочетании с сохранением традиционных общинных институтов вела к тому, что даже обнищавший крестьянин имел возможность не покидать деревню, обладая клочком земли и обращаясь к общинным угодьям и правам пользования. Это усиливало аграрное перенаселение, задерживало отлив бедноты в города и создавало в деревнях громадный резерв рабочей силы, остро нуждавшейся в дополнительном заработке. Тем самым продлевалась во времени относительная стойкость “доиндустриальных” (ремесленных и мануфактурных) форм промышленного производства, прибыльность которых обеспечивалась использованием дешевого труда деревенской бедноты, а не модернизацией с применением машин и новой технологии. Агротехническая перестройка также шла замедленно, черты традиционной системы ведения хозяйства обнаруживали большую живучесть».
Вывод о не слишком высоком уровне агрикультуры в хозяйствах новых владельцев земли подтверждается и статистическими данными, собранными французским историком Ж.К. Тутэном и свидетельствующими о резком падении урожайности большинства зерновых в послереволюционный период. Так, по сравнению с 1781–1790 гг. среднестатистическая урожайность зерновых в 1815–1824 гг. снизилась с 8 до 7,5, пшеницы — с 11,5 до 8,24, ржи — с 8 до 6,5, ячменя — с 11 до 8,4 центнера с гектара.
Кроме того, массовая распродажа национальных имуществ вызвала переориентацию владельцев капиталов на спекулятивные операции с недвижимостью, получившие широкий размах. Свободные средства теперь гораздо более охотно вкладывались в недвижимую собственность, чем в развитие. Возникший в результате этого «инвестиционный голод» стал одним из важнейших факторов, затормозивших проведение во Франции промышленной революции и аграрного переворота.
Рассмотрев разные оценки итогов перераспределения в ходе Революции земельной собственности, которые высказывались на протяжении последних ста лет специалистами по аграрной истории, Бодинье и Тейссье пишут: «Итак, была ли продажа национальных имуществ “наиболее важным событием Революции”? Без сомнения, и да, и нет. Да — для тех, кто считает, что реализация на рынке одной десятой части земельного фонда страны радикально изменила в течение нескольких лет социально-профессиональный состав собственников, привязала к земле множество мелких приобретателей и способствовала тем самым сохранению значительной доли населения в сельской местности, что могло стать причиной экономической отсталости сельского хозяйства Франции. (…) Бесспорное нет — для тех, кто придает наибольшее значение Декларации прав человека и гражданина, свободе, равенству, рождению Республики и демократии, гражданскому кодексу или метрической системе… Но все эти элементы составляют абстрактные принципы Революции, для воплощения которых в жизнь потребовались десятилетия и даже больше того. При том, что конкретные и немедленные приобретения (а что может быть конкретнее земли?) сказались на жизни гораздо раньше, особенно для массы сельских жителей. В этом отношении продажа национальных имуществ, действительно является “наиболее важным событием Революции”».
Несмотря на все сложности и задержки, капитализм во Франции продолжал развиваться. Однако причинно-следственная связь этого процесса с революционными событиями конца XVIII в. выглядит в свете новых исследований по экономической истории уже далеко не столь однозначной, как ее изображали сравнительно недавно. Значительное и все более усугублявшееся на протяжении первой половины XIX в. экономическое отставание Франции от Англии, а во второй половине столетия — и от Германии, побуждает историков задаваться вопросом о том, происходило ли развитие французского капитализма «благодаря революции» или же «несмотря на нее».
Столь же неоднозначным выглядит в свете современных исследований и вопрос о «цене» ускоренной ликвидации французами Старого порядка в соседних европейских странах.
На оккупированных французскими войсками территориях Бельгии, Прирейнской Германии, Швейцарии, Италии и Испании действительно проводились решительные социально-экономические преобразования по образцу тех, что уже имели к тому времени место во Франции: демонтаж сеньориального комплекса, отмена сословных привилегий и корпораций, унификация права и административных органов, и т. д. Однако социальная база подобных реформ в самих этих странах была крайне слабой — их поддерживал лишь узкий слой образованных людей, воспитанных на идеях Просвещения. Главной же движущей силой перемен выступала французская администрация, опиравшаяся на оккупационную армию. Иными словами, французская свобода была принесена в завоеванные страны на штыках солдат. Платой же за нее стало тяжкое бремя военной оккупации.
