СТРАХ РАЗОБЛАЧЕНИЯ: РАЗВЕЯТЬ ПОДОЗРЕНИЯ

СТРАХ РАЗОБЛАЧЕНИЯ: РАЗВЕЯТЬ ПОДОЗРЕНИЯ

Каждый испытывал свои терзания, причем весьма парадоксальные. Ионеско, демократ и сторонник левых, боялся экстрадиции и страдал от одиночества; Чоран и Элиаде, интеллектуалы правого толка, замаранные связями с фашизмом, жили в постоянном страхе разоблачения. Однако им удалось быстро развеять подозрения, так что одного из них Морис Надо даже восхвалял в 1949 г. как «нового пророка концентрационной эпохи»[832], а другому удалось за несколько лет превратиться в апостола «нового гуманизма» и «пламенного эрудита»; так именовал его Жорж Дюмезиль в своем предисловии к «Трактату по истории религий», опубликованному в Париже в 1949 г.

В условиях, когда во Франции непрерывно происходили чистки, их, однако, не покидал страх, что придется объясняться и давать отчет в своей деятельности. Этот страх выражался у Чорана и Элиаде по-разному, в зависимости от собеседников и от обстоятельств. У первого порой якобы преобладало смущение — например, когда в октябре 1944 г. он обещал А. Дюпрону привести оправдание по поводу ходивших о нем слухов. Но иногда это было и раздражение, особенно в общении с румынами. Чоран заявил, что порвал со своим политическим прошлым и что не видит причин, которые заставили бы его предпринять усилия в области самоанализа. В таком духе он писал Петру Комарнеску 11 января 1947 г. Это письмо принадлежит к числу тех, где в наибольшей степени отразились его тогдашние настроения. «Мои так называемые политические страсти прошлых лет кажутся мне относящимися к доисторическим временам. Не знаю, считать ли их ошибочными, иллюзорными или истинными. Они принадлежат к исчезнувшей эпохе, по отношению к которой я не могу испытывать ни презрения, ни сожалений. Отовсюду в мой адрес звучат упреки (их много до отвращения) в энтузиазме по поводу некоего тамошнего коллективного бреда. Некоторые даже считают меня ответственным за происшедшее и приписывают мне действенность, которой, на мой взгляд, у меня никогда не было. С момента Освобождения мои здешние соотечественники изо всех сил стараются причинить мне неприятности. Если все это пока не принимает более серьезный оборот, так только благодаря французам. Вот почему я принял решение никогда больше не вмешиваться в румынские дела. Да я и чувствую себя дальше от них, чем когда бы то ни было»[833]. Неужели Чорана грызет раскаяние? Мысль о малейшей ответственности за моральное участие в недавно происходившем геноциде, ответственности даже самой отдаленной и исключительно этического плана, в этих строчках никоим образом не прослеживается. Между тем письмо адресовано другу юности, оставшемуся в Бухаресте; в подобном случае возможна полная откровенность. Философ отказывается дать оценку своим идеологическим пристрастиям и своему антисемитизму 1930-х годов (как он пишет, не испытывая по этому поводу «ни презрения, ни сожалений»), даже не понимает, в чем его можно упрекнуть. Точно так же, как Мирча Элиаде и Карл Юнг[834].

«Неприятности» Чорана

Может быть, для размышлений такого рода Чорану не хватало необходимых теоретических инструментов? Следует иметь в виду, что современный исследователь должен подходить к этому вопросу осторожно, с учетом вероятности впасть в анахронизм. Привычное для нас понятие «работа памяти» тогда еще почти не употреблялось. Напомним, однако, что в 1946 г. в Германии была издана книга Карла Ясперса «Немецкая вина» (переведенная на французский язык в 1948 г.). Мир автора очень близок чорановскому: немецкая культура и философия экзистенциализма. Вслед за анализом собственно преступлений, в разделе, расположенном между «политической виной» и «метафизической», Ясперс долго рассуждает о «вине моральной». Это понятие бывшему стипендиату стипендии Гумбольдта явно совершенно чуждо. Кто же, по Ясперсу, способен испытывать «моральную вину»? Любой человек, «стремящийся разобраться в себе самом», в более широком смысле — все, кто верит в существование совести и раскаяния. Морально виновны все, кто «знали или могли знать и, несмотря на это, вступили на путь, который, будучи подвергнут суду совести, оказывается путем преступно ошибочным. Они могли скрывать происходившее сами от себя; может быть, позволили одурманить и соблазнить себя»[835]. Среди разнообразных вариантов подобной позиции немецкий философ упоминает, в частности, «частичное одобрение национал-социализма»[836], а также компромиссы и моральную поддержку по отдельным случаям. Это определение, кажется, специально разработано для Чорана. Однако решение последнего порвать с политикой после войны явилось результатом не столько угрызений совести (как настаивают многочисленные исследователи, в чьих комментариях Чоран предстает мучимым невыразимой виной), сколько того обстоятельства, что подобные дела прежде всего «причиняют неприятности».

