XX Сталин и его ближайшее окружение
XX
Сталин и его ближайшее окружение
Полное обновление всего партийно-государственного аппарата почти не затронуло самую его верхушку — лиц, которые с начала 20-х годов группировались вокруг Сталина, поддерживали его в борьбе со всеми оппозициями, были связаны с ним тесными узами многолетней совместной работы и личной, бытовой близости. Сохранение их у кормила власти было вызвано несколькими причинами. Во-первых, Сталину надо было создать впечатление, что он опирается на прежнюю большевистскую партию. Для этого на верхах партии требовалось сохранить группу старых большевиков, которым официальная пропаганда создавала имидж «верных ленинцев» и выдающихся политических деятелей.
Во-вторых, без этих людей, обладавших немалым политическим опытом, Сталин не смог бы обеспечить руководство страной в условиях тотального уничтожения партийных, государственных, хозяйственных и военных кадров.
В-третьих, эти люди были необходимы Сталину для того, чтобы, опираясь на свой личный авторитет и авторитет «ленинского ЦК», они своими руками осуществили расправу над партийным руководством республик, краёв и областей. Сам Сталин после 1928 года ни разу не выезжал в рабочие поездки по стране. Как и в период коллективизации, для осуществления карательных мероприятий на местах он направлял туда своих ближайших приспешников.
В-четвёртых, эти люди разделяли со Сталиным не только политическую, но и идеологическую ответственность за массовый террор. Изложив на февральско-мартовском пленуме 1937 года отправные установки по «ликвидации троцкистских и иных двурушников», Сталин на протяжении последующих двух лет публично не выступал по этим вопросам. В его немногочисленных статьях и речах 1937—1938 годов, напротив, содержались высказывания о ценности каждой человеческой жизни и т. п. Так, в сообщении о встрече Сталина с экипажем самолета «Родина», осуществившим рекордный перелет, указывалось: «Товарищ Сталин предупреждает о необходимости особой осторожности и бережности с самым драгоценным, что у нас есть,— с человеческими жизнями… Эти жизни дороже нам всяких рекордов, как велики и громки эти рекорды ни были бы» [294]. Идеологическое обоснование массовых репрессий Сталин «доверил» своим «ближайшим соратникам».
Все эти соображения объясняют тот факт, что доля репрессированных членов Политбюро была ниже доли репрессированных членов и кандидатов в члены ЦК, аппаратчиков всех уровней и рядовых членов партии.
Чтобы обеспечить беспрекословное послушание «ближайших соратников», Сталин собирал на каждого из них досье, содержавшее сведения об их ошибках, промахах, личных грехах. Это досье пополнялось за счёт показаний на кремлёвских вождей, добытых в застенках НКВД. 3 декабря 1938 года Ежов направил Сталину «список лиц (в основном из числа членов и кандидатов в члены Политбюро.— В. Р.), с характеристикой материалов, хранившихся на них в секретариате НКВД» [295]. В личном архиве Сталина находятся также подготовленные ежовским аппаратом порочащие досье на Хрущёва, Маленкова, Берию, Вышинского.
Кроме того, каждого члена Политбюро Сталин «ставил по возможности в такое положение, когда он должен был предавать своих вчерашних друзей и единомышленников и выступать против них с бешеной клеветой» [296]. Покорность своих приспешников Сталин проверял и по их реакции на аресты их родственников. Руководствуясь теми же иезуитскими целями, он направлял лиц из своего ближайшего окружения на очные ставки с их недавними соратниками, подвергнутыми арестам.
Не все члены Политбюро посвящались в наиболее острые вопросы, связанные с великой чисткой. Как вспоминал Молотов, в Политбюро всегда была «руководящая группа. Скажем, при Сталине в неё не входили ни Калинин, ни Рудзутак, ни Косиор, ни Андреев» [297]. Официально эта неуставная «руководящая группа» была оформлена постановлением Политбюро от 14 апреля 1937 года в виде «постоянной комиссии» Политбюро, которой поручалось готовить для Политбюро, а «в случае особой срочности» самой решать «вопросы секретного характера» [298].
Только члены этой комиссии (Сталин, Молотов, Каганович, Ворошилов и Ежов) разрабатывали стратегию и тактику великой чистки и имели полное представление об её масштабах. Это подтверждается журналами, в которых записывались имена всех лиц, побывавших на приёме у Сталина, и время их пребывания в его кабинете. Опираясь на публикацию этих записей [299], историк О. Хлевнюк подсчитал, что в 1937—1938 годах Молотов провёл в кабинете Сталина 1070 часов, Ежов — 933, Ворошилов — 704 и Каганович — 607 часов [300]. Это время в несколько раз больше времени, отведённого на приёмы остальных членов Политбюро.
Молотову, Кагановичу и Ворошилову (значительно реже — другим членам Политбюро) Сталин разрешал знакомиться с донесениями, направляемыми ему Ежовым. Первая группа таких донесений представляла списки людей, чей арест требовал личной санкции Сталина. На одном из таких списков, включавшем имена лиц, которые «проверяются для ареста», Сталин оставил резолюцию: «Не „проверять“, а арестовывать нужно».
К этой группе донесений примыкали присылаемые Сталину протоколы допросов арестованных с показаниями на лиц, которые находились ещё на свободе. На одном из таких протоколов Сталин написал: «Т. Ежову. Лиц, отмеченных мною в тексте буквами „ар.“, следует арестовать, если они уже не арестованы» [301].
