VIII Загадка Бухарина

VIII

Загадка Бухарина

В обвинительной речи Вышинский уделил Бухарину особое внимание. На протяжении целого часа он излагал обширную хронологию «преступлений» Бухарина, к которым относил все случаи теоретических и политических разногласий последнего с Лениным, а затем — со сталинской кликой, раздувая и утрируя эти разногласия. Изрядно озлобленный поведением Бухарина на суде, Вышинский выбирал в отношении него самые грязные выражения и эпитеты, пытаясь как можно больше унизить его. «Лицемерием и коварством,— выспренне восклицал прокурор,— этот человек превзошёл самые коварные, чудовищные преступления, какие только знала человеческая история» [129].

В последнем слове Бухарин нанёс несколько ответных ударов по Вышинскому. Пожалуй, наиболее сильным ударом была его фраза, фактически приравнивавшая данный суд, основывавший все обвинения на признаниях подсудимых, к инквизиторским судилищам: «Признания обвиняемых есть средневековый юридический принцип» [130]. Опорочивая показания других подсудимых, на которые Вышинский ссылался в обвинительной речи, Бухарин обращал внимание на то, что подсудимые, обвинённые в связях с царской охранкой, заявляли: они вступили в подпольную организацию правых «из страха перед разоблачениями… Но где же тут логика? Замечательная логика из страха перед возможными разоблачениями идти в террористическую организацию, где на завтра он может оказаться пойманным. Трудно себе это представить, я по крайней мере себе этого не могу представить. Но гражданин прокурор им поверил, хотя всё это звучит явно неубедительно» [131].

Бухарин вновь декларативно признавал себя виновным за все преступления «блока», хотя заявлял, что лично никогда не давал директив о вредительстве, никогда не был связан с иностранными разведками и что обвинение в его причастности к убийствам «шито белыми нитками». Виновным «в злодейском плане расчленения СССР» он признал себя лишь на том основании, что «Троцкий договаривался насчёт территориальных уступок, а я с троцкистами был в блоке» [132].

Наконец, Бухарин фактически опорочил процесс в целом как связавший в «блок» людей, не имевших никакого отношения друг к другу. Высмеивая трактовку соучастия в заговоре, выдвинутую Вышинским, он заявил: «Гражданин прокурор разъяснил в своей обвинительной речи, что члены шайки разбойников могут грабить в разных местах и всё же ответственны друг за друга. Последнее справедливо, но члены шайки разбойников должны знать друг друга, чтобы быть шайкой, и быть друг с другом в более или менее тесной связи». Между тем, продолжал Бухарин, он впервые на суде узнал о существовании некоторых подсудимых, никогда не был знаком или же «никогда не разговаривал о контрреволюционных делах» с большинством остальных, причём прокурор во время следствия ни разу не допрашивал его об этих лицах [133].

Г. Федотов отмечал, что с поведением Бухарина на суде связаны наиболее неразрешимые загадки процесса. По его словам, Бухарин не был сломлен, он энергично и искусно защищался, не раз ставя прокурора в смешное и глупое положение. Но эта защита проходила в очень ограниченных пределах и касалась лишь обвинений в терроре и шпионаже. Федотов отвергал «осложняющее предположение» (частичная защита Бухарина была предусмотрена организаторами процесса и разыграна с тем, чтобы придать ему некоторое правдоподобие), ссылаясь «на растерянность и гнев Вышинского, его неловкие попытки заткнуть рот Бухарину, окончательно скомпрометировавшие ульриховский суд».

Вслед за этим Федотов ставил резонный вопрос: почему Бухарин «не защищал с мужеством революционера своей позиции борьбы со Сталиным, не перешёл от жалкой полуобороны к нападению, не разоблачил перед смертью своего и общего врага?» Он отвергал суждения, согласно которым Бухарин ложно обвинял себя, подчиняясь сталинской трактовке партийного долга, требовавшего тягчайшей жертвы своей честью «для блага революции». Эта гипотеза, по мнению Федотова, «опоздала на 5 лет, если не больше, и отражает ту партийную мистику, от которой сейчас не могло остаться и следа. Нельзя думать, что Бухарин верит в партию Сталина как продолжательницу ленинских традиций. Сталин, который губит всех ленинцев и поднимает флаг русского национализма, должен представляться изменником всякому истинному большевику. Не мог Бухарин не сознавать, что на скамье подсудимых сидит партия Ленина и что от его мужества на суде зависит последний суд истории над его партией, уже убитой» [134].

