НАПРАВЛЕНИЯ ИДЕОЛОГИИ
НАПРАВЛЕНИЯ ИДЕОЛОГИИ
Теснейшее переплетение культурного и национального в идеологии молодых румын; радикальный протест, как общее свойство — таковы были черты Молодого поколения в конце 20-х годов. Оно уже действовало в политической сфере, хотя в тот момент еще не занималось политикой активно. Поэтому пропуск данного этапа в анализе Молодого поколения неминуемо приведет к полному непониманию того коренного сдвига, который произошел в 1933—1934 годах. Хотя, разумеется, довольно расплывчатый характер дискурса Молодого поколения не позволяет оценивать его на данной стадии как монолитную идеологию. Это имело важное последствие: отсутствие единой идеологии позволило проявиться таким разнообразным индивидуальностям, как, с одной стороны, Элиаде и Чоран, с другой стороны — Ионеско или Михаил Себастьян, молодым людям, придерживающимся как левых, так и правых взглядов. Попытаемся, однако, выявить некоторые основные направления духовной жизни этой предполитической стадии. На наш взгляд, их насчитывалось три: отрицание наследия предков; иррационализм и отрицание парламентаризма; наконец, сочетание национализма, православия и декадентства.
Поколение отцеубийц
Характерная черта исследуемой нами группы — отвращение к предшествующему поколению, к «старикам»[94]. Однако этот мятеж принимал весьма разнообразные формы. Например, у Ионеско он носил скорее полемический, чем политический характер. Его работы вызвали настоящий взрыв возмущения в литературном мире, особенно первая среди них, «Нет», которая, словно материнская клетка, породила целый ряд опусов с аналогичным названием. И неудивительно: молодой критик стремился развенчать один за другим все общепризнанные символы гордости и славы. Цель его парадоксов, его постоянного фрондирования состояла в том, чтобы вывести из себя всех, кто разделял местный литературный патриотизм; вероятно, не в последнюю очередь его собственного отца, который в его глазах был воплощением самого ограниченного шовинизма. Можно лишь представить себе эффект такой, например, фразы, как «румынская литература на 99% смешна и лишь на 1% читабельна», в среде, где успех в Европе считался важнейшим приоритетом, где к его достижению побуждала национальная гордость. Это «отцеубийственное»[95] поведение более всего напоминало сожжение чучел на Масленицу. Оно мало походило на преобладавшее у Чорана и Элиаде жесткое отношение к поколению 1848 г., обучавшемуся в Коллеж де Франс у Эдгара Кине и Жюля Мишле. Ионеско не соглашался с позицией своих друзей. Ведь те, кого Элиаде считал «старыми пройдохами», неспособными более ни на какое конструктивное предложение, — такие, как Николае Балческу и его наследники, — были отцами революции 1848 г. и являлись в Румынии символами рационализма и носителями европейского духа. Именно в борьбе с их засильем Элиаде опирался на то, что называл в «Духовном пути» «элитарной совестью» Молодого поколения[96]. По его мнению, именно по вине этих людей произошло оплодотворение румынской культуры «подозрительным семенем, французским семенем, увезенным к нам в эпоху кризиса и подражания западному духу». Так писал Элиаде в 1927 г.[97], упрекая поколение своих родителей в том, что оно «мыслило как иностранцы» и «насмехалось над нашей несчастной румынской землей»[98].
Культ иррационального
Новое течение, направленное против интеллектуалов и крайне враждебное прозападному и демократическому наследию духа 1848 г., в 1920-е годы совершенно естественно дополнилось культом иррационального и ненавистью к парламентаризму. Элиаде прямо заявлял об этом еще в «ориентирах» «Духовного пути»: «Ценности, триумфа которых мы добьемся, не являются порождением политэкономии, техники либо парламентаризма». Эти последние он считал «постпозитивистскими пережитками». Здесь обнаруживается второй крупный тематический раздел неоформившейся идеологии Молодого поколения. Важно подчеркнуть, что он включал многие из фундаментальных положений политкультуры европейских крайне правых. В этой идеологии смертоносному царству «достаточного разума» (Элиаде), «французского духа» (Чоран), «мертвого гуманизма XX века» (Нойка) и общего крушения идеалов Просвещения противопоставлялся восхваление реальности, риска, воспевались инстинкт, излишество, биологическое начало, жизненный порыв, превозносились страдание, этнос, аутентичность. Подобный подход Элиаде, который, как справедливо отмечал один из критиков «Духовного пути», Сербан Чокулеску, был весьма близок по духу к кругу Баррэса и Монтерлана, обозначил общим выражением «преобладание духовного» — преобладание, естественно, революционное. Частота употребления этого выражения в его румынских произведениях сопоставима лишь с частотой ностальгических упоминаний о нем в его произведениях французских. По правде говоря, это выражение было одним из самых расхожих общих мест в словаре нонконформистов и молодых европейских правых 1920-х годов.