Вторая группа реляций включала сообщения о ходе следствия. На таких документах Сталин, Молотов и Каганович часто оставляли указания типа: «Бить и бить» [302]. Получив показания старого большевика Белобородова, Сталин переслал их обратно Ежову с резолюцией: «Не пора ли нажать на этого господина и заставить его рассказать о своих грязных делах? Где он сидит: в тюрьме или гостинице?» [303]
Третья группа включала списки лиц, приговоры которым должны были быть санкционированы Сталиным и его ближайшими приспешниками. Некоторые из таких списков именовались «альбомами». В альбомах, включавших по 100—200 имён, на отдельных листах кратко излагались дела обвиняемых. Под каждым делом были отпечатаны имена членов верховной «тройки» — Ежова, Ульриха и Вышинского, пока ещё без их подписей. Сталин на этих листах ставил цифру «1», означавшую расстрел, либо цифру «2», что означало «10 лет лишения свободы». Судьбой лиц, о которых Сталин не оставил таких пометок, «тройка» распоряжалась по своему усмотрению, вслед за чем её члены расписывались под каждым приговором.
В августе 1938 года Ежов послал на утверждение четыре списка, в которых значились 313, 208, 208 и 15 имён (последний список включал имена жён «врагов народа»). Ежов просил санкции на осуждение всех этих людей к расстрелу. В тот же день на всех списках была наложена лаконичная резолюция Сталина и Молотова: «За» [304].
Как сообщил на XX съезде Хрущёв, только Ежовым было послано 383 списка, включавшие тысячи имён лиц, приговоры которым требовали утверждения членами Политбюро. Из этих списков Сталиным подписано 362, Молотовым — 373, Ворошиловым — 195, Кагановичем — 191, Ждановым — 177. В 11 томах списков, утверждённых членами высшего партийно-государственного руководства, значатся имена 38 848 коммунистов, приговорённых к расстрелу, и 5499 — к заключению в тюрьмы и лагеря [305].
Таким образом, судьба значительной части репрессированных предрешалась Сталиным и его приспешниками, а затем их решения оформлялись приговором «тройки», Особого совещания или Военной коллегии.
Четвёртая группа донесений и сводок, посылавшихся Сталину Ежовым и Ульрихом, содержала результаты точного бюрократического учёта численности репрессированных. Так, Ульрих сообщал, что с 1 октября 1936 года по 30 сентября 1938 года Военной коллегией Верховного Суда СССР и выездными сессиями военных коллегий на местах было осуждено 36 157 человек, из которых 30 514 были приговорены к расстрелу [306].
С руководителями местных партийных организаций Сталин осуществлял связь лично. Так, получив сообщение о пожаре на Канском мельничном комбинате, он послал телеграмму в Красноярский крайком: «Поджог мелькомбината, должно быть, организован врагами. Примите все меры к раскрытию поджигателей. Виновных судить ускоренно. Приговор — расстрел. О расстреле опубликовать в местной печати» [307] (курсив мой.— В. Р.). Понятно, что получив в раскалённой атмосфере 1937 года телеграмму такого содержания, партийные секретари вкупе с чинами местного НКВД делали всё, чтобы подтвердить сталинские «предположения». В данном случае уже через два месяца по обвинению в поджоге комбината были приговорены к расстрелу бывший его директор, главный механик и группа рядовых работников — всего 16 человек. Ещё спустя три месяца областная печать сообщила, что эти лица получили за поджог комбината 80 тыс. рублей от иностранной разведки [308].
Подобные телеграммы Сталина направлялись в обкомы в шифрованном виде, под грифом «Строго секретно. Снятие копий воспрещается. Подлежит возврату в 48 часов».
Поначалу некоторые партийные секретари не верили в наиболее чудовищные директивы и обращались к Сталину за разъяснением по поводу них. Так, первый секретарь Бурятского обкома Ербанов, получив директиву об учреждении «троек», послал Сталину телеграмму: «Прошу разъяснения, пользуется ли утверждённая ЦК тройка по Бурят-Монголии правами вынесения приговора». Сталин незамедлительно ответил: «По установленной практике тройки выносят приговоры, являющиеся окончательными» [309].
Таким образом, о подлинной роли Сталина в организации массовых репрессий знал только узкий круг высших партийных секретарей, большинство которых вскоре сами сгорели в пожаре великой чистки. Перед партийным активом на местах в роли верховных карателей представали «ближайшие соратники», посланные туда Сталиным.
Характеризуя моральный и политический облик приспешников Сталина, Бармин в 1938 году писал, что все они «допустили обвинение в шпионаже и предательстве, а затем и убийство одного за другим своих трёх или четырёх заместителей и лучших своих основных сотрудников, не только не пытаясь их защищать… но трусливо восхваляя эти убийства, славословя учинивших их палачей, сохраняя свой пост ценой этого предательства и унижения, купив ими свою карьеру и своё положение первых людей в государстве… К нашему стыду и позору в этом положении пока находятся ряд советских наркомов, точнее, те 3—4 из них, которые этой ценой купили своё переизбрание в „сформированный“ Молотовым новый кабинет. Лишь таким путём они избегли участи 25 своих ликвидированных коллег» [310].
При всём этом люди, которые организовывали и направляли великую чистку, не были изначально кровожадными монстрами. Даже Ежов, как отмечали многие знавшие его лица, до середины 30-х годов производил впечатление незлобивого и бесхитростного человека. Но всех их отличали бесхарактерность и послушание, которые были не свойствами их характера, а неизбежным следствием сломленности, вызванной непрекращающимся давлением безжалостной воли Сталина.
В отношениях Сталина с приближенными в полной мере сказались психологические особенности «хозяина», ярко описанные Троцким: «Хитрость, выдержка, осторожность, способность играть на худших сторонах человеческой души развиты в нём чудовищно. Чтоб создать такой аппарат, нужно было знание человека и его потайных пружин, знание не универсальное, а особое, знание человека с худших сторон и умение играть на этих худших сторонах. Нужно было желание играть на них, настойчивость, неутомимость желания, продиктованная сильной волей и неудержимым, непреодолимым честолюбием. Нужна была полная свобода от принципов и нужно было отсутствие исторического воображения. Сталин умеет неизмеримо лучше использовать дурные стороны людей, чем их творческие качества. Он циник и апеллирует к цинизму. Он может быть назван самым великим деморализатором в истории» [311].