Начиная военный конфликт с европейскими державами под лозунгом освобождения соседних народов от «деспотизма» их правителей, французские революционеры провозглашали «мир хижинам, войну дворцам». Однако уже в 1793 г., как только войска Республики изгнали неприятеля со своей территории и пересекли границу, в основу французской политики на оккупированных землях был фактически положен старинный принцип кондотьеров «война кормит войну». 18 сентября 1793 г. Комитет общественного спасения приказал командующим армий самим изыскивать на занятых территориях все необходимые средства для содержания войск. По мере продвижения республиканских армий в глубь соседних стран политика выкачивания ресурсов с оккупированных земель приобретала все более систематизированный характер. В мае 1794 г. для этой цели были учреждены особые агентства, имевшие своей задачей «вывозить во Францию предметы потребления, торговли, науки и искусства, которые можно использовать на благо Республики».
Как отмечает современный английский историк А. Форрест, «цена вторжения и завоевания часто оказывалась непосильной для экономики соседей Франции. Во внимание не принимались ни чувства местного населения, ни его реальные возможности нести это бремя». Так, в 1795 г. С. Бурсье, уполномоченный французского правительства в Бельгии, приказал изъять для нужд Республики половину (!) всего зерна, сена и соломы, имевшихся в этой стране и соседних областях.
Да собственно и многие преобразования, осуществлявшиеся французской администрацией на оккупированных территориях, в значительной степени были направлены именно на то, чтобы повысить эффективность эксплуатации их ресурсов. В Италии, например, проводилась такая же продажа национальных имуществ, какая ранее имела место во Франции. Однако выручка от этой операции пошла в доход не местных, пусть даже профранцузски настроенных властей, а напрямую в бюджет Французской республики.
Ужесточению фискального пресса служила и унификация в этих странах системы управления. Власти созданных здесь так называемых «дочерних республик» являлись снизу доверху — от органов управления дистриктами до собственно правительств — своего рода филиалами французской оккупационной администрации. Вопреки провозглашенному революцией праву народов на самоопределение, Париж и не думал считаться с суверенитетом «братских» государств и откровенно эксплуатировал их в своих интересах. В 1798 г. несколько кантонов Гельветической республики, формально являвшейся союзником Франции, были обложены огромной контрибуцией в 16 млн ливров, для скорейшего выколачивания которой из местных жителей французы брали тех в заложники и принудительно размещали в их домах солдат на постой.
Помимо такого, проводившегося в государственном масштабе, «узаконенного» выкачивания ресурсов, население «освобожденных от деспотов» стран подвергалось жестокому мародерству со стороны французских солдат. В большей или меньшей степени грабить позволяли себе солдаты всех армий, однако, как показывают относительно недавние исследования Т. Блэннинга и А. Форреста, именно во французских войсках мародерство приобрело беспрецедентный размах. Во многом это было связано со спецификой комплектования армий Республики. Если войска других государств состояли преимущественно из профессиональных солдат, муштровавшихся годами, то массовые призывы новобранцев, которые практиковались во Франции с 1793 г., наполнили воинские части людьми, просто не имевшими времени научиться «жить по уставу».
Не удивительно, что значительная часть населения стран, оккупированных французами, с неприязнью относилась к новому порядку, принесенному на штыках иностранных солдат. Гарантией его стабильности была лишь мощь французской армии. Если же военная удача отворачивалась от французов, то всем осуществленным ими реформам грозил полный крах. Именно так случилось в 1799 г. на Юге Италии, когда Партенопейская республика пала под натиском войск Второй антифранцузской коалиции и массового контрреволюционного движения крестьян Калабрии и плебса Неаполя.
Потребовалось время, чтобы преимущества тех нововведений, которыми страны Старого Света были обязаны Французской революции, стали для европейцев более значимы, чем сопряженные с появлением этих новшеств издержки.