У молодых румын пристрастие к русскому и немецкому мистицизму особенно хорошо уживалось с выраженной склонностью к экстремальным экспериментам. Увлечение ими приняло такие масштабы, что обозреватели того времени окрестили Молодое поколение «экспериментаторами», и вскоре оба названия стали употребляться на равных. Здесь также задавал тон Элиаде, начиная с 1927 г. пытавшийся увязать почерпнутую из мистической литературы концепцию прямого знания с тезисом о гносеологической ценности эксперимента. При этом он утверждал, что никакой эксперимент не может дать непосредственные и живые ощущения, если не отказываться постоянно от запретов разума и действующих моральных норм. Призывая своих соратников не бояться множить эксперименты, он писал: «Они возбуждают дух, ввергают его в небывалые ситуации, оплодотворяют его... Каждый новый эксперимент требует новых движений, новых ценностей». Элиаде подчеркивал, что речь идет о любых экспериментах, абсурдных, как алхимия, рискованных, как магия, и даже таких, которые считаются «компрометирующими». Оценим должным образом следующий список: «Гуманитаризм, футуризм, кубизм, сионизм, антисемитизм»[99]. Сочетание довольно странное, но прекрасно отражающее климат в Молодом поколении. Понятно, что Ионеско в одной из глав «Нет» не смог подавить искушение раскритиковать Элиаде и использовал столь поощряемую вождем практику насмешки над собой. «Перед нами весьма интересный случай психического отклонения, — писал он, — все психологические, социальные, интеллектуальные проявления этого человека противоречивы и депрессивны. В определенный момент (и такие моменты случались неоднократно) у него выступала на губах пена, и он ощущал странное смешение планов, ценностей, понятий». Здесь Ионеско не откажешь в проницательности. В заключение он замечает: «Элиаде хотел руководить умами, играть указующую роль для своего поколения. Он и стал указателем: крутит воздух и производит множество движений, не покидая своего места». Ионеско еще не знает об эволюции своего друга в 30-е годы, но слова его звучат пророчески: «Может быть, он и указатель, но на дороге, ведущей в никуда»[100].
Итак, Элиаде выступал приверженцем аскетической риторики, что соответствовало его индийским интересам. У Чорана обнаруживалось не менее явное влечение к спасительному страданию, разрушающему «я». Несомненно, именно в его творчестве тема «откровений горя», одиночества и ночи носит наиболее апокалиптический характер. В книге «На вершинах отчаяния», написанной в 1932—1933 годах, он высказывался в пользу «преобразования в ничто»; в бессонные ночи он исследовал этот процесс, видя в нем наиболее доступный способ уничтожения иллюзий, на которых основывался сюжет[101]. Более того, во всех его предфашистских работах начала 30-х годов этот мотив созидающего страдания сочетался с яростным отрицанием тирании пустых форм, абстрактных категорий, логических изысков. Представление о его состоянии духа дают названия таких его статей, как «Иррациональность в жизни», «Пессимистические перспективы истории», «О кризисных состояниях», «Совесть и жизнь», «Между духовным и политическим», «Слишком много света!», «Вера и отчаяние», «Драмы существований», «Похвала пылким людям»[102].
