РАЗНЫЙ ПАРИЖ ИОНЕСКО И ЧОРАНА (1938—1940)
РАЗНЫЙ ПАРИЖ ИОНЕСКО И ЧОРАНА (1938—1940)
Ионеско, буквально задыхавшийся в Румынии, где шел процесс носорогизации, часто посещал в те годы (1936—1938 гг.) научные кабинеты и библиотеку бухарестского Французского культурного института. Там он завязал дружбу с добрым гением этого учреждения, его директором Альфонсом Дюпроном, который предоставил ему грант для научной командировки во Францию — как и Чорану за несколько месяцев до того. Таким образом, Эжен Ионеско появился в Париже в конце 1938 г. — год спустя после своего прежнего друга и сверстника, трансформировавшегося за это время в носорога. Грант для написания диссертации был в обоих случаях, конечно, предлогом. Ионеско не более серьезно собирался заниматься исследованием проблем смерти и греха у Бодлера, чем Чоран — анализом соотношения интуитивного и рационального познания в современной философии, как он утверждал в документах, заполнявшихся при получении гранта в июне 1937 г.[564] При этом первый попал совсем не в тот Париж, нежели второй.
Ценные сведения о пребывании Ионеско в Париже осенью 1938 — весной 1940 годов нам удалось почерпнуть из книги воспоминаний Марианы Клейн-Сора, в то время супруги философа Михая Соры[565], который когда-то был студентом Мирчи Элиаде. Автор вспоминает, что познакомилась с Ионеско в микроавтобусе, во время экскурсии в Реймс, организованной для иностранцев — стипендиатов французского государства. Ионеско, обратившего внимание на то, что они с мужем говорят по-румынски, заинтересовал ее рассказ, что они — студенты Бухарестского университета. Дело происходило в январе или феврале 1938 г., вспоминает М. Клейн-Сора, Ионеско был одет в коричневую кожаную куртку и берет и был похож скорее на шофера, чем на интеллектуала. «Знаешь, — сказал ей потихоньку ее муж, лучше осведомленный, чем она, — это Эжен Ионеско, который написал «Элегии для крошечных существ» и «Нет», наделавшее столько шума»[566]. Обе пары быстро подружились. Эжен и Родика Ионеско обосновались сперва в маленькой гостинице на улице Монж. Гостиница была весьма скромной, но они занимали там на последнем этаже нечто вроде студии-мансарды. От Марианы Сора мы узнаем, что затем Ионеско перебрался на улицу Соммерар, что в V округе. На той же улице, в доме 13, был расположен отель «Мариньян», где снимал номер Чоран. Там же, в двух шагах от Коллеж де Франс, в тесных, но уютных апартаментах гостиницы «Отель де Франс д’Орьян» поселились и супруги Сора. Они и «Эжены», как Сора их называли, часто навещали друг друга. Мариана вспоминает об их долгих прогулках по Латинскому кварталу, по Люксембургскому саду, по набережным, по кварталу Марэ, об их «вылазках» в танцевальные залы на берегах Марны.
Ионеско с удовольствием изображал enfant terrible (ужасного ребенка), часто, неожиданно прервав серьезный разговор, он пускался в свои знаменитые игры слов, в которых его спутники почти ничего не могли понять. Он был полон шарма, фантазий и удивительных идей. Вместе с тем Мариана признает, что иногда он бывал и довольно несносным — особенно когда ему в голову приходило поминутно вышучивать все подряд, за что его жена Родика всегда торопилась сделать ему выговор. Его делало очень привлекательным то, что в нем постоянно ощущалась мятущаяся, страдающая душа, скрывавшаяся под маской затейника, которую он старался сохранить любой ценой, отмечает Сора. Конечно, было видно, что он охвачен тоской и тревогой, но прежде всего это был искатель абсолюта, человек, преисполненный метафизического беспокойства. Их дружба становилась еще теснее, когда Эжен оставался один в Париже — его жена Родика могла проводить во Франции только отпуска. По рассказам Марианы Сора, Ионеско, словно сирота, лишенный умиротворяющего и покровительственного присутствия своей спутницы жизни, часто бросался к ним в любое время дня и ночи, особенно ночи, потому что, по его собственному признанию, он боялся темноты и особенно привидений! Они часто спорили до рассвета. Ионеско порой ложился в ногах кровати, словно ребенок, которому немного стыдно. Вид у него был настолько испуганный, вспоминает Мариана, что у них с мужем не хватало сердца отправить его назад в его гостиницу на улице Соммерар. А еще — он читал им длинные отрывки из своего дневника. Автор «Жизни в отрывках» приводит, в частности, пассаж о легионерах: «Посмотрите, как они маршируют, у них железная голова, они вышагивают в железных сапогах по железным бульварам»[567]. Иногда Ионеско говорил о своих друзьях. Их присоединение к Железной гвардии, отмечает Сора, стало для него «величайшей травмой», которая заставляла его «глубоко страдать». «Их фанатизм, с одной стороны, непримиримость Эжена — с другой, не могли не привести к разрыву между ними»[568].