Если социальные последствия Революции XVIII в. для Франции и окружающих ее стран выглядят в свете новейших исследований далеко не столь однозначными, как их долгое время изображала «классическая» историография, и являются сегодня предметом острой дискуссии в научной литературе, то относительно влияния Французской революции на политическую культуру взгляды историков разных направлений достаточно близки. Согласно преобладающей в историографии точке зрения, большинством ключевых понятий политического дискурса наших дней мы обязаны именно Французской революции. Какие-то из них были порождены непосредственно ею, другим, появившимся в предыдущие эпохи, она придала тот смысл, в котором мы их используем и поныне. Для примера рассмотрим, как происходило в ходе Французской революции оформление некоторых из них.
Хотя такое основополагающее понятие современной политической культуры, как демократия, возникло еще в Древней Греции, тем не менее до конца XVIII в. оно использовалось в крайне узком смысле — для обозначения формы власти некогда существовавшей в тех античных городах-государствах, где все граждане напрямую участвовали в принятии политических решений. Л. де Жокур, автор статьи «Демократия» в «Энциклопедии», так определял это государственное устройство: «одна из простых форм правления, при которой народ во всей его совокупности обладает верховной властью». По-разному относясь к подобному строю, философы Просвещения были единодушны в том, что само понятие имело преимущественно теоретическое значение, ибо в условиях XVIII в. такое государственное устройство не представлялось возможным. Причины тому Руссо объяснял в «Общественном договоре» (1762) следующим образом: «Во-первых, для этого требуется Государство столь малое, чтобы там можно было без труда собирать народ и где каждый гражданин легко мог бы знать всех остальных; во-вторых, — большая простота нравов, что предотвращало бы скопление дел и возникновение трудноразрешимых споров, затем — превеликое равенство в общественном и имущественном положении, без чего не смогло бы надолго сохраниться равенство в правах и в обладании властью; наконец, необходимо, чтобы роскоши было очень мало или чтобы она полностью отсутствовала. (…) Если бы существовал народ, состоящий из богов, то он управлял бы собою демократически. Но Правление столь совершенное не подходит людям».
Заметим, что на первое место среди обстоятельств, препятствующих установлению демократического правления, Руссо вынес все же не моральные факторы (утрата «простоты нравов» и т. д.), а географический аспект — размеры государства, не позволяющие всем гражданам большой страны непосредственно участвовать в управлении. Именно всем, поскольку согласно преобладавшему тогда пониманию демократии, она мыслилась как прямое правление народа. Руссо особо подчеркивал невозможность существования представительной демократии: «Суверенитет не может быть представляем по той же причине, до которой он не может быть отчуждаем. Он заключается, в сущности, в общей воле, а воля никак не может быть представляема; или это она, или это другая воля, среднего не бывает».
Однако во время Французской революции логика политической борьбы очень быстро заставила сторонников радикальных преобразований, так называемую «патриотическую партию», обратиться к разработке нового, более широкого подхода к проблеме реализации суверенитета нации. Эти поиски развернулись еще во второй половине 1788 г., когда в стране шло активное обсуждение будущего порядка работы Генеральных штатов. Идеологи революции, в частности аббат Сийес, автор знаменитого памфлета «Что такое Третье сословие?», доказывали, что само по себе создание представительного органа отнюдь не означает отчуждения суверенитета нации. Таковое происходит только если общая воля нации подменяется частной волей деспота или привилегированных сословий, что неминуемо случится, если Штаты будут действовать в соответствии с традиционным порядком. Подобное стремление соединить основополагающий принцип демократии — положение о принадлежности верховной власти народу — с идеей национального представительства (как это имело место в США) получило развитие летом-осенью 1789 г., в период борьбы между монархией и Учредительным собранием за обладание суверенитетом. Левые депутаты и революционные публицисты доказывали, что именно деятельность Собрания, получившего свои полномочия непосредственно от народа, служит превращению множества частных интересов в единую и неделимую волю нации.