Поразительно трезвым взглядом смотрел на эту ницшеанско-романтическую смесь Ионеско. Он упрекал «отчаявшихся типа Эмила Чорана» в том, что они любуются своей разочарованностью, не замечая, что их сверхчеловек — смешной корнелевский герой. Совесть мучила Ионеско в неменьшей степени. Но он не любил своего отчаяния. Он отказывался стать фанатиком страдания. Идея коллективного искупления приводила его в ужас. Эти различия имеют важное значение, поскольку позволяют лучше уяснить вклад драматурга в формирование идеологии Молодого поколения, оценить, до какой степени он ее разделял, и, следовательно, понять причины, по которым будущие политические ориентиры его соратников остались ему чужды. Объяснения можно найти в более поздней его работе, написанной в 1936 г. «Это было время, — писал Ионеско, — когда объективные исследования, как нам казалось, навсегда утратили значение; когда все индивидуумы жадно стремились жить и творить; это была настоящая лавина гипертрофированных «я», сиюминутных экспериментов, желаний «жить, несмотря ни на что». Момент, когда внимание акцентировалось на наших глубоко личных несчастьях; момент безнадежности, потока, субъективности; это была победа подростков, победа эгоцентризмов, победа всех личных вещей, стремившихся стать доминирующими; победа недисциплинированности, витализма. Публиковали свои личные дневники... И даже автор этих строк, бывший подростком, покидающим свое отрочество в беспорядочном бегстве, с радостью и гордостью пережил эту экзальтацию индивидуальностей»[103]. Черты сходства вполне различимы, но контраст, даже недоразумение от этого не менее поразительны. Ведь в данном случае писатель говорит о ценностях индивидуума (они являются постоянной темой его творчества), а вовсе не о попытке покончить с ним. В начале 1930-х годов Ионеско неоднократно заявлял, что отдает предпочтение автономии, а не аутентичности, понятию, ставшему для Молодого поколения своеобразной священной коровой. Следует, однако, заметить, что по данному вопросу среди «экспериментаторов» не было полного единства.
Очистительный аскетизм Элиаде или открытие Чорана об иллюзорном характере субъективности никак не мешали им полностью подчиниться моде, введенной А. Жидом: в Румынии тех лет, как и в остальной Европе, все художественные произведения писались от первого лица, в виде дневника или исповеди. Все это не в меньшей мере свидетельствовало о несостоятельности большинства членов Молодого поколения. Эта несостоятельность позволяет объяснить легкость, с которой «лицо» уже со второй фразы без всяких сожалений политически отодвигалось на задний план, уступая место устаревшим аксессуарам буржуазного индивидуализма. По поводу же аутентичности Элиаде и Чоран сразу начали спорить, не сойдясь во мнении, следует ли относить ее к «апологии мужественности» и созданию «нового человека» (Элиаде) или же к «апологии варварства» (так была озаглавлена одна из статей Чорана начала 1933 г.). То была их первая ссора[104]. Она вскоре стихла в легионерском «синтезе».
Третьим направлением идеологии Молодого поколения явились национализм, приверженность православию и упадочническая философия. Кто мы? Откуда? Какие условия развития следует выбирать? Как сохранить нашу национальную и этническую самобытность? Необходимо подчеркнуть, что эти вопросы постоянно ставило и пыталось дать на них ответ каждое новое поколение, так что их можно считать главной осью румынской интеллектуальной жизни после 1848 г. Это великое столкновение приверженцев Старины и Новизны в 1920-е годы превратилось в единственную тему обсуждения для представителей всех научных дисциплин[105]. Молодое поколение не могло обойти его стороной.