Разумеется, мы не собираемся полностью отрицать подлинность духовной эволюции румынского эссеиста, о которой он именно в это время рассказывает в письме к брату Аурелу, объясняя, что он теперь совсем другой человек и что факт написания «Преображения Румынии» представляется ему теперь «прямо-таки комическим». Кроме того, Чоран сообщает брату: участие во всякой временной политической деятельности — «напрасный труд и потерянное время»; как он считает, ему удалось наконец «исправить немало ошибок и отказаться от иллюзорных надежд»[837]. Тем не менее это письмо вполне показательно в том отношении, что не содержит никаких указаний на осознание его автором хоть какой-либо ответственности, пусть даже самое робкое и поверхностное. Да, он возвращается к прошлому, от которого отныне отказывается; но этот возврат двусмыслен: о его «комическом, бесполезном, иллюзорном» аспектах упоминается гораздо больше, чем о возможном искуплении вины. Здесь нет ничего, что хоть как-то походило бы на самоанализ, на осознание последствий, к которым привело его прежнее мировоззрение.

Другие его письма к родителям показывают, что среди испытываемых им по отношению к прошлому чувств преобладало раздражение. «Некоторые здесь пытаются использовать мое имя в разных более-менее политических интригах, — писал он им в 1948 г. — Но я пресек подобные поползновения. Я не собираюсь становиться чужим орудием. Я отказался от всякой политической деятельности; убежден, что все... неприятности в нашей жизни проистекают от принадлежности к той или иной группе». Это не первый намек Чорана на какие-то интриги. Речь о них идет с конца 1944 г.: в октябре в послании к Дюпрону он пишет о «сюрпризах», приготовленных для него некоторыми соотечественниками; вскользь упоминается о них и в письме к П. Комарнеску от 1947 г. Что же имеется в виду? Вполне возможно, что означенные «неприятности» имеют какое-то отношение к парижским контактам Чорана с бежавшими в Париж легионерами. По сообщению Фауста Брадеско, он поддерживал такие контакты и до войны, и во время оккупации. Однако эмигрант Брадеско — в прошлом активный участник Железной гвардии; в 1974 г. он совместно с Александром Роннеттом (лечащим врачом Элиаде в Чикаго) даже создаст впечатляющую апологию Легионерского движения[838]. Поэтому к его свидетельствам следует относиться с большой осторожностью. Вспоминая в 1973 г. о деятельности «легионерского гарнизона» в оккупированном Париже, Брадеско отмечает, что дискуссии легионеров «направлялись неким Эмилом Чораном, обладавшим большим интеллектом и блестяще излагавшим свои мысли»[839]. Более того. В соответствии с рассказом Брадеско, к которому, повторяем, надо относиться осторожно, перу Чорана якобы принадлежит «письмо-предисловие» к эссе Поля Гиро «Кодряну и Железная гвардия» (Париж, 1940), повторно опубликованному Морисом Бардешем в «Неизвестных вариантах фашизма» (Les fascismes inconnus) в 1969 г. В упомянутом предисловии, датированном 30 ноября 1940 г. и озаглавленном «Парижские легионеры», осуждается «столь же тонкая, сколь и недоброжелательная пропаганда» касательно деятельности Легионерского движения. Его написание якобы могло быть поручено только тому, кто обладал необходимыми для выполнения подобной задачи «талантом, авторитетом и способностями» — Эмилу Чорану[840]. Эта информация не поддается проверке по сегодняшний день. Как бы там ни было, не исключено, что представители этого самого «гарнизона», раздраженные молчанием Чорана, доставили себе удовольствие, распространив после войны эту достоверную или ложную информацию в некоторых парижских кругах.