Таким образом, идея национального представительства как необходимого инструмента реализации суверенитета народа уже с самого начала революции стала одной из центральных констант революционной общественной мысли. Вместе с тем, на протяжении первой половины революционного десятилетия постоянно предпринимались попытки тем или иным образом совместить представительную демократию с элементами прямой демократии. К последним, в частности, можно отнести право на восстание, включенное в Декларацию прав человека и гражданина как в 1789 г., так и в 1793 г., принцип утверждения законов первичными собраниями избирателей, содержавшийся в конституционном проекте Кондорсе, предусмотренное Конституцией 1793 г. право первичных собраний требовать утверждения на референдуме принимаемых законов, и т. д. О праве народа непосредственно осуществлять свой суверенитет часто упоминали и монтаньяры, оправдывая насилие парижской толпы по отношению к Конвенту в ходе восстания 31 мая — 2 июня 1793 г.
Следующий этап активной разработки теории представительной демократии начался после 9 термидора II года Республики и был связан с подготовкой Конституции 1795 г. Многие депутаты Конвента и публицисты, размышляя над трагическим опытом Террора, связывали произошедшее с попыткой осуществления во Франции принципов прямой демократии и критиковали их. Если в начале революции ее идеологам приходилось доказывать совместимость принципа национального представительства с идеей суверенитета народа, то теперь существование представительства было признано необходимым в качестве гарантии от тиранического применения народом своей неограниченной власти по отношению к индивидам. В частности, эту тему подробно развил Сийес в речи от 2 термидора III года Республики (20 июля 1795 г.), заявив, что главной целью свободного государственного устройства должно быть обеспечение прав отдельного человека. По отношению к ним суверенитет народа отнюдь не является абсолютным. Развивая идею о необходимости ограничения сферы применения государственной власти, Б. Констан тогда же писал в своих памфлетах, что античное понимание свободы как коллективного осуществления верховной власти неприемлемо для людей Нового времени, которые связывают свободу прежде всего с обеспечением прав каждого индивида.
Таким образом, в течение всего нескольких лет Революции французская общественная мысль от традиционного, восходящего к Античности представления о демократии фактически пришла к современной формулировке ее основополагающих принципов.
Столь же радикально изменился в годы Французской революции и смысл понятия «республика». Правда, к началу революционных событий оно все же не выглядело столь же древним анахронизмом, как «демократия», поскольку обладало несколько более широким спектром смысловых значений. Политическая мысль XVIII в. относила к республикам не только демократии, но и аристократии. Монтескье в «Духе законов» предлагал различать их следующим образом: «Если в республике верховная власть принадлежит всему народу, то это — демократия. Если верховная власть находится в руках части народа, то такое правление называется аристократией». И если для характеристики первых философам и правоведам, действительно, приходилось оперировать лишь примерами из древней истории, то при описании аристократических республик они вполне могли ссылаться на современные им государства с подобным политическим устройством — Венецию, Геную, швейцарские кантоны, Нидерланды. Впрочем, все европейские республики XVIII в. обладали одной немаловажной особенностью: их территория была невелика. Соответственно политическая философия того времени считала аксиомой то, что республиканский строй пригоден только для малых стран. И хотя в Северной Америке с 1776 г. на весьма обширной территории существовала республика Соединенных Штатов, ее воспринимали в Старом Свете как своего рода исключение: это было молодое государство, возникшее на малонаселенных землях, где политические институты имели довольно короткую историю и не слишком сложное устройство. Возможность же установления республиканского строя в большой стране с давними монархическими традициями философы Просвещения в практической плоскости не рассматривали.
Не удивительно, что на начальном этапе Революции большинство ее сторонников довольно скептически относилось к республиканским идеям. К тому же, образ республики был сопряжен в общественном сознании с негативными историческими коннотациями: опыт позднего периода существования античных городов-государств заставлял ассоциировать республиканскую форму правления с господством демагогов и охлократией. Вот почему многие, в том числе наиболее радикальные, деятели Революции считали для себя оскорбительными любые подозрения в республиканских симпатиях. Робеспьер даже во время Вареннского кризиса летом 1791 г. возмущался: «Пусть обвиняют меня, если хотят, в республиканизме: я заявляю, что ненавижу любую форму правления, где господствуют клики».