Национализм и православие
Национальное чувство существенной части группы начало четко проявляться именно в эти годы. Это видно прежде всего из поведения многих наиболее заметных ее представителей: всемерно изобличая политику партий, они одновременно заявляли о полной поддержке выдвинутой государством цели — унификации страны. В большой обзорной статье, посвященной своему поколению, Мирча Вулканеску определял одну из его приоритетных задач следующим образом: способствовать достижению духовного единства румын, которых в политическом отношении объединила жертва, принесенная военным поколением[106]. По мнению Вулканеску, «если молодым не удастся соединить центробежные идеалы разбросанных по всем концам страны румын в один-единственный собирательный образ румына, в котором каждый сможет узнать себя; если обрисованный Толстым и Достоевским русский тип, присущий бессарабам, и латино-кантианский тип, характерный для трансильванцев, не сольются в единое живое образование с византийско-французским типом, представляющим Старое Королевство... политическое единство этого народа подвергнется большому риску». Тем самым выдвигалась обширная программа, где открыто провозглашалась необходимость ликвидации региональных различий и культурного разнообразия как обязательное условие триумфа государственности и духовных целей. Подобная ориентация представлялась тем более опасной, что породившая ее историческая эпоха определяла ее высшую законность. Вулканеску уточняет: «Никогда прежде поколение не ставило себе задач самостоятельно. Наша задача порождена требованиями эпохи и потребностями общества...»[107]
У многих представителей Молодого поколения — Элиаде, его друзей Мирчи Вулканеску, Арсавира Актеряна, поэтов Дана Ботты и Раду Гира, эссеиста Эрнеста Берня[108] — навязчивая национальная идея тесно переплелась с идеей православной. Плодом их союза стала концепция румынской идентичности, основанная на постулате органической связи между народом и Церковью. Тем самым православие становилось важной составляющей «румынства»[109]. В 1927 г. Элиаде объявил себя сторонником этой доктрины. Один из разделов «Духовного пути» завершается статьей, которая носит многозначительное название «Православие». В этой статьей Элиаде уверял, что православие представляет подлинное христианство, и каковы бы ни были пути эволюции современного сознания, они не могут не привести к православному христианству[110]. Этот выбор имел решающее значение, поскольку сыграл важнейшую роль в последующем сближении Элиаде с Железной гвардией (хотя Чоран данных убеждений не разделял). Одна из особенностей идеологии Железной гвардии состояла в том, что революционное пришествие «нового человека» имело подчиненное значение по сравнению с практикой и победой фундаменталистского православия. Многочисленные работы Элиаде, написанные по возвращении из Индии, одна из которых так и называется — «Комментарии по поводу нового человека», говорят о том, что данная тема его весьма интересовала уже в 1932—1933 годах. Пророк Молодого поколения даже проводил параллель между крестовым походом, предпринятым им в «Духовном пути», и крестовыми походами первых христианских миссионеров. Во все времена, замечал он, большую историю творили люди, обладавшие верой, верившие в превосходство духа. Новый человек, или, по-иному, «человек, освобожденный от светских суеверий», сперва «возникал среди представителей элит, а затем воспринимался копировавшим элиты большинством»[111]. Трудно сказать, кого Элиаде имел в виду, говоря об «активном меньшинстве» — Легионерское движение или Молодое поколение. В любом случае это эссе — свидетельство очень определенных идеологических предпочтений, наличие которых позволяет лучше понять «великий перелом», происшедший в 1934 г.
Упадок европейской цивилизации
Три названных направления совершенно очевидно взаимоувязаны. Ведь если национальная идентичность сопряжена с православием, то проблема возрождения нации неизбежно порождает вопрос, способен ли Старый Мир предоставить для этого возрождения средства. Этот вопрос очень занимал Чорана, и можно не сомневаться, что он дал на него отрицательный ответ. В этот период молодой мыслитель все еще очень увлекался метафизикой, но уже демонстрировал растущий интерес к философии истории, дисциплине, с которой, по его мнению, он полностью освоился. Он поведал об этом своему другу детства Букуру Тинку 23 сентября 1932 г. в следующих словах: «Проблемы философии культуры и истории, характерологии и антропологии влекут меня так сильно, что я не могу себе представить, что когда-нибудь перестану ими заниматься»[112]. Он глотал труды Эрнста Трёльча и Макса Штирнера; глубочайшее влияние на него оказал шпенглеризм с его идеями о различиях между большими и малыми культурами, их производительными возможностями, их стилями и судьбами, о «закате Запада». Другим серьезным увлечением Чорана стал витализм. «Жизнь, мое тогдашнее божество», — вспоминал он в письме к Константину Нойке в 1957 г.[113] Эта жизнь, чьим отчаявшимся апостолом он стал и где он черпал одновременно видение истории, этические и эстетические нормы, — относится к немецкой философии жизни, в то время очень модной. Напомним, что комплексное понятие «жизнь» появилось на рубеже XIX—XX веков под влиянием Ницше и Шопенгауэра, в контексте радикальной оппозиции гегелевскому идеализму. Впоследствии оно легло в основу философских учений Зиммеля и Дильтея. Их идеи оказали огромное воздействие на молодого Чорана, который в 1920-е годы постоянно проповедовал подчинение «империализму» жизни и ее темным основам.