Терпеливое завоевание новых сетей

Мирча Элиаде, со своей стороны, демонстрирует странную позицию — удивительную смесь наглости, страха и расчета. Угрызения совести, самоанализ? Их не найти и следа ни в его «Дневнике», ни в «Воспоминаниях». Наоборот, историк настаивает, что он оказался прав раньше всех других. В конце 1946 г. до него еще не дошло, что Германия — уже не совсем та, что при Гитлере. Поэтому, уловив в цюрихской речи Черчилля слова о «духовном величии Германии», он иронизирует: в то время, когда Восточная Европа еще была свободной, а он и другие говорили то же самое, «нас считали подозрительными и чуть ли не обвиняли в фашизме»[841]. Несмотря на то что Элиаде продолжает интересоваться политикой и читает газеты, он, видимо, не ощущает разницы между Рейхом 1933 или 1943 годов и Германией 1946 года. Перефразируя известную мысль Ясперса, можно утверждать, что Элиаде, как и Хайдеггер, кажется, не осознал «всей глубины своих заблуждений». Как следует из «Отрывка из дневника I», участь немецкого философа его очень занимает — особенно когда он узнает 18 июля 1946 г. от вернувшегося из Фрибурга приятеля, что пребывание Хайдеггера в санатории обусловлено не проблемами со здоровьем, а связями с нацистским режимом[842]. Можно себе представить мысли, обуревавшие румынского историка: а что, если и с ним случится подобное?

Впервые в жизни Элиаде начинает задаваться вопросом: а не «неудачник» ли он?[843] Его горечь особенно остро проявляется в письмах 1946—1948 гг., адресованных семье. Эти письма рисуют человека, уязвленного неблагодарностью отечества и снова не понимающего, почему на родине его не встречают с распростертыми объятиями. «Я никогда не забуду, как они ко мне отнеслись. Еще настанет день, когда они пригласят меня на какую-нибудь высокую должность — вот тогда-то я сам и откажусь», — мстительно пишет он[844]. Перед Пьером Клоссовски, Жоржем Батаем, пригласившим его в 1948 г. сотрудничать в «Критик», перед Люсьеном Фебвром, предлагающим ему писать для «Анналов», наконец, перед Жоржем Дюмезилем, самым нужным среди них — ведь он представляет Элиаде Брису Паррену, одному из руководителей издательства «Галлимар», и устраивает его читать лекции в Высшей школе практических исследований (начало 1946 г.), — историк религий изображает скромность и смущение. Чувство унижения прорывается только в письмах к родителям: «Я опубликовал 25 книг (из них, впрочем, большинство — романы, рассказы и сборники статей. — Авт.), еще 3—4 подготовлены к печати, я читаю лекции в Сорбонне, я известен во всем мире (это все же некоторое преувеличение. — Авт.), мои статьи и эссе публикуются в странах трех континентов, мои работы переведены на бесчисленное множество языков, я жил во многих зарубежных странах и везде находил друзей и почитателей. Еще несколько лет — и я добьюсь мировой славы...» — и так далее[845]. Это очень далеко от той скромности, которую он выказывает перед своими парижскими покровителями... Но в то же время его самоуверенность настолько велика, что он совершенно не задумывается, что новое румынское правительство может обратиться к французским властям с таким же запросом о его экстрадиции, которым оно угрожает Ионеско. Поэтому Элиаде отказывается хлопотать о французском гражданстве, что немедленно вывело бы его из-под вероятного удара. Вместе с тем ему приходится отказаться от румынского гражданства. Что он и делает... «из гордости»[846].

В чем же источник этого апломба, переходящего порой в манию величия? Дело в том, что наш герой, которому есть что скрывать, и даже больше, чем Чорану, живет под постоянной угрозой обнародования его совсем недавней приверженности Легионерскому движению и фашизму. Элиаде, которому уже 41 год, испытывает непрерывное психологическое напряжение, и оно неоднократно прорывается. Например, в тревожных посланиях, которые он направляет Марселю Бриону в 1950—1951 годах. В те годы Брион ведет в газете «Ле Монд» колонку «Зарубежное литературное обозрение»; Элиаде предлагает ему включить в один из обзоров рассказ о недавно написанных или переведенных им книгах. Однако этого не происходит. «Не отказались ли Вы от нашего проекта?» — спрашивает Элиаде Бриона 4 октября 1950 г. Год спустя, 17 августа 1951 г., в ответе Элиаде на послание Бриона сквозит явная тревога. Историк религий пишет: «Мне показалось, что в Вашем письме проскользнул намек, глубоко меня смутивший, поскольку он касается моих прежних опасений: Вы спрашиваете себя, не выйдет ли так, что эта газета «начнет писать исключительно на политические темы»... на мой взгляд, эта фраза касается меня лично: для руководства «Ле Монд» я, видимо, политически нечист... Я знаю, что г-н Реми Рур общается с некоторыми из моих соотечественников. Мне нетрудно вообразить, что он мог услышать от них обо мне: фашист, нацист, военный преступник и т. п.». Элиаде добавляет, что на него возводят клевету «особенно легко, потому что всем известно — я никогда не защищаюсь от клеветы»[847]. По понятным причинам... На самом деле никакие из опасений, выраженных здесь Элиаде, не были реализованы. Марселю Бриону явно было неизвестно его боевое прошлое, и он поспешил успокоить историка религий. Он, видимо, просто был занят другими делами и задержался со сдачей рукописи своего обзора в редакцию. Элиаде остался уверенным в обратном. Он так беспокоился, что это даже отразилось в его дневнике. «Наверняка что-то произошло, я уверен, но что именно?»[848]. Что это, оправданные опасения или чистой воды паранойя? По всей видимости, следует отдать предпочтение второй гипотезе. Но все же у Элиаде есть и веские причины для беспокойства.