Открытие персонализма Эмманюэля Мунье
Ключевым моментом пребывания Ионеско в Париже стало его открытие Эмманюэля Мунье и персонализма журнала «Эспри». Много лет спустя Ионеско рассказывал об этом открытии, которое последовало практически немедленно за тяжелым временем жизни среди носорогов; При этом он объяснял, что интеллектуалы группы «Эспри» вернули ему «нормальное сознание» после болезненного бухарестского одиночества. «Они думали, как я, лучше, чем я, гораздо лучше, но в том же направлении» — т. е. в соответствии с восприятием, которое было характерно для драматурга в 1970-е годы, — «христианским гуманизмом»[569]. Таков был его взгляд на мир уже в 1937—1938 годах.
Ионеско несколько раз встречался с Эмманюэлем Мунье и посещал собрания движения «Эспри» в Жуи-ан-Жоза, в долине Шеврез. У него завязались дружеские отношения и с Пьером-Эме Тушаром, он даже сотрудничал в его выходившей раз в две недели газете «Вольтижер», созданной осенью 1938 г. и проводившей близкую Ионеско антимюнхенскую линию. Увлечение будущего драматурга персоналистским направлением философской мысли удивительно совпадает с настроением статей, которые он направляет в румынскую прессу под общим названием «Парижские письма». Они отчетливо демонстрируют, чего ожидал от персонализма молодой румынский писатель, принадлежавший к католической культуре и в отчаянии наблюдавший поворот своей страны к фашизму и сползание всей Европы к войне.
В доктрине Мунье, который в апреле 1939 г. даже дал Ионеско интервью для левого журнала «Via?a Rom?neasc?», драматург видел прежде всего попытку вернуть личности чувство свободы. Не стоит забывать, что Ионеско видел, как это чувство тонуло в море псевдомистики Железной гвардии, в том, что он называл «вульгарным и патетическим элиадевским моментом»[570]. Поэтому феномен «Эспри» прочитывался им в более широком контексте, суть которого сводилась к следующей альтернативе: что победит, свобода и дух или же рабство и варварство? Поэтому столь важным представляется «восстановление человечности в коллективном национальном сознании хотя бы в минимальном объеме», писал молодой румын в январе 1939 г., цитируя Мунье[571]. И наоборот, не было таких жестких слов, которые он не употребил бы по отношению к «Аксьон франсез»; описывая ее для румынского читателя, он называл ее гнездом дедушек — по аналогии с первичной ячейкой легионерской организации[572].
В марте 1939 г. молодой бухарестский интеллектуал представлял читателям «Via?a Rom?neasc?» Эмманюэля Мунье как «одну из наиболее примечательных фигур интеллектуальной Франции». Однако работы, написанные в 1938—1940 годы, показывают, что в целом Ионеско хорошо представлял себе ближайшее будущее Европы, на его взгляд, неспособной оказать интеллектуальное противодействие разнузданным массам и власти харизматических демагогов. Тормоза отказали, все стало непредсказуемым, писал он в своих зарубежных заметках в феврале 1939 г.[573] Анализ совокупности его парижских корреспонденции свидетельствует, что он полностью отдавал себе отчет в ухудшении общего политического положения. От его внимания не ускользала ни немецкая политика, нацеленная на изоляцию Франции, ни угроза, нависшая над малыми восточноевропейскими странами, в том числе и над его родиной[574]. Очевидно, что в этой ситуации движение «Эспри» кажется ему последней соломинкой, за которую хватается утопающий. Кроме того, основные темы, затрагивавшиеся в журнале, несомненно, были созвучны его собственным тревогам по поводу проявлявшихся тенденций к трансформации человека в машину, к его порабощению, к превращению в дикого зверя. Сегодня необходимо, писал он в этой связи, сделать все, чтобы предотвратить обожествление самых низменных тенденций, которое наблюдается сейчас в Германии и в Италии. Человек, личность, свобода — вот те идеи, которые, по мнению Ионеско, любой ценой следует «реактуализировать и повысить их значимость». Правда, справедливость, братство и солидарность — важнейшие составляющие демократического идеала, повторяет он вслед за Жюлем Бенда, чью последнюю лекцию излагает своим читателям. Однако при этом он упрекает автора «Предательства клириков» в непонимании того, насколько в упомянутые прекрасные принципы сейчас требуется вдохнуть новую жизнь, в какой степени они сегодня смешались с обычными административными и экономическими механизмами, Ионеско считает, что эти принципы следует использовать не только для обороны; с их помощью надо переходить в наступление[575].