Эти направления деятельности полностью поглощали его до 1933 г., хотя постепенно все большее место в его творчестве начала приобретать тема Румынии, порой превращавшаяся в навязчивую идею. Это породило две тенденции, позже отчетливо проявившиеся в концепциях «Преобразования Румынии» (1936): с одной стороны, довольно явное раздражение румынскими сторонниками самобытности, архаизма и традиционализма, которые не задавали себе вопроса, какой страна должна стать, а ограничивались тем, что пытались понять, какой она должна остаться. Чоран возложил на этих мнимых умников ответственность за отсутствие в его родной культуре «трагического смысла» и «монументальности»[114]. На основании чего, вопрошал он, нужно сохранять нашу постыдную (национальную) специфику? Где же наш творческий дух? Вместе с тем, по его мнению, решение проблем будущего Румынии не могло опираться на «устаревшие и агонизирующие формы» западной цивилизации[115]. «Мы все убеждены, — писал он, — в крахе современной индивидуалистической и рационалистической культуры»[116]. Как и многие другие, Чоран жил в ожидании глобального кризиса, затрагивающего самую суть всех сфер человеческого существования. Эта позиция проявилась уже в его работах 1931—1932 годов, предшествовавших его непосредственно политической деятельности. В этих работах он настойчиво утверждал, что характерной чертой переживаемой эпохи является одновременное наступление нищеты материальной (экономический кризис) и глубочайшей нищеты духовной. Их переплетение ведет к общему краху, придавая ему «характер катастрофы, не имеющей аналогов в истории»[117]. Упадок чувствуется во всех областях — социальной, моральной, эстетической, религиозной, — писал он весной 1933 г. — Кругом «лишенные содержания институты, отжившие нравы, пошлые вкусы, верования старые, как стоптанные башмаки»[118]. Отсюда следовал довольно логичный вывод: единственное дело, способное придать смысл существованию его поколения, — «ускорить ставший фатальным процесс разложения»[119]. Тем не менее в это время Чоран все еще не хотел заниматься «большим свинством», которым оставалась в его глазах политика; об этом он еще раз повторил в письме Букуру Тинку, датированному 2 июля 1933 г. Через пять месяцев его культурный пессимизм победит эти последние сомнения; Чоран станет первым из Молодого поколения, кто перейдет в крайне правый лагерь.
На самом деле Элиаде в значительной мере разделял идею упадка. Различия между ними наблюдались главным образом в стиле: у Элиаде он менее апокалиптический, менее нигилистский, он стремился придать своим предложениям более конструктивный характер. Однако его анализ ситуации был не менее пессимистическим. Какой же ему представлялась Европа, где два десятилетия спусти он сделал столь блестящую карьеру? Основную проблему вождь Молодого поколения видел в господстве того, что он называл «масонской ментальностью». Таково было название одной из его статей, написанной еще в начале 30-х годов, помещенной затем в сборник «Океанография» и уже носившей сильную антисемитскую окраску. Возьмем марксистов, являющих замечательный пример этого духа, — объяснял Элиаде. Как и франк-масоны, они судят обо всем, о мире, и об истории, абстрактно, для них не существует ничего конкретного. По мнению автора, проблема слишком серьезна, чтобы эти соображения можно было считать «шуткой». Она серьезна, потому что «франк-масонский дух» поистине «пропитал и перевернул всю европейскую ментальность». Это справедливо для «всех деяний, вдохновленных Веком Просвещения» — никак не менее — но также и для Фрейда и психоанализа, который для Элиаде является «еще одним замечательным примером» масонской ментальности[120]. Удивительный парадокс: владельцем книжного магазина в Бухаресте, где продавался сборник «Океанография», был еврей; иллюстрации к сборнику выполнил художник-дадаист Марцел Янко, также еврей. Об этом рассказывается в книге А. Палеолога, который спросил у автора, не было ли в этом известной непоследовательности по отношению к его убеждениям? На что Элиаде ответил: «А почему бы и не быть непоследовательным?»[121]
Можно ли считать это отклонение случайным? Элиаде отнюдь не принадлежал к числу западников, но при этом и не разделял антитрадиционалистского пафоса Чорана. Элиаде, как и ряд других интеллектуалов той эпохи, был убежденным сторонником самобытности и с начала 20-х годов занялся поисками «румынизма», который считал подлинным и первоосновным. Его огорчало, что некоторые молодые писатели (явно имелся в виду Чоран) охвачены новым модным поветрием — сожалеют о своем румынском происхождении, «подвергают сомнению существование национальных особенностей и даже наличие творческих способностей у румынской нации»[122]. Элиаде напоминал о классическом наследии, об известных идеологах румынской «этнической специфики» — крупном историке-националисте Николае Йорге (1871—1940), философах Лючане Благе[123], Нае Ионеску, Василе Парване (1882—1927) и теоретике православия Никифоре Крайнике, о котором упоминалось выше. Всех их объединяли национализм organiciste и органическая ненависть к рационализированному этосу современного общества[124].