Эти черты, позволившие Сталину организовать величайшие в истории судебные подлоги и массовые убийства, были, по мнению Троцкого, заложены в его природе. Но «понадобились годы тоталитарного всемогущества, чтобы придать этим преступным чертам поистине апокалиптические размеры» [312].
Сталин играл на худших сторонах не только людей, принадлежавших к его ближайшему окружению, но и людей, которых он лично не знал, но которые становились исполнителями его зловещих замыслов. В годы великой чистки в стране была создана обстановка вседозволенности в деле выискивания «врагов народа», доносов и провокаций. Здесь могло идти в ход всё что угодно — клевета, домыслы, публичные оскорбления, сведение личных счётов, всё, что означало свободу от политических принципов и нравственных норм, отсутствие моральных тормозов, потерю человеческого облика. Людей, способных на это, Сталин лично поднимал на пьедестал. Об этом свидетельствует, например, его отношение к киевской аспирантке Николаенко, прославленной им на февральско-мартовском пленуме 1937 года в качестве «маленького человека», умеющего бестрепетно «разоблачать врагов».
Вдохновленная сталинскими словами Николаенко окончательно распоясалась. Так, после беседы с одним из старых большевиков она заперла его на ключ и позвонила в НКВД: «У меня в кабинете сидит враг народа, пришлите людей арестовать его» [313].
Отправляя Хрущёва на Украину, Сталин посоветовал ему использовать в борьбе с врагами народа помощь Николаенко. Познакомившись с этой особой, Хрущёв пришёл к выводу, что она является психически больным человеком. Когда во время своего приезда в Москву он сказал об этом Сталину, тот «вскипел и повторял: „10 % правды — это уже правда, это уже требует от нас решительных действий, и мы поплатимся, если не будем так действовать“». Лишь после того, как Сталин получил от Николаенко новые доносы с обвинениями против Хрущёва как «неразоружившегося троцкиста», он разрешил перевести её с Украины в другое место. Но и тогда Сталин «шутил», слушая рассказы Хрущёва о страхе, который испытывали перед Николаенко киевские коммунисты [314].
Как свидетельствует переписка Сталина с Молотовым, даже в личном доверительном общении между кремлёвскими вождями действовал своего рода негласно установленный шифр. «Вожди» с непререкаемой уверенностью и деловитостью сообщали друг другу о полученных в НКВД показаниях как об абсолютно достоверных и не вызывающих сомнения доказательствах вины арестованных.
1. Молотов
Пережив краткий период сталинской опалы в 1936 году (о чём свидетельствует отсутствие его фамилии в перечне руководителей, на которых подсудимые первого московского процесса якобы готовили террористические акты), Молотов вскоре стал вновь правой рукой Сталина, его наиболее доверенным лицом и первым помощником в проведении великой чистки.
В ряде случаев Сталин обращался к Молотову за «советом», как следует реагировать на тот или иной донос. Так, он переслал Молотову заявление, в котором старому большевику, члену Октябрьского ЦК Ломову ставилось в вину лишь его личное общение с Бухариным и Рыковым. Прочитав резолюцию Сталина: «Т-щу Молотову. Как быть?», Молотов наложил собственную резолюцию: «За немедленный арест этой сволочи Ломова» [315].
В мемуарах Хрущёва упоминается о записке Ежова, в которой предлагалось выслать из Москвы несколько жён «врагов народа». На этой записке Молотов против одной из фамилий сделал пометку: «Расстрелять» [316]. Данный факт был приведён в докладе Суслова на февральском пленуме ЦК КПСС 1964 года. Здесь говорилось, что Молотов заменил приговор к 10 годам тюремного заключения, вынесенный жене видного партийного руководителя, высшей мерой наказания [317].
Если в иных случаях Молотов мог сослаться на своё «доверие» к ежовскому следствию, то за один этот поступок он подлежал строгому уголовному наказанию по законам любого цивилизованного государства. Но в том-то и состояла половинчатость хрущёвских разоблачений, что Хрущёв не решался дополнить «партийный суд» над ближайшими соучастниками сталинских преступлений судом уголовным, которого они безусловно заслуживали. Такой открытый суд был опасен для выживания постсталинского режима. К тому же подсудимые на нём непременно указали бы на причастность к репрессиям самого Хрущёва и других партийных деятелей, остававшихся у кормила власти.
Спустя десятилетия Молотов так объяснял это своё («военное», по его словам) решение:
«— Такой случай был. По решению я имел этот список и поправлял его. Внёс поправку.
— А что за женщина, кто она такая?
— Это не имеет значения.
— Почему репрессии распространялись на жён, детей?
— Что значит — почему? Они должны были быть в какой-то мере изолированы. А так, конечно, они были бы распространителями жалоб всяких…» [318]
Такими аргументами Молотов обосновывал правомерность наиболее чудовищных преступлений сталинского режима, в которых он принимал активное участие.
По словам Чуева, почти при каждой его встрече с Молотовым возникал разговор о сталинских репрессиях. Молотов не уходил от этой темы, а, напротив, подробно говорил о мотивах, по которым были репрессированы те или иные деятели партии. В этих рассказах поражает лёгкость, с которой Сталин и его приспешники решали вопросы об уничтожении своих недавних соратников. Так, Молотов вспоминал, что на одном из пленумов ЦК он цитировал показания Рухимовича о его вредительской деятельности, хотя «его лично знал очень хорошо, и очень хороший он был человек… Возможно, что вымышленные показания, но не все же доходили до того, что признавали себя виновными. Рудзутак — он же ни в чём себя не признал [виновным]! Расстреляли» [319].
