Три вечных недели
Три вечных недели
Друг мой, любимая моя надежда —
увидеть опять полуденный берег и
семейство Раевского.
Из письма А. Пушкина к брату Льву
Непосредственным толчком к этому рассказу стала однажды наново прочтенная мной строчка пушкинского письма: "Разноцветные горы сияли". Следующим же утром подъезжала я к Гурзуфу в тот же приблизительно час и в то же время года, в какое легкий бриг «Мингрелия» доставил сюда когда-то из Феодосии семью генерала Раевского, а с ними двадцатилетнего, опального и романтически настроенного поэта.
Серебром и чернью, коваными гранями сверкал правильный выступ Парагильмена. Адалары — эти сказочные каменные парусники, заснувшие посреди моря, — были кудрявы и розовы в утреннем свете. А остальное все переливалось — от дальних сине-лиловых красок до ближних палевых и рыжих.
Особенно много палевого и рыжего пробивалось на вытертой шкуре Медведя — Аю-Дага. И вдруг глаз поймал на откосе тропинку среди железистых плит и трещин. Стало ясно — это та самая тропинка. Именно по ней "в час утра безмятежный" конь привычно и легко нес поэта, а зеленеющая влага волн блистала и шумела внизу столь же празднично, как блещет и шумит она сегодня.
В Крыму Пушкин, по дороге в кишиневскую ссылку, провел всего три недели. Но долго еще, всю жизнь, пожалуй, память возвращала его к крымским берегам, где вкусил он счастья безоблачного и безгрешного, глубокого. Может быть, самым любопытным в этом свете были строки письма от 10/XI 1836 года: "Как я завидую прекрасному вашему климату: письмо ваше разбудило во мне множество воспоминаний всякого рода. Там колыбель моего «Онегина»: и вы, конечно, узнали некоторых лиц".
А между тем не многие, говоря о прототипах романа, вспоминают эти строки. Рассуждают о Елизавете Ксаверьевне Воронцовой с ее малиновым беретом, о селе Тригорском близ Михайловского и живших там сестрах Вульф. Но о том, чтo Пушкин сам назвал «колыбелью», — молчат.
Не будем, однако, вдаваться в литературоведческие споры.
Представим, как плыл корабль, как влажно хлопали паруса и как стоял, прислонившись к мачте, "руки сжав крестом", двадцатилетний гениальный мальчик, а в каюте на узкой койке, поджимая зябнущие на рассвете ноги, спала пятнадцатилетняя девочка с широким носиком и кудрями, похожими на веселую грозовую тучу. Подумаем о том, что и Пушкину, и Марии Раевской, хотя и по-разному, суждено было стать гордостью нации, высшим выражением ее духа.
Но до тех дней еще далеко. Жизнь только начинается, и Пушкин досадливо морщится на слова капитана. Пушкину не интересно знать, кому из петербургской и иной знати принадлежат прибрежные долины. В груди закипают строки элегии, он чувствует, как они именно закипают, как слезы просятся к глазам, а восторг холодит кожу между лопатками:
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан…
Фамилии землевладельцев так не идут к Океану и к той грусти, о которой он еще не знает, что это не настоящая грусть, что настоящая будет впереди… Грусть его слишком молода, в ней есть надежда, а тут еще девочка в каюте, в которой он видит не только грацию, но и душу отважную. Хотя бы потому, как она переносит опасности путешествия и, смеясь, забегает за черту прибоя во время прогулок.
Я помню море пред грозою,
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам…
Это напишется много позже, и хотя поэт хотел, как будто сказать только о красоте и своем поклонении красоте, сказалось гораздо больше: недаром море предгрозовое и недаром волны бегут, не ластясь, не сияя, но бурной чередою. Он создал и в этих кратких строчках характер. Непреднамеренно, может быть.
Но это — потом, сейчас же, отдав дань романтической грусти, Пушкин чувствует себя счастливым в кругу счастливого семейства. Невозможно, чтоб он не сравнивал, а сравнивая, видел разницу между тем безалаберным, скудным бытом, что окружал его в детстве, и приветливой достойностью дома Раевских.
Когда генерал входил утром в столовую и луч солнца, пробиваясь сквозь густые ветви трех молодых лавров, солдатиками стоявших под окном, ложился на румяную, грубо заросшую бакенбардой щеку старика, на белую скатерть, на медный бок самовара — Пушкину казалось: не может случиться ничего плохого. Генерал, усаживаясь, ширил руки на столе, оглядывал домашних и так же внимательно — Александра. Нет, ничего не могло случиться плохого. Надо было, забыв о краткости отсрочки, купаться в море, подбегать к взлохмаченному ветром кипарису под окном, пробираться по горным сыпучим тропинкам и вдыхать томительные, как предчувствие, запахи остывающего лета.
Впрочем, царившую в доме атмосферу женского очарования и мужского острого ума Пушкин вдыхал, я думаю, и впитывал еще неутомимей. Он знал цену Раевскому-генералу, герою двенадцатого года, и оттого отеческая ласка казалась еще ценнее. Рука, на минуту задержавшаяся на курчавой, низко стриженной его голове, была рукой человека, спасавшего отечество. Голос, слышный из сада и предлагавший подождать к завтраку Александра, был голосом человека, который отказался от громких титулов, предложенных государем, на том основании, что он и так Раевский…
Пушкин к тому времени уже написал «Деревню» и оду «Вольность», настроил против себя самодержца, но оставался при том почти мальчиком, как и следовало в его годы. А дом Раевских был полон женщин — по образованию, гражданским убеждениям, девочек по летам… О Екатерине Раевской в письме к брату Пушкин сказал: "Старшая — женщина необыкновенная". Елене, безнадежно больной и оттого особо трогательной, посвящены чуть ли не самые нежные строки его молодой лирики: "Смотрю на все ее движенья, внимаю каждый звук речей — и миг единый разлученья ужасен для души моей". А мысли о Марии не укладывались ни в короткую реплику, ни в одно определенное стихотворение.