Следует коротко остановиться на этих моментах, чтобы лучше понять историко-политический контекст обращения прежде мало интересовавшегося религией Элиаде к православию, а также причины его возросшей тяги к архаике, фольклору, народной культуре и ко всему тому, что он собирательно называл «протоисторией». Истоки этого интереса крылись в важной проблеме, которую румынские националисты безуспешно решали с XIX в.: как и чем заполнить отсутствие славного исторического прошлого? Наличием данной лакуны объяснялось постепенное создание фальсифицированной национальной истории, основанное на тезисе преемственности современной Румынии и древней Дакии времен царя Бурнебисты (70 г. до н. э.) — Дакии, жителей которой Геродот описывал как «самых справедливых и самых храбрых среди фракийцев»! Придуманные историками, этнографами и фольклористами XIX столетия, эти легенды приобрели большую популярность с легкой руки археолога Василе Парвана в 20-е годы XX в. — параллельно резкому росту интереса к древним ариям в Германии. Тезис о дакийском прошлом обладал и религиозным содержанием. Как предполагалось, среди даков, происходивших из северной ветви индо-европейцев, получила распространение архаическая форма примитивного христианства (в виде монотеистического культа бога Залмоксиса), которую Элиаде называл «космическим христианством». Тем самым православие, сливаясь с незапамятной традицией предков, становилось составной частью националистского дискурса, дававшего возможность пренебречь веками унизительных внешних вторжений и иностранного господства. Идеология, основанная на мифическом первоисточнике — наследии даков и фракийцев, тем более подходила для националистов, что одновременно позволяла перечеркнуть римское прошлое, соединявшее страну с Западом. Она явилась одним из источников легитимации фашистских движений в Румынии 1930-х годов. Элиаде еще в 20-е годы стал одним из глашатаев всей этой мистики. Много лет спустя он повторил ее основные положения в своей работе «От Залмоксиса до Чингисхана» (1970), постаравшись, однако, всячески затушевать породившую их идеологическую базу.