О «вине» Рудзутака, рассказавшего Молотову на очной ставке, как его истязали в застенках НКВД, Молотов рассуждал следующим образом: «Я думаю, что он не был сознательным участником (заговора.— В. Р.)… Бывший каторжник, четыре года на каторге был… Но к концу жизни — у меня такое впечатление сложилось, когда он был у меня уже замом, он немного уже занимался самоублаготворением… Вот эта склонность немножко к отдыху и занятиям, которые связаны с отдыхом… обывательщиной такой увлекался — посидеть, закусить с приятелями, побыть в компании — неплохой компаньон… Трудно сказать, на чём он погорел, но я думаю, на том, что вот компания у него была такая, где беспартийные концы были, бог знает какие» [320]. Из этого набора пустых фраз невозможно понять, почему «склонность к отдыху» Рудзутака заслуживала ареста и расстрела.
Наиболее потрясающими в книге Чуева представляются мне страницы, где речь идёт о судьбе Аросева, товарища Молотова по подполью, письма которого Молотов хранил на протяжении всей своей жизни (два таких дружеских письма приводятся в книге). Отзываясь об Аросеве с неизменной теплотой, Молотов так объяснял его арест и гибель:
«— Пропал в 1937-м. Преданнейший человек. Видимо, неразборчивый в знакомствах. Запутать его в антисоветских делах было невозможно. А вот связи… Трудность революции…
— А нельзя было вытащить его?
— А вытащить невозможно.
— Почему?
— Показания. Как я скажу, мне доверяйте, я буду допрос что ли вести?
— А в чём Аросев провинился?
— Он мог провиниться только в одном: где-нибудь какую-нибудь либеральную фразу бросил» [321].
Как и у всех других «ближайших соратников», у Молотова были арестованы почти все его помощники и сотрудники. При этом он понимал, что у этих людей вымогают показания и на него самого. В 70-е годы он рассказывал Чуеву:
«— Моего секретаря первого арестовали, второго арестовали. Я вижу, вокруг меня…
— А на вас писали, докладывали тоже?
— Ещё бы! Но мне не говорили.
— Но Сталин это не принимал?
— Как это не принимал? Моего первого помощника арестовали. Украинец, тоже из рабочих… видимо, на него очень нажимали, а он не хотел ничего говорить и бросился в лифт в НКВД. И вот весь мой аппарат» [322].
После смерти Сталина Молотов, как и Каганович, проявил себя никчемным политиком. Оба они, в отличие от Хрущёва, Маленкова и даже Берии, не были способны выдвинуть ни одной серьёзной реформаторской идеи. Тем с большим упорством Молотов сопротивлялся любым попыткам развенчать Сталина и пролить свет на его наиболее тяжкие преступления.
В 1955 году Молотов был назначен председателем комиссии по пересмотру открытых процессов и закрытого суда над военачальниками [323]. На этом посту он сделал всё возможное, чтобы не допустить реабилитации осуждённых. Всячески противился он и возвращению из ссылки родственников бывших видных оппозиционеров. В 1954 году вдова Томского М. И. Ефремова обратилась в КПК с заявлением о собственной реабилитации. Там её тепло приняли, обещали восстановить в партии и предоставить квартиру в Москве, выдали путёвку в санаторий. Однако после возвращения из санатория она узнала, что Молотов распорядился возвратить её в ссылку. Когда об этом стало известно Хрущёву, то он послал Ефремовой телеграмму о восстановлении её в партии и разрешении вернуться в Москву. Эта телеграмма уже не застала её в живых: сердце не выдержало нанесённого Молотовым удара [324].
На июньском пленуме ЦК (1957 год), где были оглашены документы об активном участии Молотова в большом терроре, Молотов не мог не признать своей причастности к «ошибкам», как он называл преступления сталинской клики. «Я не могу снять с себя ответственности и никогда не снимал политической ответственности за те неправильности и ошибки, которые осуждены партией,— заявлял он.— …Я несу за это ответственность, как и другие члены Политбюро» [325].
В своё оправдание Молотов упоминал о своём докладе, посвящённом 20-летию Октябрьской революции, где им был выдвинут тезис о морально-политическом единстве советского народа. По его словам, этот лозунг был направлен на то, «чтобы перейти на моральный метод, перейти к методам убеждения» [326]. В действительности придуманная Молотовым формула звучала особенно кощунственно в годину большого террора. Молотов умолчал и о том, что она была изложена в таком контексте, который призван был служить ещё большему возвеличиванию Сталина. «Морально-политическое единство народа в нашей стране имеет и своё живое воплощение,— заявил он.— У нас есть имя, которое стало символом победы социализма. Это имя вместе с тем символ морального и политического единства советского народа. Вы знаете, что это имя — Сталин!» [327]
После исключения Молотова из партии он на протяжении более двух десятилетий обращался в ЦК и к партийным съездам с просьбами о восстановлении, в которых он неизменно защищал политику массового террора. Об этом же он неоднократно говорил в беседах с Чуевым. Несмотря на явное преклонение Чуева перед Молотовым, изложение им этих бесед отражает интеллектуальную и нравственную деградацию Молотова. Причины этого заключены не в старческом маразме. Молотов, как это отчётливо видно из его суждений, записанных Чуевым, почти до самой смерти сохранял ясность ума и отличную память. Но испытания, которые он пережил после войны (сталинская полуопала, арест жены) и в особенности после смерти Сталина (снятие с высоких постов, а затем — исключение из партии), по-видимому, сломали его как политика, лишив даже тех политических достоинств, которыми он обладал в 20—40-е годы. В его суждениях и оценках неизменно преобладают неконструктивные, «защитные» реакции — тупое упорство закоренелого сталиниста и демонстративная нравственная глухота.