Подумать только, как много досталось нам из-за того, что Пушкин познакомился с Раевскими! Я ни на минуту не забываю также, что все это случилось на крымской земле, и точно такие же тополя (тогда говорили: тoполи) осеняли долину, и точно так же покрытый пухом ломонос полз по каменным россыпям. А вот и тропинка, по которой "за нею по наклону гор он шел дорогой неизвестной".
Или тропинки не живут по полтора века? Ведь каждое поколение прокладывает свои. Однако след той девочки, с которой вместе поэт подбегал к волнам или взбирался на ближайшие, пышущие зноем холмы, не стерся ни в русской истории, ни в русской литературе.
Есть свидетельство современника, будто сам поэт признавался, что она была идеалом, то есть прототипом черкешенки из "Кавказского пленника". Ей посвящена «Полтава» и, как многие утверждают, с нее списаны характер и наружность Марии Кочубей, во всяком случае, ее походка и грозовые локоны. А имя дочери малороссийского гетмана? Возле чернового текста посвящения Пушкин написал по-английски: "Я люблю это нежное имя".
И в самом деле — любил. Оно появилось, прежде всего, в "Бахчисарайском фонтане". И хоть трагическая судьба пленницы ничем не напоминала судьбу дочери славного генерала Раевского, тут есть примечательные моменты. Во-первых, пленница названа Марией… А во-вторых, вслушайтесь в строки: "Седой отец гордился ею и звал отрадою своею", "Для старика была закон ее младенческая воля". Именно отец, о матери — ни слова. Ситуация точь-в-точь такая, как в семье Раевских уже в те крымские дни. А девять лет спустя умирающий генерал произнесет: "Вот самая удивительная женщина, какую я знал", — и кивнет на портрет дочери.
Мария Раевская, давно к тому времени став Марией Волконской, последовала добровольно вопреки воле царя и своих ближних за мужем-декабристом в гиблые Нерчинские рудники. И старик отец, и только что тогда вернувшийся из ссылки поэт видели ее в последний раз в декабре 1826 года. С нею Пушкин хотел передать в Сибирь свое послание декабристам.
Но это все будет потом, потом… Пока же полдень пахнет разогретым виноградным листом и неширокая струя источника бежит в кувшин, который, играя, ставит на плечо девушка в батистовом платье, отделанном нежным светлым кружевом.
Я не знаю, ставила ли… Но, наверное, ей хотелось проверить, правду ли она похожа стройностью походки на горянку, как многие ей говорили. И не отсюда ли, не от того ли, как скользила она, улыбаясь, мимо поределых от августовского зноя деревьев, пошло: "Как тополь… она стройна. Ее движенья то лебедя пустынных вод напоминают плавный ход, то лани быстрые стремленья". Правда, в поэме говорится: "Как тополь киевских высот", но ведь это уже о Марии Кочубей, у которой был такой же решительный, властный, способный к сильным страстям характер и которую в жизни, не в поэме, звали, кстати, не Марией, а Матреной.
Впрочем, в «Полтаве» самая явная дань Пушкина впечатлениям юности не это сходство характеров, а прямое посвящение: "Тебе — но голос музы темной коснется ль уха твоего?" Коснется ль? Дойдет ли во глубину сибирских руд? "Иль посвящение поэта, как некогда его любовь, перед тобою без ответа пройдет, непризнанное вновь?" Та юношеская любовь и самим поэтом оценилась по-настоящему много лет спустя и всю жизнь диктовала сравнения, убеждая, что значительнее девочки под тополями на крымском берегу он так и не встретил никого.
Вот отсюда и строки письма в Артек Н.Б.Голицыну, и прощальное в "Евгении Онегине": "А та, с которой образован Татьяны милый идеал… О много, много Рок отъял!" Рок — это ссылка декабристов и добровольное заточение Марии Волконской. Рок — это свирепость самодержавия и собственная "изменчивая судьба" опального поэта.
…Если бы можно было отгадать, о чем говорили они, пробираясь тропинкой, заросшей голубыми кустиками поджарой дикой гвоздики. Какая ее шутка, какое суждение заставили поэта остановиться, задумчиво следя, как плоские камешки стекают из-под ног? Тут нет достоверности, тут каждый волен придумывать какие он хочет слова, какие он хочет движения мысли, души.
Но каждый должен помнить: над ними тогда, как над нами сейчас, стояло огромным куполом крымское лето, шиповник был уже весь в праздничных ягодах, крошечные радуги сверкали на каждой чешуйке сланца, горы наводили на мысли смелые и способные к дальнему полету, и становилось понятно: жизнь надо посвятить высокому…
Об этом Пушкин говорил, наверное, с другом своим Николаем Раевским, младшим сыном генерала. И, наверное, прерывая серьезные разговоры, бросался в воду, смеялся, фыркал, плыл, расплескивая лунную дорожку — ему было двадцать лет…
Потом время отсрочки кончилось. Пушкин, весело держась за хвост низкорослой лошаденки, поднялся по Чертовой лестнице, побывал в Георгиевском монастыре, равнодушно побродил по Бахчисараю и уехал. Но много раз потом возвращался в Крым напряженной мечтою или в стихотворных строках. Крым становился для него "златым пределом", местом, которое могло как бы вернуть юность, стоило только вновь увидеть "моря блеск лазурный и ясные, как радость, небеса".
Там пел Мицкевич вдохновенный
И посреди прибрежных скал
Свою Литву воспоминал.
А. Пушкин