LIII
LIII
Каррье и Ламберти — «Республиканские судьбы» — Лебон в Аррасе — Тальен в Бордо — Госпожа де Фонтеней — Робеспьер-младший в Везуле
Не один Париж стал жертвой подобных неистовств. Агенты Коммуны разбрелись по всей Франции. Каррье в Нанте старался превзойти по числу и жестокости казней Колло д’Эрбуа в Лионе. Переход Луары вандейцами, восстание дворян, духовенства и крестьян, мнимое соучастие жителей Нанта дали Каррье предлог производить экзекуции над всем населением.
Во все исторические эпохи встречались подобные кровожадные люди то на престоле, то среди народа и даже среди высшего духовенства. Родившийся в деревне, переселившийся в Орильяк на службу в конторе законника, он огрубел окончательно в занятиях низким крючкотворством, черствящим сердце и изощряющим речь на словопрениях в судах, обратился в оракула и агитатора, стал депутатом Конвента. В нем думали найти стойкого бойца революции — он оказался только палачом. Гора сочла его способным распространить террор в восставших провинциях. Он был низок в борьбе и жесток в мести. После поражения роялистской армии в декабре 1793 года он учредил в Нанте не суд, а сущую бойню. Были расстреляны более восьми тысяч жертв: пленников, больных, женщин и детей, которых бежавшая армия оставила в городе.
Но этого Каррье показалось мало. Он с обнаженной саблей явился на заседание народного собрания в Нанте, указал на торговцев и богачей — как на вредоносную категорию аристократов — и потребовал жизни пятисот граждан. Каррье открыто писал генералу Аксо, что Конвент намерен опустошить и выжечь страну. Он сформировал шайку наемных солдат, именовавшую себя «Товарищество Марата», с жалованьем по десяти франков в день, для охраны его особы и исполнения приказаний, а затем заперся, подобно Тиберию на Капри, в одном из домов предместья Нанта и сделал себя недоступным, чтобы усилить внушаемый им ужас. Из самой подлой и голодной черни он составил революционный комитет и военную комиссию, на которых возложил обязанность придавать законность его злодеяниям в Нанте. Выведенный из терпения их совестливостью, он начал оскорблять этих людей, угрожать им саблей, даже наносить удары, он отрешал их от обязанностей, снова восстанавливал, опять распускал и закончил тем, что перестал признавать иной формальности, кроме своего слова и жеста.
Некто Ламберти, взятый им себе в адъютанты, передавал его приказания военной комиссии, командовал его войсками, вербовал палачей, делил добычу. Не удовольствовавшись тем, что президент военной комиссии велел расстрелять без суда около восьмидесяти жертв сразу, Каррье приказал ему предоставить все места заключений в ведение Ламберти, чтобы тот мог бесконтрольно совершать свои ночные казни. «Товарищество Марата» и войска, стоявшие гарнизоном в Нанте, под предводительством Ламберти очищали тюрьмы, в то время как гражданские агенты проконсула заполняли их жертвами своих доносов.
В городе и департаменте не оставалось иного населения, кроме убийц и их жертв. Шпионы Каррье толпами приводили намеченных лиц из городов и соседних деревень в места заключения в Нанте. В одной из таких тюрем находилось до полутора тысяч женщин и детей, не имевших ни постелей, ни соломы, ни одеял, остававшихся иногда по два дня без пищи прямо среди извергаемых ими нечистот. Граждане могли выкупить свою жизнь только с помощью имущества, женщины — проституцией. Тех, кто отказывался от позорной угодливости, отправляли, даже беременных, на казнь. Огромное число вандейских женщин, последовавших за своими мужьями за Луару, были арестованы в деревнях и расстреляны вместе с детьми, которых они собирались произвести на свет. Палачи называли это «поражением роялизма в самом корне».
Матереубийца Нерон, погубивший Агриппину в потопленной галере, чтобы приписать свое преступление морю, подал приверженцам Каррье мысль, которую он одобрил, как внушенную гением преступления. Смерть посредством железа и огня производила шум, проливала кровь, давала возможность считать и погребать трупы. Молчаливые волны Луары были немы, и считать никого не придется, одно только дно морское узнает число жертв. Каррье приказал вызвать моряков и велел им, не делая из того особой тайны, просверлить в нескольких барках отверстия и заткнуть их так, чтобы можно было затопить барки в желаемый момент вместе с живым грузом: в момент, когда они будут переправлять узников из одной тюрьмы в другую. Кто-то из моряков попросил дать ему на это письменный приказ. «Разве я не представитель? — ответил ему на это Каррье. — И разве ты не должен относиться ко мне с доверием в деле, исполнения которого я требую от тебя? Тут нет никакой тайны, — прибавил он, — тебе надо лишь утопить пятьдесят священников, когда ты будешь посреди реки».