До самой смерти Молотов ни слова не сказал об угрызениях совести за своё соучастие в сталинских преступлениях. Утверждая, что политика террора «была единственно спасительной для народа, для революции и единственно соответствовала ленинизму и его основным принципам» [328], он из года в год повторял, что готов нести за неё ответственность, к которой его, впрочем, никто не привлекал, если не считать несоразмерного с его виной наказания в виде исключения из партии. Однако даже это наказание представлялось Молотову чрезмерно суровым. «Должны были меня наказать — правильно, но исключать из партии? — говорил он.— Наказать, потому что, конечно, приходилось рубить, не всегда разбираясь. А я считаю, мы должны были пройти через полосу террора, я не боюсь этого слова, потому что разбираться тогда не было времени, не было возможности» [329]. Эта мысль о необходимости «спешки», при которой «разве всех узнаешь», часто варьировалась Молотовым при объяснении даже признаваемых им «ошибок» в проведении чистки. В приводимых Чуевым выдержках из рукописи Молотова «Перед новыми задачами (о завершении построения социализма)» говорится: «В 20-х и ещё больше в 30-х годах окончательно распоясалась и обнаглела крайне враждебная ленинизму группировка троцкистов (далее повторяется весь набор обвинений московских процессов.— В. Р.)… Партия, Советское государство не могли допустить медлительности или задержки в проведении ставших совершенно необходимыми карательных мероприятий» [330].
В высказываниях Молотова раскрывается механика большого террора и атмосфера, которая царила в те годы в штаб-квартире сталинского тоталитаризма: «Я подписывал Берии то, что мне присылал Сталин за своей подписью. Я тоже ставил подпись — и где ЦК не мог разобраться, и где несомненно была и часть честных, хороших, преданных… Фактически тут, конечно, дело шло на доверии органам… Иначе — всех сам не можешь проверить» [331].
В разговорах об открытых процессах Молотов ни разу не повторил бредней о том, что оппозиционеры стремились к низвержению Советской власти и реставрации капитализма. Касаясь обвинений в «сговоре» подсудимых с правительствами Германии и Японии о расчленении СССР, он говорил: «Я не допускаю, чтобы Рыков согласился, Бухарин согласился на то, даже Троцкий — отдать и Дальний Восток, и Украину, и чуть ли не Кавказ,— я это исключаю, но какие-то разговоры вокруг этого велись, а потом следователи упростили» [332]. Впрочем, в другой раз Молотов в полном противоречии с этими суждениями заявлял, что обвинение Троцкого и Бухарина в переговорах с империалистами «доказано безусловно. Так выглядело в действительности[»]. «Может быть то, что я читал, подделанные документы, верить им нельзя, но других-то, опровергающих эти документы, нет!» [333]
Полагая, что Ежов и его сподручные «запутали всё» до такой степени, что потомки никогда не смогут добраться до истины, Молотов так комментировал обвинения московских процессов: «Что-то правильно, что-то неправильно. Конечно, разобраться в этом невозможно. Я не мог сказать ни за, ни против, хотя никого не обвинял (здесь Молотов «забыл» о своих многочисленных выступлениях с яростными филиппиками против «изменников».— В. Р.). Чекисты такой материал имели, они и расследовали… Было и явное преувеличение. А кое-что было и серьёзно, но недостаточно разобрано и гораздо хуже можно предполагать» [334].
Апеллируя к стенограммам процессов как к документам, заслуживающим доверия, Молотов замечал, что Бухарин, Рыков, Розенгольц, Крестинский, Раковский, Ягода признавали и такие обвинения, которые не могут не казаться нелепыми. Это обстоятельство он бесстыдно называл «методом продолжения борьбы против партии на открытом процессе — настолько много на себя наговорить, чтобы сделать невероятными и другие обвинения… они такие вещи нарочно себе приписали, чтобы показать, насколько нелепы будто бы все эти обвинения» [335].
Приведённые суждения Молотова подтверждают правоту мысли Хрущёва: «Злоупотребления Сталина властью… при жизни Сталина подавались как проявление мудрости… Да и сейчас ещё остались твердолобые, которые стоят на той же позиции, молятся идолу, убийце цвета всего советского народа. Наиболее рельефно отражал точку зрения сталинского времени Молотов» [336]. Этой позиции Молотов придерживался и в 80-е годы, когда он говорил: «Конечно, было бы, может, меньше жертв, если бы действовать более осторожно, но Сталин перестраховал дело — не жалеть никого, но обеспечить надёжное положение во время войны и после войны, длительный период… Сталин, по-моему, вёл очень правильную линию: пускай лишняя голова слетит, но не будет колебаний во время войны и после войны» [337].
В этих каннибальских рассуждениях как бы слышится голос самого Сталина, хотя тот никогда не выступал столь откровенно с подобным объяснением причин великой чистки.