Иное объяснение «загадки Бухарина» давал Виктор Серж, который указывал, что «Бухарин держит себя [на процессе] на сугубо партийной линии. Чтобы выполнить директиву Политбюро и оказать обещанную услугу партии, он принимает на себя чудовищные политические обвинения, но считает, что не имеет права марать „честь большевика“, что признавать себя шпионом, агентом буржуазии никак нельзя. Можно преувеличить внутрипартийный спор, но и только». «Бунт Бухарина», его пререкания с прокурором Серж объяснял следующим образом: «С Бухариным был, несомненно, такой же договор, как с остальными. Но он — человек нервный. В атмосфере процесса, борьбы с судьями наступила реакция. Торг и увещевания, надо думать, возобновляются в камере после каждого заседания. Этим объясняется неровность прений. С Крестинским справились без труда. С Бухариным — труднее, потому что он сам был в течение многих лет теоретиком партии и сам определял линию партийной этики и моральной дисциплины… Возможно, что Ежов это предвидел. В тех пунктах обвинения, которые Бухарин отвергал, его топят товарищи. Для суда это достаточно».

Серж рассматривал поведение Бухарина на процессе в широком контексте политического размежевания внутри антисталинской оппозиции. Он указывал, что это размежевание проходит по линии отношения к партии: «левая (сапроновцы и троцкисты) часть признала перерождение партии и отрицает её, а правая (зиновьевцы и бухаринцы), несмотря на глубочайшие разногласия со Сталиным (которого Бухарин сравнивал с Чингисханом), считает, что вне партии не может быть руководства страной и спасения революции». Исходя из этих предпосылок, Серж заявлял: «Если бы я занимал в партии позицию зиновьевцев или бухаринцев, то моё поведение было бы таким, как их собственное. Заметьте, что ни на одном из трёх процессов не было подлинных троцкистов. А в тюрьмах их гниет с 1928 года больше чем 500 человек, в том числе десятки людей с большими революционными именами. Почему же их не привлекают к постановкам Ежова? Потому что привлечь невозможно. Не по той причине, что они боятся смерти и пыток меньше, чем зиновьевцы и бухаринцы. А по той причине, что наша оппозиция — против партии Сталина, а зиновьевская и бухаринская — внутри партии Сталина. Партийный закон остаётся действительным для зиновьевцев и бухаринцев, для нас же он не существует, потому что… старой партии больше не существует! Партия переродилась в бюрократический аппарат» [135].

Впоследствии Серж, подобно многим исследователям более позднего времени (прежде всего Стивену Коэну), пытался отыскать в ответах Бухарина на вопросы и в его последнем слове хитроумные уловки и эзопов язык, с помощью которого тот пытался передать своё истинное отношение к Сталину и сталинскому режиму. В книге «Жизнь и смерть Льва Троцкого» Серж выражал мнение, согласно которому Бухарин на процессе использовал «кристально ясные и одновременно уклончивые диалектические аргументы» о перерождении, чтобы передать стыд — и не только за себя одного, но и за всю партию, склонившуюся перед Сталиным [136].

Такого рода соображения разрушаются недавно опубликованным последним документом, написанным Бухариным,— его апелляцией о помиловании. Из этого документа вытекает, что в поведении Бухарина всё обстояло и проще, и сложнее, чем в поведении «стальных людей», каким оно представлялось А. Кестлеру, заимствовавшему свои аргументы у Сержа. Главное отличие Бухарина от кестлеровского Рубашова состояло в том, что Рубашов шёл на суд без тени надежды на сохранение своей жизни (о том, что такой надежды быть не может, прямо говорил ему следователь, ведущий его дело). Бухарин же до последнего часа своей жизни подчинялся правилам иной игры, затеянной Сталиным. Его намного больше, чем суд истории, интересовало окончательное решение Сталина, который, как он продолжал надеяться в глубине души, подарит ему жизнь за «полное разоружение». Ради этого Бухарин, говоря словами Федотова, на суде, «лично себя защищая, помог Сталину утопить партию в грязи и позоре» [137].

Бухарин и Рыков в течение одного дня подали два заявления о помиловании. Очевидно, после подачи первого варианта им было предложено представить новый вариант с более подробной мотивировкой их ходатайства. Но если Рыков ограничился фактическим повторением своих прежних формулировок, то Бухарин подал намного более подробное заявление, сводившееся, по сути, к обоснованию одного тезиса: «Годичное пребывание в тюрьме послужило для меня такой школой, что я имею право сказать Президиуму о моей полной переориентации».