Подчеркнем, наконец, что развиваясь довольно последовательно, это раннее стремление к самобытности посредством возвеличивания архаики с течением времени стало принимать все более агрессивные формы. Для Элиаде быть румыном означало быть православным — а как же новые граждане румынского государства, католики, протестанты, иудеи и униаты? Но ему казалось невозможным быть одновременно румыном и коммунистом. Последний тезис он развил по случаю манифестации, организованной студентами румынского происхождения у штаб-квартиры Лиги Наций в Женеве в пользу пересмотра Версальского договора. Это незначительное событие вдохновило вождя Молодого поколения на следующий комментарий: «Если они коммунисты, почему они называют себя еще и румынами?»[125] Что это, еще одна случайность? Месяцем ранее, в августе 1933 г., историк открыто продемонстрировал свою ксенофобию в отношении немецкого меньшинства в Брашове (Трансильвания). Призрак национального меньшинства — врага нации вставал с каждой строчки, как и комплекс неполноценности «балканца» в отношении своих сограждан, в большей мере ориентированных на Центральную Европу. Тем самым Элиаде намеревался протестовать против «факта» — несомненно, слуха — отказа (так!) в румынском гражданстве «коренным» румынам — жителям Брашова, большинство обитателей которого составляли румыны саксонского происхождения, протестанты, поселившиеся здесь много веков назад. К мэру города Элиаде обращался с такими словами: «Эти ваши друзья, саксонцы, которые любят нас настолько, что отказываются подать стакан молока, если об этом их не попросишь по-немецки; эти люди, которые считают, что находятся на вершине Цивилизации, поскольку говорят на средневековом немецком языке и надевают перчатки, когда чистят картошку; это элитарное меньшинство, с которым мы носимся неизвестно как, потому что они белокурые и носят очки, — по правде говоря, непонятно, какой им интерес водиться с настоящими румынами, которые с грехом пополам выживают среди них»[126]. Элиаде к тому времени давно расстался с формой скаута — ему исполнилось уже 26 лет. Однако дух этого опуса демонстрирует весьма поучительное сходство с тем настроением, которым был пропитан написанный им в 15 лет репортаж из Черновиц.
В свете нескольких приведенных зарисовок довольно затруднительно разделять точку зрения, в соответствии с которой Элиаде был далек от политики до 1936—1937 годов. Тем самым подкреплялся тезис о его политической деятельности как о недолгом и необъяснимом грехе молодости. Разумеется, Элиаде в то время еще не выражал открыто своих верноподданнических чувств Железной гвардии. Но его старый товарищ, соученик по лицею Михаил Полихрониад, который присоединился к Кодряну еще в 1932 г., не обманывался на сей счет. По всей вероятности, с ним следует согласиться. Полихрониад, поспешивший воспроизвести обе вышеназванных статьи Элиаде в легионерском журнале «Акса» 12 сентября 1933 г., сопроводил их передовицей, где поздравлял себя с «обращением Элиаде в руманизм» — читай: в легионерскую идеологию. 22 сентября последовало пылкое опровержение со стороны автора статей, где он настаивал на своем неучастии в политике и утверждал, что ограничивается... «приоритетом духовности». На это утверждение его друг детства отреагировал в «Аксе» от 1 октября 1933 г. иронической репликой, с которой трудно не согласиться: «Можно задаться вопросом, не считает ли Мирча Элиаде, что он до сих пор находится в монастыре в Гималаях. В наши времена, только находясь там, можно позволить себе не иметь никакой политической позиции», — справедливо отмечает Полихрониад.
Особенно важно подчеркнуть, в какой мере Элиаде уже становится живым воплощением самых грубых искажений румынской, а может быть, и восточноевропейской политкультуры. Он воплощает, во-первых, первостепенную роль деятелей культуры в развертывании дискуссии по национальному вопросу. Во-вторых, доминирующую характеристику этой дискуссии — опору на миф, с помощью которой осуществляются и поиски смысла, и реконструкция преемственности задним числом (таким образом, чтобы обосновать право на существование нации, постоянно казавшееся до конца не завоеванным)[127]. В-третьих, сильнейшую склонность считать этнический фактор (или, что то же, фактор присущей нации «духовности») единственной прочной нитью социальной связи. Поскольку эти два явления были неразрывны, к ним добавилось еще одно — глубоко искаженное отношение к государству. Его функция как раздатчика общественных благ отходила на второй план по сравнению с функцией защиты и представительства преобладающей нации, и именно ее выполнение определяло легитимность государства. Все это обусловливало существенный вклад интеллектуалов в 30-е годы в «эссенциалистскую», но постоянно воинствующую дискуссию о необходимости укрепления идеи национальной идентичности в сознании органично единого и нерушимого общества, объединяющего индивидуумов, государство и народ в неделимое целое. Основные идеологические ориентиры Молодого поколения в 20-е — начале 30-х годов, по сути, были теми же, что и несколько лет спустя, когда произошло массовое обращение членов группы в фашизм, последовавшее спустя непродолжительное время. Различия, если они и были, носили исключительно количественный характер.