Как вытекает из слов Молотова, главным мотивом массового террора был страх правящей клики перед возможностью активизации оппозиционных сил во время войны. Многократно повторяя, что если бы не было чистки, то в руководстве партии могли «продолжаться споры», Молотов объявлял само наличие таких споров нежелательным и опасным. «Я считаю,— говорил он,— что мы поступили правильно, пойдя на некоторые неизбежные, хотя и серьёзные излишества в репрессиях, но и у нас другого выхода в тот период не было. А если бы оппортунисты (т. е. противники Сталина.— В. Р.) возобладали, они бы, конечно, на это (массовый террор.— В. Р.) не пошли, но тогда бы у нас во время войны была бы внутренняя такая драка, которая бы отразилась на всей работе, на самом существовании Советской власти» [338]. Привычно отождествляя «нас», т. е. сталинскую клику, с Советской властью, Молотов неявно признавал: наиболее серьёзной опасностью эта клика считала сохранение в партийном руководстве «споров» и инакомыслящих, способных на собственное мнение. Ещё более определённо истинные мотивы Сталина и его приспешников Молотов ненароком выболтал в следующей фразе: «Конечно, требования исходили от Сталина, конечно, переборщили, но я считаю, что всё это допустимо ради основного: только бы удержать власть!» [339]
Ползучая реабилитация Сталина в 70-е годы привела к своего рода художественной реабилитации Молотова, изображённого с нескрываемой симпатией в «киноэпопее» «Освобождение» и в пухлых романах Чаковского и Стаднюка. Вместе с тем брежневское руководство не решилось пойти на партийную реабилитацию Молотова — из-за опасений вызвать возмущение советского и зарубежного общественного мнения. Однако из недр партаппарата шли наверх «сигналы» о желательности такой реабилитации. О своих «заслугах» в этом деле с гордостью рассказывает уже в наше время один из ведущих идеологических аппаратчиков «застойного периода» Косолапов. Он вспоминает, как в 1977 году в журнал «Коммунист», редколлегию которого он тогда возглавлял, пришло «теоретическое» письмо Молотова. Прочитав его, Косолапов пригласил к себе Молотова. Между ними состоялась доверительная беседа, в ходе которой Молотов посетовал на «ограниченность своих контактов и возможностей компетентно обменяться мнениями по актуальным теоретическим вопросам». Почувствовав доброжелательность со стороны собеседника, Молотов обратился к своей любимой теме и «сурово заметил: „А я по-прежнему считаю правильной политику 30-х годов. Если бы её не было, мы проиграли бы войну“».
После этой беседы Косолапов направил в «верха» письмо, в котором «по своей инициативе обращал внимание… на невостребованность интеллекта и опыта Молотова и на необходимость возврата его из политического небытия… Многие из тех, с кем мне довелось работать и общаться в те годы, могут подтвердить мою неизменную точку зрения: Молотова, который, как и любой смертный, наверное заслуживал критики и даже порицания, тем не менее нельзя было исключать из КПСС… Моя решимость способствовать тому, чтобы Молотов возвратился в партию, теперь, когда я лучше вник в его интересы, только окрепла». Косолапов с удовлетворением добавляет, что это его желание осуществилось через несколько лет, когда ставший генсеком Черненко самолично вручил Молотову партийный билет. Это событие Косолапов называет «актом исторической справедливости», поскольку «дело касалось последнего рыцаря ленинской гвардии (sic! — В. Р.)» [340].
С ещё большей определённостью аналогичная точка зрения была недавно выражена на страницах «Правды», где Чуев в комментарии к новым извлечениям из своих бесед с Молотовым заявлял: «Что бы ни говорили, Молотов прошёл героический путь. А герои имеют право на многое. Так я считаю» [341].
2. Каганович
Уже в годы, предшествовавшие большому террору, Каганович проявил себя одним из самых преданных и льстивых сталинских сатрапов, способным на самую беспощадную жестокость. В период коллективизации он и Молотов неоднократно выезжали в беспокойные регионы страны с чрезвычайными полномочиями для осуществления карательных мероприятий. Их свирепость распространялась в равной степени на непокорные массы и на партийных работников, проявлявших нерешительность в проведении репрессий. На июньском пленуме ЦК 1957 года говорилось, что в Донбассе до сих пор помнят приезд Кагановича, во время которого «началось опустошение и уничтожение кадров, и в результате Донбасс покатился вниз» [342]. Молотову и Кагановичу напомнили также, «какую они резню устроили на Кубани и в степных районах Украины (в 1932—1933 годах.— В. Р.), когда был организован так называемый саботаж. Сколько тысяч людей там тогда погибло! А потом всех начальников политотделов, которые распутывали эту грязную историю… репрессировали, все следы позатёрли» [343].
Несмотря на свой крайне низкий образовательный уровень, Каганович нередко выступал с «теоретическим обоснованием» сталинистских акций на «идеологическом фронте». Беззастенчиво фальсифицируя марксизм, он высказывал самые мракобесные идеи. Так, в речи в Институте советского строительства и права (декабрь 1929 года) он говорил: «Мы отвергаем понятие правового государства… Если человек, претендующий на звание марксиста, говорит всерьёз о правовом государстве и тем более применяет понятие „правового государства“ к советскому государству, то это значит, что он… отходит от марксистско-ленинского учения о государстве» [344]. В речи «За большевистское изучение истории партии», зачитанной в 1931 году на заседании президиума Комакадемии, Каганович объявил четырёхтомную «Историю ВКП(б)», изданную под редакцией Ярославского, «историей, подкрашенной под цвет троцкистов».
В первые месяцы великой чистки Каганович не сразу преодолел нравственный барьер, связанный с необходимостью уничтожения своих ближайших товарищей по партии. В конце 1936 года покончил жизнь самоубийством известный партийный работник Фурер, который, по словам Хрущёва, «родил» Стаханова и Изотова, организовав шумную пропаганду их рекордов. Каганович высоко ценил Фурера, с которым работал на Украине и в Москве. В прощальной записке Фурер писал, что уходит из жизни потому, что не в силах примириться с арестами и казнями невинных людей. Когда Хрущёв, которому передали это письмо, показал его Кагановичу, тот плакал, «буквально ревел навзрыд». Затем письмо попало к Сталину, который на декабрьском пленуме ЦК 1936 года иронически заявил о Фурере: «Какое письмо он оставил после самоубийства, прочтя его, можно прямо прослезиться». Самоубийства Фурера и других партийных деятелей Сталин назвал «одним из самых последних острых и самых лёгких (sic! — В. Р.) средств», которое использовали оппозиционеры для того, чтобы «последний раз перед смертью обмануть партию путём самоубийства и поставить её в дурацкое положение». После этого Каганович, как вспоминал Хрущёв, никогда не упоминал о Фурере, «видимо, просто боялся, что я мог как-то проговориться Сталину, как он плакал» [345].