По правде говоря, Ионеско, как и супруги Сора, не очень представляет себе те двусмысленности и противоречия, которыми была проникнута мысль Эмманюэля Мунье с 1935 г. Последний явно испытывает отвращение к тоталитарному итальянскому государству и немецкому расизму, но в то же время его в определенной мере привлекает полное отрицание буржуазного и либерального мира, которое исповедует фашизм. Вслед за Мунье Ионеско повторяет тезис об отсутствии антагонистического противоречия между индивидуализмом и коллективизмом, поскольку последний всего лишь доводит до крайности эгоистические наклонности индивидуумов. Он даже предлагает свой вариант персоналистского катехизиса. «Личностное может быть превзойдено лишь тогда, когда человек растет духовно и тем самым становится личностью», — утверждает Ионеско в своей очередной корреспонденции в марте 1939 г. Недоразумение кроется в другом — прежде всего в преимуществах, которые видятся в демократическом режиме. А Мунье по этому поводу как минимум колеблется. Персонализм несомненно занимает наивысшее положение в его иерархии ценностей. Но возникает вопрос: когда Мунье ищет третий путь между индивидуализмом и коллективизмом, какая ценность, по его мнению, является самой низшей в выстраиваемой им иерархии? Не очень ясно, отводится ли эта роль национал-социализму или тривиально материалистической либеральной демократии?[576] Скорее всего, эти оттенки еще не различимы для молодого человека, который совсем недавно окунулся во французскую интеллектуальную жизнь и пытается разгадать здешние идеологические игры при помощи шифровальных ключей, вывезенных прямиком с Балкан. При этом Ионеско разделяет идею Мунье, что в нынешний момент — момент агонии — основной политический водораздел пролегает не между правыми и левыми. Но, в отличие от руководителя «Эспри», он убежден, что этот водораздел ныне кладет границу между коммунистами и фашистами (т. е. всеми, кого он причисляет к «коллективизму и тоталитарному государству»), с одной стороны, и демократией — с другой стороны. Конечно, Ионеско хотелось бы, чтобы эта демократия основывалась на возобновленном гуманизме. Однако он явно не выказывает никакого снисхождения и понимания к битве мужественных элит, якобы вдохновленных высшим смыслом самопожертвования и по этой причине способных, благодаря своей энергии и мужественности, ускорить гибель торгашеского и продажного мира. Для того Ионеско, каким он был в то время, абсолютным злом выступает фашизм.
По воспоминаниям Марианы Сора, в момент объявления войны в сентябре 1939 г. и потом, в течение всей осени, Ионеско был беспокойнее, чем когда бы то ни было. Он писал дневник, неистово исписывая тетрадь за тетрадью, изливая на их страницах все свое негодование, ярость, отчаяние и всевозможные рассуждения о всеобщей слепоте перед лицом опасности. Эти страницы, прочитанные вслух, казались нам «светозарными», вспоминает Мариана Сора[577].
Братья-враги
Чоран в это время пребывал в совершенно ином расположении духа. В Париж он попал в какой-то степени случайно. В соответствии с позднейшим признанием, сделанным им философу Габриэлю Личану, он безумно увлекался св. Тересой де Авила, прочел всего Унамуно и хлопотал не о французском, а об испанском гранте. Конечно, он уже провел месяц во французской столице — во время своей поездки в Германию в 1933—1935 годах; как он говорил, это было «откровение». Однако «по правде говоря, мне не хотелось ехать в Париж», подчеркивал он. «Испания... меня просто околдовала»[578]. Его заявка на получение гранта была представлена в испанское посольство в Румынии за два месяца до начала гражданской войны. По понятным причинам ответа на нее Чоран не получил. Поэтому он и отправился в Париж: великодушный Альфонс Дюпрон добился для него во Франции гранта на трехлетний срок.