Вместе с тем, признавая на словах необходимость сохранения во Франции монархии, пусть и в ограниченной форме, депутаты Учредительного собрания в ходе работы над Конституцией фактически трактовали королевскую власть как силу, противостоящую нации и враждебную ей. В течение всего лишь нескольких месяцев монарх, ранее являвшийся воплощением государственного суверенитета, превратился де юре всего лишь в главу исполнительной ветви власти. Но де факто с ним после принудительного перемещения из Версаля в Париж обращались даже не как с таковым, а как с пленником. Революционная пресса и вовсе день за днем писала о «контрреволюционном заговоре», свившем гнездо при королевском дворе. Разумеется, прямым следствием этого было дальнейшее снижение авторитета монархии. Однако наиболее тяжкий ущерб ему нанес сам Людовик XVI, предприняв в июне 1791 г. попытку бегства из страны, лишь по случайности пресеченную революционными активистами в городке Варенн. Именно с этого времени в революционных кругах стала быстро распространяться идея республики.
В Законодательном собрании, пришедшем осенью 1791 г. на смену Учредительному, многие депутаты уже откровенно исповедовали республиканские взгляды. Собрание целенаправленно провоцировало конфликт между ветвями власти и настойчиво пыталось дискредитировать институт монархии в глазах общественного мнения. С началом войны революционная пресса постаралась направить прежде всего против королевского двора то недовольство общества, вызванное чередой неудач на фронте. В ходе беспорядков 20 июня 1792 г. ворвавшаяся в Тюильри парижская толпа подвергла короля, чья особа некогда считалась священной, прямому оскорблению. В конце концов, восстание 10 августа 1792 г. и вовсе лишило Людовика XVI власти.
21 сентября 1792 г. Франция была провозглашена республикой. Эта Первая, как ее сегодня называют, республика формально просуществовала 12 лет, однако фактически за это время французы испытали, по меньшей мере, пять разных республиканских режимов, радикально отличавшихся один от другого: жирондистский, монтаньярский, термидорианский, Директорию и Консулат.
Позднее к этому богатейшему опыту строительства республиканских институтов в большой стране обращались на протяжении всего XIX в. и даже начала XX в. многие политики Франции и других государств, выбирая на свой вкус наиболее подходящие модели политического устройства. И если французские революционеры конца XVIII столетия черпали вдохновение в истории, образах и символике республиканской традиции Античности, то для последующих поколений республиканцев они уже сами стали образцом для подражания.
В отличие от понятий «демократия» и «республика», которые, хотя во многом и обязаны Французской революции своим нынешним содержанием, но появились все же гораздо раньше, деление политических сил на «правые» и «левые», основополагающее для современной политической культуры, возникло именно в период Революции.
С началом работы Генеральных штатов их депутатам пришлось решать множество технических вопросов, связанных с организацией своей деятельности. Поскольку большинство представителей третьего сословия отказывалось следовать тому распорядку, что применялся в предыдущих Генеральных штатах 1614 г., встала задача создать новый регламент с чистого листа, определив правила ведения дискуссии, голосования, организации парламентских комитетов и т. д. Причем все эти процедурные моменты представители третьего сословия вынуждены были согласовывать, находясь одновременно в противостоянии с привилегированными сословиями по вопросу о проверке полномочий депутатов. Не удивительно, что в подобной ситуации полной неопределенности возникали порою и довольно необычные предложения. Так, если верить дневнику депутата П.П. Нерака, уже 8 мая при обсуждении представителями третьего сословия высказанных Малуэ и Мирабо мнений о том, как следует проверять полномочия депутатов — по сословиям или на общем заседании палат, от кого-то из депутатов поступило предложение разделиться на две части, дабы получить четкую картину преобладающих настроений: пусть те, кто согласен с Малуэ, отойдут направо, а те, кто поддерживает Мирабо, — налево. Рекомендация носила чисто технический характер, не содержала политического подтекста и никакого реального продолжения не имела, однако, заметим, уже тогда, возможно в силу случайного совпадения, направо было предложено идти сторонникам более консервативной позиции, налево — более радикальной.