Первые трудности Элиаде в Сорбонне и в НЦНИ[849]

В 1946 г. возникли первые затруднения в Сорбонне. 20 октября Элиаде пишет в дневнике, что встречался с Альфонсом Дюпроном, что тот разговаривал с ним «очень сердечно» и Элиаде просил его «выступить свидетелем в его пользу» в Сорбонне, дабы «расстроить козни С. и ему подобных»[850]. Кто был этот таинственный С., не известно. В 1947 г. возник еще один «заговор»: Элиаде дважды подавал заявление о вступлении в НЦНИ, и дважды ему было отказано из-за его политических взглядов 1930—1940-х годов. Он сам рассказал о своих злоключениях в дневнике и в воспоминаниях. Первое заявление рассматривалось в ходе сессии НЦНИ в июне 1947 г. и было отклонено «по причинам политического характера»[851]. Второй отказ последовал несколько месяцев спустя. «Еще одна новость, которая меня убивает», — писал он с возмущением[852]. Он, однако, заручился самыми весомыми рекомендациями — Луи Рену, Жоржа Дюмезиля, Поля Массон-Урселя, а докладчиком по его кандидатуре был назначен Анри-Шарль Пюш[853]. Все эти крупные профессора разделяли его негодование. По мнению Дюмезиля, за этим непременно кроется «политическая интрига». Люсьен Фебвр и Габриэль Ле Бра намереваются опротестовать в дирекции НЦНИ принятое решение. Неизменный Альфонс Дюпрон — он информирован все-таки немного больше других, — в свою очередь, предлагает предпринять все возможное, чтобы предупредить гневную реакцию со стороны румынского дипломатического представительства[854]. Однако этому почетному караулу ничего не удалось сделать. «Клевета», «оскорбление» «я попал в западню» — строки элиадевского дневника клокочут яростью. Но что же на самом деле произошло? Историк, корчащий из себя жертву сталинистов, предлагает версию, которую его французские защитники потом охотно принимают на. веру. На этот раз главным вдохновителем ужасного «заговора» был не кто иной, как профессор Симион Стоилов, известный математик, новый посол Румынии во Франции. По убеждениям он был левым, но не коммунистом. Он, конечно, запрашивал в Бухаресте, какие действия предпринять по отношению к Элиаде, и получил соответствующие рекомендации. «Он повел себя как полицейский осведомитель», — негодовала «жертва», уверенная во «вмешательстве» в это дело румынской полиции[855].

Конечно, учитывая, что Элиаде скомпрометировал себя тесными связями с легионерами, а затем, при режиме Антонеску, в 1940—1944 годах находился на ответственных дипломатических должностях, не исключено, что румынское посольство дало о нем в НЦНИ неблагоприятный отзыв. Однако истинные причины отказа НЦНИ нельзя свести к некоей интриге «коммунистов» против особы Элиаде. Наоборот, по всей вероятности, решающую роль в этом деле сыграл профессор Константин Маринеску (1891—1982), известнейший историк-медиевист, закончивший в начале 1920-х годов Высшую школу практических исследований. К сталинизму он не имел абсолютно никакого отношения, зато тесно сотрудничал с крупным румынским историком-националистом Николае Йоргой, убитым Железной гвардией в ноябре 1940 г. В отличие от Йорги, профессор Маринеску был известным консерватором-западником. Во Франции он до 1948 г. возглавлял румынскую школу в Фонтене-ан-Роз. Узнав о ходатайстве Элиаде по поводу приема в НЦНИ, где Маринеску сам работал в это время, он направил руководству этого учреждения длинное письмо с подробным изложением яро антисемитских, ксенофобских и легионерских взглядов Элиаде в 1930-е годы[856].

