Мои знакомые
Мои знакомые
Под обелиском, в парке возле Набережной, кроме расстрелянных членов первого Советского правительства в Крыму, похоронен был и наш, алуштинский, большевик Тимофей Багликов, убитый за непоколебимость большевистских убеждений. В моем детском представлении герой спал в могиле не в своем суконном пиджаке и косоворотке, а в нетленном шлеме со звездой и высоких солдатских обмотках, гораздо более похожий на героя романтического, скажем, на того же Метелицу, чем был на самом деле. А рядом, недалеко от нас, до обидного буднично жила семья героя: женщины этой семьи вместе со всеми нами стояли в очереди за картошкой, а один из сыновей, Николай Тимофеевич, перед войной стал директором санатория «Металлист», где работала моя мама.
Началась оккупация. Мы уехали из Алушты в декабре, а после войны вернулись. Рядом с обелиском у моря стояли фанерные пирамидки над свежими могилами. В одной из могил лежал Николай Багликов, сын Тимофея. Он ушел в партизаны и погиб в бою.
И не один он из моих знакомых, из тех, кто жил рядом в городе, погиб во время войны, пал смертью храбрых. Их именами в Алуште названы улицы: Горбачевой, Снежковой, Глазкрицкого. После долгой отлучки бывает странно проходить по ним, кажется: вон за тем углом, ну, в крайнем случае, за тем, встретишь женщину с узким сосредоточенным лицом. Она, замедлив шаг, будет рыться в черной сумочке, наверное, проверяя, не забыла ли ключи…
А женщины той нет — ее повесили осенью 1941 года.
Я помню слухи тех дней: они ползли от дома к дому, и все замирали, услышав очередное имя. Мария Яковлевна Горбачева была врачом, ее знали многие. О ней с первых дней говорили, что она ушла в лес. А теперь вот вернулась с заданием, ее схватили, пытают. Не в одной семье, наверное, в эти дни сидели, глядя в огонь, вздрагивая согнутыми плечами, когда как будто долетал дальний крик…
Повесили Горбачеву в конце Набережной, возле волейбольной площадки. А место было одним из самых веселых в довоенной Алуште, там гулко ухали мячи, и алуштинские парни, подпрыгивая над сеткой, железными ладонями «гасили» мячи.
Я его таким веселым и вспоминаю, это место возле курортной поликлиники. Иногда только мелькнет: пустая, разоренная Набережная, а вдали черточка ниже горизонтальной ветки большого дерева. Ближе подойти увидеть, что не черточка — человек висит, сил не было.
…Нина Константиновна Снежкова преподавала у нас историю. Маленькая, седая, легкая в ходьбе, она почему-то зимой вместо чулок носила детские черные носки, что нас очень занимало. А еще больше занимали нас рассказы о том, как Нина Константиновна, имея своих детей, еще нескольких усыновила в разруху, а потом в тридцатые годы, когда опять был голод, сказала своим:
— Вам легче пойти в детдом, вы не можете подумать, что я от вас отказываюсь. А они могут.
Когда началась война, Нина Константиновна ушла в лес партизанить и погибла первой же осенью. Но я о ней еще услышала. А может быть, придумала: сама себя уговорила, что именно о ней кричали вернувшиеся с «прочеса» каратели у нас во дворе. Они в себя не могли прийти от увиденного в лесу. "Мамка-партизан! Мамка-партизан!" — вопил один румын, подбегая к нам, заглядывая в лица: ждал, наверное, объяснения, как же так: седая, маленькая, по пояс в снегу, отходила, прикрывая других, стреляла, так и не сдалась!
…А третьим моим знакомым, чьим именем названа улица, был дядя Миша Глазкрицкий. До войны он работал директором санатория в Рабочем уголке и главным своим партизанским заданием, главной своей удачей тоже был связан с Рабочим уголком. Там он разведал местоположение немецкого пульта, управляющего большими прожекторами, собранными где-то на склонах так называемой Миндальной горки. Долго еще и после войны было видно, как укреплена эта горка; там, в траве во много рядов вилась колючая проволока, валялись огромные, слоновой шершавости глыбы взорванных укреплений. И было непонятно, как удалось совсем не молодому дяде Мише обмануть бдительность часовых, проползти в зону чуть ли не под самыми их ногами, пока они накидывали дождевики. Не вязалось, что глыбы эти взлетели в воздух, потому что именно дядя Миша указал нашим самолетам, где бомбить. Тот самый дядя Миша, который до войны подходил к нам с мамой, спрашивал у меня однообразно, как спрашивают у маленьких:
— Отца помнишь? Зачем хмуришься? Отец веселый был…
Приблизительно такие же слова мне в городе часто говорили. Шеф-повар того санатория, где работала мама, дядя Яша Берелидзе, например, угощая казенный булочкой, смеялся:
— Длинная, как отец, кушать надо, мясо растить. Нет мяса, силы не будет, одни сопли. Поняла, дочка?
Дядя Яша в партизанском отряде был пулеметчиком. И очень скоро в Алуште появилась немецкая афишка, подписанная комендантом: "В окрестных лесах скрывается бандит-партизан Берелидзе. Кто доставит его к нам живым, получит вознаграждение десять тысяч рейхсмарок, а мертвым — пять тысяч".
Говорят, читая это объявление, дядя Яша неодобрительно качал головой: "Плохая цена. Я ему такую окрошку под Кастелью приготовил, а он скупится". Под горой Кастель дядя Яша подорвал немецкий автобус, полный высоких штабных чинов… Таких высоких, что о них впоследствии в своих мемуарах скорбел Манштейн…
Сразу после войны, когда я вспоминала этих людей, мне легко было связать их со своим детством, например, с веселым гомоном «Поплавка», где ели чебуреки и слушали, как шуршащий круг пластинки просит: "Скажите, девушки, подружке вашей…", а вот к тому, что они герои, я привыкала трудней. Они были знакомые, герои же, в представлении нашем, живут где-то отдельно, на другой, не этой, заросшей одуванчиками улице.