В Париже Ионеско и Чоран жили в одном и том же округе, мерили шагами одни и те же улицы Латинского квартала, одинаково пользовались статусом студента; оба были бедны и очарованы Парижем, где вели богемное существование, не имея никаких обязательств и никакого точного расписания занятий. Все эти обстоятельства могли бы способствовать их сближению. Тем не менее Ионеско категорически отказывался от встреч с Чораном. Свидетельство Марианы Сора не оставляет никаких сомнений по этому поводу. Она виделась порой с Чораном в кафе Дюпона, что на углу улицы Дез Эколь и бульвара Сен-Мишель, но редко. Основная причина? Дело в том, что тогда они очень дружили с Ионеско, объясняет она. Если они с мужем и не всегда были полностью согласны с категорическими утверждениями своего старшего друга, то всегда выказывали готовность следовать его примеру в тех областях, где жизненный опыт придавал ему определенный авторитет. Это касалось, в частности, вопроса отношений с тем или иным интеллектуалом, принадлежавшим к Молодому поколению. Следующий отрывок хорошо передает сильнейшую неприязнь Ионеско к Чорану. «У Эжена многое накопилось против бывшего товарища времен его литературного дебюта. Так, он прозвал его «filozoful Ciorap» (т. е. «философ носков», прозвище было построено на игре слов Cioran/ciorap. — Авт.). Достаточно было имени Чорана случайно всплыть в разговоре — Ионеско тут же насупится, опустит голову, на грудь, нахмурит брови и бросает на собеседника косые взгляды исподлобья. Потом он приступал к обвинительным речам в адрес Чорана, перемежая свои инвективы, порой довольно бессвязные, саркастическими замечаниями. Впрочем, его воодушевление довольно быстро угасало, потому что полностью отказать Чорану в уважении он все-таки не мог»[579]. Не показывал ли Петру Комарнеску Эжену то чорановское письмо от 1934 г. из Мюнхена, где тот любезно писал по поводу книги «Нет»: «Когда я прочел эту книгу, у меня возникло впечатление, что меня с головой окунули в общественный туалет...»[580] Источник их взаимной вражды, уже более серьезно объясняет автор «Жизни в отрывках», следовало искать в «политической сфере»; эта вражда объяснялась расхождением взглядов, возникшим еще в те времена, когда существовало деление на правых и левых. «Так вот, Чоран стал сторонником националистического движения, а Ионеско был представителем левой интеллигенции — ее умеренного крыла»[581].
На самом деле, в Париже все продолжало разделять братьев-врагов. Эжен покинул Румынию, чтобы больше не слышать о К. З. Кодряну и его последователях. Эмил писал Мирче Элиаде в конце 1937 г., что он «более, чем когда-либо, убежден: Железная гвардия — это последний шанс Румынии»[582]. Один посещал собрания движения «Эспри», другой — митинги Дорио и Французской народной партии; один цитировал Шарля Пеги, другой — Шамфора, который «научил его отвращению к человечеству»[583]. Ионеско прогуливался по Парижу днем и вглядывался в лица прохожих, пытаясь обнаружить признаки непоколебимого достоинства. Длинные страницы, которые он посвятил Парижу, — настоящий гимн Франции. «Одни против всех, великолепные и трагические, французы, будут ли они победителями или побежденными, заставят мир уважать свои благородные идеалы», — все еще надеялся он в марте 1939 г. Чоран же предпочитал гулять по ночному Парижу. Ему этот город больше всего нравился безлюдным. «Когда я вечерами брожу по пустынным улицам, я вновь обретаю себя и радуюсь, — писал он Элиаде. — Этот город очень проигрывает от присутствия его обитателей и от веселья, присущего их характеру»[584]. Ионеско восхищается теплотой французского характера: «Никогда прежде не сталкивался я с такой общительностью и с такой человечностью, — пишет он в статье «Нежная Франция»[585]. Чоран же сожалеет, что «все эти люди, столь похожие друг на друга, так мало между собой общаются: все совершенно одиноки, каждый занят собственными делами, и я думаю, что при внешней общительности никакая дружба здесь невозможна»[586], — отмечал он во «Фрагментах из Латинского квартала». Тон в этой статье, опубликованной в январе 1938 г. в «Vremea», задает цитата из «Тетрадей Мальте Лауридса» Рильке: «Приходим ли мы сюда, чтобы жить? Нет, скорее чтобы умереть». В интервью, данном в 1984 г., Чоран упомянет об этой статье как о последней написанной им на румынском языке — но это неправда. Он вспомнит о своей тогдашней грусти — она не вызывает сомнений. Еще он скажет, что статья имела большой резонанс в Румынии, поскольку румынам Париж казался земным раем[587].