Совмещая в 1937—1938 годах три высоких поста (секретаря ЦК, наркома путей сообщения и наркома тяжёлой промышленности), Каганович направлял свои палаческие усилия прежде всего на безжалостную чистку подведомственных ему наркоматов. С санкции Кагановича были арестованы все его заместители по Наркомату путей сообщения, все начальники железных дорог и многие другие лица, усилиями которых железнодорожный транспорт в 1935—1936 годах был выведен из прорыва.
На заседании бюро МГК 23 мая 1962 года, где рассматривался вопрос об исключении Кагановича из партии, ему был представлен том фотокопий его писем в НКВД с требованием ареста сотен работников железнодорожного транспорта. Были представлены также доносы, поступившие к Кагановичу, на которых он ставил резолюции: «Полагаю, шпион, арестовать»; «завод работает плохо, я полагаю, что там все враги». В одном из писем Каганович потребовал ареста одного коммуниста как немецкого шпиона на основании того, что его отец до революции был крупным промышленником, а три его брата находились за границей. На вопрос, почему он направлял такие письма, Каганович ответил: «Я не помню о них, это было 25 лет назад. Если есть эти письма, значит они есть. Это является, конечно, грубой ошибкой» [346].
Один из участников заседания бюро МГК рассказывал: «Мой отец был старый железнодорожник, жили мы рядом с наркоматом в доме, где жил комсостав железнодорожного транспорта… А как Каганович разделался со всеми этими людьми?.. Однажды я пришёл домой, мой отец держит коллективную фотографию и плачет. Ни одного не осталось в живых из тех людей, которые были на этой фотографии» [347].
Об атмосфере, возникшей в 30-е годы на железнодорожном транспорте, говорил на июньском пленуме ЦК 1957 года Жегалин: «Я хорошо помню то время, как он [Каганович] расправлялся и чинил беззакония, как все железнодорожники (я работал машинистом) дрожали, и в результате этих репрессий лучшие, квалифицированные машинисты просто из страха проезжали контрольные стрелки и семафоры, за что несли несправедливые наказания. Вот нарком, который на крови создал себе культ железного наркома» [348].
На июньском пленуме ЦК 1957 года и на заседании бюро МГК в 1962 году Кагановичу напомнили многие конкретные факты его участия в великой чистке: «Вы помните бывшего управляющего трестом „Артёмуголь“ тов. Руденко?.. Его жена проклинает вас, тов. Каганович» [349]. «Помню, как вы осматривали Уралвагонзавод, как вы шли в обнимку с директором завода тов. Павлоцким в окружении собравшихся хозяйственников и строителей. Помню, как хорошо вас провожали и какое у всех было хорошее настроение. И в ту же ночь всё было омрачено третьим по счёту арестом почти всех руководителей строек… Я помню, как после вашего посещения Нижнего Тагила застрелился начальник НКВД. Застрелился неудачно, был ещё несколько дней жив и дал объяснение своему поступку: „Не могу я больше делать врагов“» [350].
Помимо расправы с работниками «своих» наркоматов, Каганович подписывал многочисленные списки на расстрел партийных работников. В архиве был обнаружен, в частности, список на 114 человек, приговорённых к расстрелу, на котором Каганович оставил резолюцию «Приветствую» [351]. Была найдена и директива Кагановича, касавшаяся спецпоселенцев, отбывших срок наказания и вернувшихся в места своего прежнего жительства: «Всех вернувшихся поселенцев арестовать и расстрелять. Исполнение донести» [352].
В 1937—1938 годах Каганович побывал в нескольких карательных экспедициях на местах. После возвращения из Киева он рассказывал, как на созванном там партийно-хозяйственном активе он «буквально взывал: „Ну, выходите же, докладывайте, кто что знает о врагах народа?“» [353] На собрании в Донбассе Каганович заявил, что среди присутствующих в зале находится немало врагов народа. В тот же вечер и ночь здесь были арестованы около 140 партийных и хозяйственных руководителей [354].
Особенно зловещий характер носила поездка Кагановича в Ивановскую область, которую тамошние коммунисты назвали «чёрным смерчем». Рассказывая об этой поездке, тогдашний заместитель начальника управления НКВД по Ивановской области Шрейдер вспоминал: 7 августа 1937 года в Иваново прибыл специальный поезд с группой работников ЦК, возглавляемых Кагановичем и Шкирятовым, которым была придана охрана более чем в тридцать человек. Для встречи комиссии ЦК на вокзал прибыли все руководящие работники УНКВД (в обком и облисполком о приезде Кагановича не было сообщено). Каганович и Шкирятов отказались остановиться на даче обкома партии, где их собирались разместить, а поехали на дачу начальника УНКВД Радзивиловского. Охрану шоссе, прилегающего к даче, нёс почти весь оперативный состав городской милиции. Позади дачи, в лесу, был размещен эскадрон милицейской кавалерии, находящийся в боевой готовности [355].
На следующий день после прибытия в Иваново Каганович послал Сталину телеграмму, в которой сообщал: уже «первое ознакомление с материалами» привело его к выводу о необходимости немедленно арестовать двух руководящих работников обкома. Спустя несколько дней им была послана вторая телеграмма: «Ознакомление с положением показывает, что право-троцкистское вредительство здесь приняло широкие размеры — в промышленности, сельском хозяйстве, снабжении, торговле, здравоохранении, просвещении и политработе» [356].