В 1944—1945 годах Мирча Элиаде, чувствовавший себя победителем, был совершенно уверен в грядущих успехах: ему, конечно, удастся провести всех этих европейских ученых и, как он объяснял в своем португальском дневнике, «проникнуть» в западные академические учреждения, как Одиссею в Трою в чреве придуманного им деревянного коня. После войны он даже пытался — предосторожность никогда не бывает излишней. — немного привести в порядок свои связи. Так, он нанес короткий визит Юулиусу Эволе, будучи проездом в Италии в конце 1940-х годов. Однако из сносок в его книгах этот специалист по оккультизму, скомпрометировавший себя при фашизме, исчез полностью и окончательно. Эвола, человек более честный, напротив, продолжал ссылаться на своего румынского коллегу. Это заставило много смеяться Виржила Иерунку и самого Элиаде: в 1949 г., получив новую книгу Эволы, они очень позабавились тем обстоятельством, что Элиаде там цитировался гораздо чаще Гераклита![857] Эволу несколько огорчило подобное отсутствие солидарности, о чем он не преминул поведать своему другу 15 декабря 1951 г.: «Я был поражен, обнаружив, что Вы прилагаете максимальные усилия, чтобы в Ваши работы не просочилась ни одна цитата из тех авторов, которые не относятся к самой официальной научной литературе... Конечно, речь идет о том, что касается только Вас; но все же следует задать себе вопрос, стоит ли в конечном итоге овчинка выделки»[858]. Спустя два десятилетия Эвола будет объяснять главному редактору журнала «Vie della tradizione», что «г-н Элиаде по вполне понятным причинам не любит напоминаний о своем прошлом»[859]. Овчинка стоит выделки; Элиаде, полным ходом осуществляющий смену убеждений, в этом абсолютно уверен. В этом плане необходимо отметить, что в его распоряжении, помимо парижских научных кругов, имеется еще один трамплин: это Встречи Эраноса в Асконе, в которых он принимает участие с 1950 года. Именно там Элиаде, сразу очарованный царящей на этом международном форуме атмосферой, познакомился с Карлом Юнгом, Цви Вербловски и Гершомом Шолемом. «Я польщен, что он прочел все мои работы, даже «Йогу», написанную в 1936 г. У него довольно приятное лицо, большие оттопыренные уши. Говорим мы с ним по-английски», — писал он в дневнике (запись сделана в Асконе 20.8.1950). Впоследствии Элиаде вошел в узкий круг руководителей Эраноса.

Вернемся, однако, к неудачным попыткам прорыва в НЦНИ 1947 года. Поразительно, но Эжен Ионеско также обращался к понятию «троянский конь» — в письме к Тудору Вяну от февраля 1944 г. Кратко остановившись на идеолого-герменевтических концепциях Элиаде касательно протоистории и о его патологической ненависти к Западу, Ионеско писал затем: «Мне все-таки с трудом верится, что ученые (Запада. — Авт.) окажутся столь глупы, что установят в собственных стенах троянского коня перманентной первобытной истории и откроют ворота тем. кто покушается на самые основы «цивилизации», вне зависимости от сомнительной ценности их научных познаний»[860]. Уважаемый профессор Маринеску, по всей вероятности, придерживался того же мнения. Однако, в противоположность предсказаниям Ионеско, ворота университетского мира открывались одни за другими. Неприятности еще имели место в конце 1940-х годов; но уже в 1950 г. Элиаде стал читать лекции в Сорбонне (хотя прочел их и немного). Жан Валь, сыгравший в 1946 г. значительную роль в приглашении во Францию Хайдеггера[861], пригласил румынского историка читать лекции по мифологии в Коллеж философии. Начали пользоваться успехом его книги.

В целом 1950 г. проходил под знаком конференций и международных конгрессов. Расширение связей и контактов постепенно стало давать результаты. В 1951 г. Элиаде, которому дал рекомендацию Анри Корбэн, получил на трехлетний срок стипендию американского Фонда Боллингена. В эти годы он выступал в различных европейских университетах, главным образом в Италии, а также в Германии (в Мюнхене, Франкфурте, Марбурге). На VI Международном конгрессе по истории религий, проходившем в 1955 г. в Риме, на него обратил внимание его коллега Иоахим Вах, который и предложил кандидатуру Элиаде для чтения престижных Хаскелловских лекций в Университете Чикаго в 1956—1957 учебном году. Через несколько месяцев Ваха не стало, и кафедра истории религий в этом университете оказалась вакантной. Элиаде, выполнявшему обязанности приглашенного лектора, в январе 1957 г. предложили занять место в штате. Это стало началом его громкого международного признания.