Эти приказания сначала исполнялись под видом несчастной случайности. Но вскоре водяные казни, свидетельства о которых волны Луары уносили к самому устью, сделались предметом зрелищ для Каррье и его приспешников. Под предлогом наблюдения за берегами реки он купил роскошное судно и иногда вместе с исполнителями его приказаний и куртизанками выезжал на нем для прогулок. В то время как он предавался на палубе наслаждениям плоти и возлияниям, жертвы, запертые в трюме, видели, как по сигналу открывались отверстия в дне, и волны Луары заливали их. Глухие стоны возвещали экипажу, что сотни жизней находившихся под ними, только что прекратили свое существование. А пиршество на этом плавающем гробе между тем продолжалось как ни в чем не бывало.
Каррье и Ламберти зачастую тешили себя ужасными зрелищами предсмертной агонии. Они приказывали приводить на палубу попарно жертвы разного пола. С них срывали одежду и связывали обнаженных лицом к лицу, священника с монахиней, юношу с молодой девушкой; пропустив веревки под мышками, их подвешивали к балкам судна; забавлялись некоторое время этой пародией брачного союза и затем сбрасывали их в реку. Эти зрелища назывались «республиканскими свадьбами».
Казни через потопление продолжались в Нанте несколько месяцев. Целые деревни погибли во время массовых убийств, о которых сами изобретатели и исполнители рассказывали: «Мы видели, как добровольные палачи по приказанию своего начальника перебрасывали детей, подхватывая их со штыка на штык, поджигали дома, вырезывали утробы беременных женщин и сжигали заживо подростков». Жители Нанта, зрители и жертвы этих ужасов, видя, что Конвент безмолвствует, не осмеливались обвинять Каррье в безумии. Самое незначительное выражение недовольства уже считалось преступлением. Когда Каррье узнал, что в Комитет общественного спасения послали донос, он приказал арестовать двести нантских купцов, заключил их в тюрьму, а затем, связав попарно, отправил пешком в Париж. Молодой комиссар Комитета народного просвещения, сын депутата, по имени Жюльен, поехал по приказу Робеспьера в Нант для расследования преступлений Каррье и сообщил Робеспьеру о зверствах. Каррье был отозван в последних числах февраля 1794 года. Но Гора не осмелилась выразить ему неодобрение. Безнаказанность этого изверга оказалась одной из подлостей, за которые справедливо осуждают Робеспьера. Не отомстить за лишение жизни стольких людей значило признать себя или слишком слабым, или гораздо более жестоким.
Жозеф Лебон из Арраса, земляк Робеспьера, в начале революции служил священником в городке Вернуа. Его деятельная набожность, нравственные качества и отзывчивая к людским несчастиям душа делали Лебона в этот период образцовым пастырем. Гуманные принципы революции совмещались в его сердце с духом христианского милосердия. Ему казалось, что факел политических истин заимствует свой свет у божественной веры. Он возлагал надежду на народную религию, которая представлялась ему тождественной религии Христа, отступил от Рима, чтобы примкнуть к конституционной церкви. Когда философия отвергла эту отступническую церковь, Лебон также отверг ее. Он женился и вернулся на родину. Доходы его, принесенные им в жертву республике, были ему возмещены назначением на общественную должность. Благодаря влиянию Робеспьера и Сен-Жюста в Аррасе он был послан в Конвент. Комитет общественного спасения полагал, что не может найти более верного человека, которому можно поручить пресечение заговоров против революции в пограничных департаментах, находящихся под влиянием священников, подстрекаемых Дюмурье. Сначала Лебон показал себя терпимым и справедливым. Он старался сдерживать, не поражая, врагов революции. Оговоренный якобинцами за умеренность, он был вызван Комитетом общественного спасения в Париж, чтобы выслушать выговор за свою снисходительность.