Получив от Сталина полномочия на производство арестов, Каганович не отказал себе в удовольствии превратить расправу с партийными работниками в своего рода эффектный жуткий спектакль. Для этого был созван пленум обкома, на котором большинство его членов были арестованы.
О том, как это происходило, рассказывается в повести «Вопросов больше нет», написанной А. Васильевым, сыном арестованного секретаря Ивановского горкома партии. Главный персонаж повести — чудом уцелевший в 30-е годы аппаратчик вспоминает:
«Первым на сцену вышел человек с бородой (в действительности Каганович сменил бородку «под Ленина» на усы «под Сталина» в 1933 году.— В. Р.). Я до этого видел его только на портретах. Он тогда в большой силе был — и нарком, и секретарь Центрального Комитета, один чуть ли не в семи лицах. В зале тишина. Нарком нахмурился, видно, не понравилось, как его встретили, привык к триумфу. Кто-то догадливый спохватился, захлопал. Поддержали, и всё пошло, как надо…
И только тут узнал пленум о повестке дня. Первое — о состоянии агитационно-пропагандистской работы в связи с предстоящей уборкой урожая и второе — оргвопросы…
По поводу агитационно-пропагандистской работы… на трибуну выпустили заведующего областным земельным управлением Костюкова…
Костюков поднял глаза от тезисов, и мне жутко стало — такие они были стеклянные, как у мертвеца…
Костюков всё же собрался с силами, и мы услышали:
— Два дня назад мы с председателем облисполкома товарищем Казаковым посетили колхоз имени Будённого…
Нарком избоченился весь и странно как-то, не то с удивлением, не то с насмешкой спросил докладчика:
— С кем? С кем вы посетили колхоз?
— С товарищем Казаковым…
Нарком всё тем же непонятным тоном продолжает:
— Следовательно, я вас так понимаю, вы считаете Казакова товарищем? Отвечайте!
Костюков побелел и залепетал…
— Конечно… Если так… Почему бы и не считать…
Нарком посмотрел на наручные часы, потом за кулисы глянул, и к нему тотчас подскочил какой-то человек, не из наших. Нарком выслушал секундный доклад и объявил…
— Враг народа Казаков арестован двадцать минут тому назад…
И случилось, если по нынешним временам измерять, совершенно невероятное: кто-то из сидящих в президиуме зааплодировал. Сначала робко подхватили, затем энергичнее. Чей-то бас крикнул:
— Нашему славному НКВД — ура!..
Костюков совсем раскис и, промямлив ещё несколько слов, сошёл с трибуны, под стук собственных каблуков. Больше его никто не видел — ушёл за кулисы и навсегда.
Нарком снова на часы посмотрел и всё тем же своим непонятным тоном обратился к секретарю по пропаганде:
— Может, ты неудачного докладчика дополнишь? Секретарь вышел на трибуну белый-белый, откашлялся для порядка и сравнительно бойко начал:
— Состояние агитационно-пропагандистской работы на селе не может не вызывать у нас законной тревоги… Правда, товарищ Костюков не отметил…
При этих словах нарком вновь избоченился и ехидно спросил:
— Костюков вам товарищ? Странно, очень странно…— Снова взгляд на часы и — как обухом по голове:
— Пособник врага народа Казакова последыш Костюков арестован пять минут назад…
Всё бюро обкома, весь президиум облисполкома минут за сорок подмели под метёлку» [357].
Арестами Каганович продолжал заниматься и после пленума. По нескольку раз в день он звонил Сталину и докладывал ему о ходе следствия. Во время одного такого телефонного разговора, при котором присутствовал Шрейдер, Каганович несколько раз повторил: «Слушаю, товарищ Сталин. Нажму на руководителей НКВД, чтобы не либеральничали и максимально увеличили выявление врагов народа» [358].
Свои садистские наклонности Каганович проявлял и в своём «повседневном руководстве». Как говорили члены бюро МГК в 1962 году, ему во время заседания «ничего не стоило плюнуть в лицо своему подчинённому, швырнуть стул в него» или ударить по лицу [359].
Несмотря на груз тянущихся за ним преступлений, Каганович в первые годы после смерти Сталина держался весьма самоуверенно. Как и другие члены «антипартийной группы», он полагал, что имеющееся у них большинство в Президиуме ЦК позволит им одержать лёгкую победу над Хрущёвым. Привыкнув к тому, что действительно полновластным хозяином партии и страны является Политбюро (Президиум) ЦК, а пленум ЦК выступает лишь покорным исполнителем его воли, Каганович поначалу вёл себя на заседаниях июньского пленума 1957 года воинственно и даже позволил себе кричать на его членов. Однако вскоре обнаружилось, что пленум ЦК воспринимается его участниками как высший орган партии, каким он и должен быть согласно её Уставу. Обсуждение дела Молотова, Кагановича и других стало напоминать по своей тональности обсуждение дела Бухарина — Рыкова на февральско-мартовском пленуме 1937 года — за двумя важными исключениями. Во-первых, обвиняемыми здесь были не многократно клеймившиеся ранее оппозиционеры, а лидеры партии, более тридцати лет бессменно состоявшие в Политбюро. Во-вторых, Молотова и Кагановича обвиняли не в вымышленных, а в действительных преступлениях.
Во время работы пленума Каганович «обновлял» свою память, по-видимому, страшась новых упоминаний о его преступлениях. Об этом свидетельствует тот факт, что его речь на декабрьском пленуме ЦК 1936 года, содержавшая бесстыдную травлю «троцкистов» и «правых», была в июне 1957 года направлена из партийного архива в секретариат Кагановича [360].