Понимая, что его судьба будет решаться не Президиумом ЦИК, на имя которого апелляция официально направлялась, а лично Сталиным, Бухарин, по сути, адресовал последнему все свои просьбы и аргументы. Вместе с тем он сознавал, что его заявление будет проходить через руки целого ряда людей. Поэтому оно было начисто лишено того сокровенно-доверительного тона, в котором было выдержано отосланное им тремя месяцами ранее личное послание Сталину. По этим же соображениям в заявлении отсутствовали какие-либо указания или намеки на лживость и вынужденность признаний. Повторяя формулу, прозвучавшую в его последнем слове: «Я стою на коленях перед родиной, партией, народом», Бухарин далее приводил весь набор трескучих официальных штампов: «Могучая страна наша, могучие партия и правительство провели генеральную чистку. Контрреволюция раздавлена и обезврежена. Героическим маршем выступает отечество социализма на арену величайшей во всемирной истории победоносной борьбы. Внутри страны, на основе сталинской Конституции, развивается широкая внутрипартийная демократия. Великая творческая и плодоносящая жизнь цветёт». Этот набор панегириков и общих мест, как бы извлечённых из очередной передовой «Правды», понадобился Бухарину для того, чтобы просить о предоставлении ему возможности «хотя бы за тюремной решёткой принять посильное участие в этой жизни».

Стараясь выбрать наиболее убедительные выражения, доказывающие, что у него «в душе нет ни единого слова протеста» (очевидно, как по поводу того, что творится в стране, так и по поводу всего, учинённого над ним самим), Бухарин заверял: «Более чем годичное пребывание моё в тюрьме заставило меня столько передумать и пересмотреть, что от моего преступного прошлого, к которому я отношусь с негодованием и презрением, не осталось ничего… Я внутренне разоружился и перевооружился на новый, социалистический лад… Старое во мне умерло навсегда и бесповоротно. Я рад, что власть пролетариата разрушила всё то преступное, что видело во мне своего лидера и лидером чего я в действительности был».

Думается, что едва ли кестлеровский Рубашов, выполнивший предназначенную ему роль на процессе, но сохранивший остатки личного достоинства, стал бы прибегать к такому дополнительному унижению. Бухарин же до последнего своего часа был озабочен тем, чтобы любой ценой сохранить себе жизнь. Для этого он избрал последний диалектический приём. Соглашаясь с суждениями Вышинского о том, что «за мои преступления меня нужно бы расстрелять десять раз», он всё же убеждал, что расстреливать его не следует, так как «прежний Бухарин уже умер, он уже не существует на земле… У меня сохранились знания и способности, вся головная машина, деятельность которой была раньше направлена в преступную сторону. Теперь эта машина заведена на новый лад… Поэтому я осмеливаюсь взывать к вам, как к высшему органу правительства, о пощаде, мотивируя это своей работоспособностью и апеллируя к революционной целесообразности… Дайте возможность расти новому, второму Бухарину — пусть он будет хоть Петровым — этот новый человек будет полной противоположностью уже умершему. Он уже родился — дайте ему возможность хоть какой-нибудь работы».

Таким образом, извещая о своей «смерти» как человека, обладающего самостоятельным мышлением, Бухарин заверял Сталина, что готов предоставить себя в его полное распоряжение в качестве «головной машины», способной исполнить любые его приказы. Не питая далеко идущих иллюзий о способности Сталина к милосердию, он уверял: «Если бы мне была дарована физическая жизнь, то она пошла бы на пользу социалистической родине, в каких бы условиях мне не приходилось работать: в одиночной камере тюрьмы, в концентрационном лагере, на Северном полюсе, в Колыме, где угодно, в любой обстановке и при любых условиях… Я постараюсь всеми своими силами доказать вам, что этот жест пролетарского великодушия был оправдан» [138].

В свете этого красноречивого документа можно сделать следующие предположения: полемика на суде с Вышинским была предпринята Бухариным, во-первых, с целью доказать Сталину нелепость обвинений, компрометирующих само сталинское «правосудие». Во-вторых, чтобы устранить и тень сомнения, которая могла возникнуть у Сталина, в том, что какие-либо из инкриминируемых ему преступлений действительно имели место. В-третьих, чтобы убедить Сталина в том, что он, Бухарин, проявил послушание и последовательность в главном пункте: признании того, что любая оппозиционная деятельность ведёт к самым страшным преступлениям, и тем самым выполнил заданную ему роль, за что вправе надеяться на дарование ему жизни.