Тон ли этого выговора вселил в душу Лебона склонность к террору, который ему приказывали ввести в Аррасе, или огонь гражданской ярости распалил его, но только он вернулся совсем другим человеком. По его приказанию опустевшие было тюрьмы наполнились снова. Он назначил судьями и присяжными самых свирепых членов республиканских клубов. Он возил гильотину из города в город и оказывал почести палачу как первому должностному лицу свободы. Он публично приглашал его к своему столу, как бы желая внушить уважение к смерти. Кровь, от которой он прежде приходил в ужас, обратилась теперь в его глазах в вино. Лебон как будто раскаивался в своем прежнем мягкосердечии. Единственным преступлением в его глазах стало снисхождение к контрреволюционерам и в особенности к священникам. Он с триумфом въезжал в города, предшествуемый орудием казни и сопровождаемый судьями, доносчиками и палачами. Он сделал следующую надпись на своих дверях: «Те, кто явятся сюда с просьбой об освобождении узников, выйдут отсюда только затем, чтобы отправиться на их место». Он отбирал у лиц, находящихся на подозрении, их имущество, а у осужденных женщин — их драгоценности. Он выгонял из общественных собраний женщин, целомудрие которых не позволяло им принимать участие в патриотических танцах, которые предписывались под страхом смерти: Лебон приказывал выставлять их на позор и поругание толпы. Таким образом по его приказу была обречена на бесчестие семнадцатилетняя девушка, его двоюродная сестра, отказавшаяся плясать в гражданском хороводе. Он гильотинировал целые семьи.
Маркиз Вильфор, увезенный из дома, в котором нашли письмо от одного из его эмигрировавших племянников, стоял уже на эшафоте, когда Лебон получил от Комитета общественного спасения письмо с сообщением об одержанной только что победе. Лебон приказывает палачу повременить с ножом гильотины, всходит на балкон, чтоб оказаться на уровне гильотины, и читает народу и осужденному известие о торжестве, чтобы усилить мучения казни для старика горечью одержанных республикой побед.
В другой раз он продлевает мучения казни двум англичанкам. Он обращается с длинной речью к народу, читает депеши из армии и затем поворачивается к жертвам: «Такие аристократки, как вы, в предсмертные минуты должны услышать о торжестве наших войск!» Одна из осужденных, с негодованием обратившись к Лебону, говорит: «Чудовище, ты думаешь сделать нашу смерть для нас более горькой? Разуверься! Хоть мы и женщины, но умрем мужественно, а ты умрешь как подлец!»
Лебон боялся, что и таким способом не достигнет высоты образа мыслей Конвента. «Сладость дружбы! — восклицал он, ища оправдания этим жестокостям в своих собственных глазах. — Чудное чувство, свойственное нашей природе! Восхитительное зрелище представляет собой семья, зарождающаяся под знаменем самой нежной любви и самого высокого единения! Я откладываю удовольствие наслаждаться вами до наступления мира! Долг, ненавистный долг, только неумолимый долг — вот о чем вынужден я помнить непрестанно. О жена! О дети! Я погибну, это мне прекрасно известно, если республика разрушится; и я подвергаю себя, даже если она восторжествует, мести тысяч частных лиц!» Под влиянием этой тревоги он написал Комитету общественного спасения. Комитет ответил: «Продолжайте делать ваше революционное дело. Ваши полномочия неограниченны. Помилование — преступление. Проступки против республики не наказываются, а искупаются смертью посредством меча. Идите безостановочно, гражданин, по тому пути, который вы наметили себе с такою энергией! Комитет рукоплещет вашим трудам».
В Бордо семьсот пятьдесят голов федералистов уже скатились под ножом гильотины. Триумвират, состоявший из Изабо, Бодо и Тальена, усмирял Жиронду. Сын человека, бывшего в числе прислуги одной знаменитой семьи, воспитанный благодаря покровительству этой семьи[3], Тальен привнес в нравы республики вкусы, изящество, гордость, а также испорченность аристократии В то время когда Тальен приехал в Бордо, там находилась женщина ослепительной красоты, с нежной душой и пылким воображением, задержанная вследствие ареста ее мужа. Звали ее Тереза де Фонтене. Она была дочерью графа Кабаррюса. Граф, француз по происхождению, переселившись в Испанию, достиг там благодаря своему финансовому гению самых высоких служебных степеней в царствование Карла III. Дочери его только исполнилось пятнадцать лет. Родившись в Мадриде от матери-валансьенки, она соединила в себе пылкость южанок, томность северянок, грацию француженок и явилась живым воплощением красоты всех широт. Она принадлежала к числу тех женщин, которыми природа пользуется, как Клеопатрой и Федорой, для порабощения тех, кто порабощает мир. Преследования, которым подвергся граф Кабаррюс в Мадриде, несмотря на оказанные им услуги, с детства научили его дочь презирать деспотизм и обожать свободу.
В театрах, на смотрах, балах, празднествах и официальных церемониях жители Бордо видели ее радость и вдохновение. Казалось, они видят в ней воплотившегося в образе женщины гения республики.