После объединения представителей всех сословий в стенах Национального собрания, вскоре объявившего себя Учредительным, тем водоразделом, по которому происходило дальнейшее политическое размежевание между депутатами, стали положения будущей конституции. В августе 1789 г. острая борьба разгорелась вокруг утверждения Декларации прав человека и гражданина, а также по вопросу о том, какое вето может налагать король на решения Учредительного собрания — абсолютное или отлагательное. В ходе этой дискуссии, о чем свидетельствуют многие источники, и произошло постепенное разделение депутатов по политическим пристрастиям: сторонники Декларации прав и отлагательного вето сели по левую сторону от председателя, их оппоненты и соответственно сторонники абсолютного вето — по правую.
Трудно сказать, почему так произошло. Возможно, потому что правую сторону традиционно занимало духовенство, большая часть которого, включая высших иерархов церкви, входила в «партию» сторонников короля. Как вспоминали позднее некоторые из депутатов, составлявших в Собрании правое меньшинство, они старались держаться как можно сплоченнее, чтобы избежать психологического давления со стороны революционно настроенного большинства. В сентябре деление Собрания на два крыла окончательно оформилось, после чего уже и пресса стала использовать понятия «правая сторона» и «левая сторона» как собирательные названия двух противоборствующих политических «партий». В декабре же эти понятия и вовсе приняли ту обобщающую форму, в которой их до сих пор применяют во Франции и за ее пределами: «правая» (la droite) и «левая» (la gauche), без связи с местоположением в зале заседаний.
К завершению деятельности Учредительного собрания традиция использования этих понятий уже настолько устоялась, что была сразу же воспроизведена и в Законодательном собрании. Это, по мнению некоторых современников, сыграло злую шутку с приверженцами Конституции 1791 г. — фельянами (фейянами). Как вспоминал М. Дюма, принадлежавший к данной «партии», левую сторону в зале заседаний сразу же заняли сторонники республиканских взглядов и продолжения революции. В центре расселась основная масса провинциальных депутатов, не имевших первое время четких политических пристрастий и придерживавшихся достаточно пассивной позиции. В результате, конституционалистам-фельянам, чтобы держаться вместе, уже не оставалось ничего другого, как занять скамьи в правой части зала. И хотя в этом Собрании уже не было столь же ярко выраженных сторонников сохранения королевских прерогатив, как в Учредительном, их место в общественном мнении заняла новая «правая» — фельяны, на которых только в силу самого этого факта была отчасти перенесена та неприязнь, которой ранее удостаивали роялистов.
В Конвенте опять произошла смена ролей. Жирондисты, составлявшие «левую» в Законодательном собрании, вынуждены были уступить эту сторону своим более радикальным оппонентам — монтаньярам, отдать центр пассивной массе «болота» и занять места справа, приняв на себя все связанные с этим негативные коннотации. Не удивительно, что после изгнания жирондистов из Конвента в результате восстания 31 мая — 2 июня 1793 г. никто из депутатов больше не хотел сидеть справа, и эта сторона зала была отдана делегациям первичных собраний избирателей, приходившим наблюдать за работой национального представительства.
После «революции 9 термидора» правую сторону занимали сторонники ликвидации режима Террора, в том числе оставшиеся в живых и возращенные в Конвент жирондисты. Характерно, что в последовавший за переворотом период ожесточенной политической борьбы, когда решалось, будет ли осуществлен полный демонтаж машины Террора или же линия «революционного правления» сохранится и без Робеспьера, на «правую» и «левую» делился не только сам зал заседаний, но и занятые зрителями трибуны.
Члены законодательных органов, избранных в соответствии с Конституцией 1795 г., постарались уйти от прежнего деления депутатского корпуса по политическим пристрастиям и занимали свои места в зале согласно жребию. На некоторое время понятия «правые» и «левые» ушли из парламентской практики, но сама по себе традиция не была забыта и возобновилась в период Реставрации, чтобы уже не прекращаться до наших дней.
Аналогичные экскурсы в историю Революции можно было бы сделать и для других понятий политического лексикона нашего времени, приобретших тогда именно тот смысл, в котором их используют до сих пор: права человека, конституция, свобода, равенство и т. д. Однако и сказанное выше позволяет понять, почему в современной литературе по гуманитарным наукам Французскую революцию принято считать колыбелью нынешней политической культуры. И хотя многие из провозглашенных ею принципов тогда так и не были реализованы, уже сама по себе постановка их в порядок дня определила важнейшее значение данного события в истории мировой цивилизации.