Но госпожу де Фонтене приводили в ужас кровь и слезы. Она думала, что великодушие служит извинением могуществу. Желание добиться еще большей популярности, чтобы употребить ее на пользу милосердия, заставляло Терезу появляться иногда в клубах. Одетая в амазонку, в шляпе с трехцветным султаном, она несколько раз произносила там речи в духе республиканизма. Восторг публики очень походил на любовь.
Имя Тальена заставляло дрожать весь Бордо. О народном представителе говорили как о человеке непреклонном. Но Тереза чувствовала себя достаточно обворожительной, чтобы смягчить его. Ее опьянила честолюбивая мысль властвовать над человеком, который в настоящую минуту властвовал в республике.
Она покорила депутата с первого взгляда. Тальен, перед которым преклонялось все, буквально ползал у ее ног. Он хотел теперь власти для того, чтобы делить ее с нею, величия — чтобы подняться с нею, и славы — чтобы покрыть ею Терезу. Подобно всем людям, у которых страсть доходит до безумия, он выставлял свою связь напоказ. В то время как тюрьмы были переполнены заключенными, эмиссары представителей хватали подозреваемых по деревням, а кровь потоками текла по эшафоту, Тальен, опьяненный своей страстью, катал Терезу в роскошных экипажах под рукоплескания всего Бордо. Задрапированная, подобно греческим статуям, в легкую ткань, сквозь которую виднелись прекрасные формы ее тела, держа в одной руке пику, а другой опираясь на проконсула, Тереза походила на ожившую богиню свободы.
Но еще больше она радовалась, когда появлялась возможность стать божеством милосердия. Эта женщина управляла сердцем того, от кого зависели жизнь и смерть множества людей, к ней обращались с мольбами и ее боготворили, как Провидение. Скоро начали казнить только тех, на кого Комитет общественного спасения указывал как на представляющих опасность для республики. Судьи, из подражания представителю, также смягчились. Робеспьер не доверял Тальену, но и не настаивал на отозвании его в Париж. Он предпочитал видеть его сатрапом в Бордо, нежели заговорщиком в Конвенте. Он говорил о Тальене с презрением: «Эти люди годны только на то, чтобы возрождать пороки. Они прививают народу нравы аристократии. Но имейте терпение, мы избавим народ от его развратителей, как уже избавили от тиранов».
По возвращении Футе из командировки на Юг Робеспьер разразился упреками в адрес жестокости этого члена Конвента. «Неужели он думает, — говорил он о Фуше, — что меч республики — это скипетр, и не обратится против тех, кто его держит?» Фуше тщетно искал случая переговорить с Робеспьером, тот послал с полномочиями в города Везуль и Безансон своего младшего брата. После речи о милосердии, которую Робеспьер-младший сказал в народном собрании в Везуле, на свободу выпустили восемьсот заключенных. Такая снисходительность тотчас привела в негодование его товарища Бернарда де Сента, но молодой представитель продолжал свою миссию милосердия. Когда президент безансонского клуба, дворянин по рождению, начал рассказывать ему во время заседания о славе его семьи, Робеспьер-младший ответил: «Услуги, которые мой брат оказал революции, чисто личные. Наградой за них стала любовь народа. Ты говоришь, — прибавил он, — на языке аристократии. Время ее прошло. Разве ты не председательствуешь на этом собрании, ты, аристократ по крови, имеющий брата среди изменников отечества? Если бы имя моего брата давало мне здесь привилегию, то имя твоего обрекло бы тебя на смерть!»
Когда Робеспьера-младшего окружили родственники заключенных, жалуясь на несправедливость, он, не имея власти за пределами Верхней Сены, обещал им передать их жалобы Конвенту и просить у него правосудия. «Я вернусь сюда с оливковой ветвью или умру за вас, — сказал он им, — потому что я одновременно буду защищать свою жизнь и жизнь ваших родственников». Этот восторженный молодой человек с чувством почтения слушал речи и дружеские наставления своего брата. Фанатичный поклонник принципов революции, тем не менее красневший от ее жестокостей, он сохранил в чертах своего лица лишь слабый отпечаток характера Робеспьера-старшего. Речи его были монотонны, холодны, бесцветны. Сразу становилось ясно, что он черпает вдохновение скорее в известной системе, чем в чувствах. Его внешность и речь носили печать мистицизма. Республиканцы, утомленные безбожием, подумывали было обратить демократический принцип в религию и обоготворить свободу, на что имелось большее право, чем обоготворение королей в Средние века.