Предлагая каждый свою версию описания французской столицы, Чоран и Ионеско словно бы вели некий странный скрытый от других диалог. «Не знаю, кому удалось внушить некоторым людям, что французы — усталая нация», — писал, например, Ионеско по приезде в Париж в корреспонденции, опубликованной в «Via?a Rom?neasc?» в декабре 1938 г. Это был явно камешек в огород Чорана, который непрестанно описывал французов как усталую и поношенную нацию, переживающую закат своей истории. Ионеско считал, что в упадке пребывают немцы, а не французы, и высказывал убежденность, что конец великой французской нации станет одновременно концом Европы. Конечно, Париж стал более строгим. Но до тех пор, пока французы останутся приверженцами свободы, подчеркивал он, об упадке говорить преждевременно. Чоран, напротив, говорил о «смертной поэзии Парижа» и видел повсеместно одни лишь «проявления упадка». Ионеско сравнивал Париж с Афинами, Чоран — с Александрией (крупным еврейским городом античного мира). Для одного Париж был «последним прибежищем человечества», тем местом, которое лишь своей жизнеутверждающей силой и гармонией учит вас, как превратиться в человека. Пробыв там уже много месяцев, Ионеско признавался, что испытывал от этого пребывания такое же восхищение и волнение, как в первые дни по приезде. В Париже самым необыкновенным ему казалось то, что «все сделано для человека». Во Франции «государство поставлено на службу человеку; город и его камни, даже воздух и вода — существуют для того, чтобы служить человеку»[588]. В начале «Требника побежденных», шестой книги Чорана и последней из его книг, написанной на румынском языке, начатой 15 марта 1940 г. и завершенной в 1944 г., автор посвящает довольно много страниц скуке Парижа. «Потеки от плесени — следы времени — на домах, на фасадах, которые история покрыла налетом копоти... Даже Венеция выглядит утешительно в сравнении с очаровательной безнадежностью разлагающихся улиц Парижа»[589]. Однако оба ощущают чувство очарования, присущее этому городу, и даже Чоран не скрывает, что «околдован»: Париж «врачует раны» и «поселяется в вашем сердце»[590].
Чоран и Ионеско ни разу не столкнулись на улице — это вызвано, по-видимому, длительными отлучками Чорана из города. В 1939 г. его снедало желание пересечь всю Францию из конца в конец на велосипеде. Эти прогулки составили одно из самых счастливых воспоминаний его жизни. Он ездил по стране, останавливаясь на турбазах, принадлежавших различным молодежным организациям, и католическим, и коммунистическим; доступ на базы он получал благодаря членству в организации «Международное сближение молодежи». Таким образом, как рассказывал Чоран в письме своей приятельнице Женни Актерян в июле 1939 г., из полутора лет пребывания во Франции он шесть месяцев провел в пути и даже попытался пересечь Пиренеи[591].
Чоран выздоровел ? «Национальный абсолют»
Можно ли утверждать, что три года, проведенных во Франции, положили начало фактическому разрыву Чорана с фашистской Румынией и с экстремистской политикой? Данное мнение высказывает Марта Петрю, приводя в его доказательство свидетельство Иона Власю, которого Чоран убеждал: «Лучше потерпеть неудачу в Париже, чем победить в Бухаресте»[592]. Своими сомнениями он делился и с Женни Актерян: «Порой я говорю себе, что мне следовало бы остаться здесь, умирать вместе с этими домами, стариться с ними»[593]. Подобное равнодушие представляется, однако, очень относительным, скорее всего, оно порождено удаленностью от родины. Действительно, в 1938—1939 годах Чоран все реже пишет корреспонденции для румынских средств массовой информации. Однако, возвратившись в Бухарест осенью 1941 г., он с головой окунется в политику.
Кроме того, нельзя забывать и о статье «Между европейским и национальным сознанием». Судя по ней, к концу 1937 г. убеждения философа по сути своей оставались неизменными. В статье Чоран ополчился против идеи, выдвинутой левыми интеллектуалами и состоявшей в том, что националистская доктрина (например, Барресова) отличается излишней страстностью и приземленностью. В качестве контраргументации Чоран предложил схему, аналогичную той, которую он использовал в «Преображении Румынии» для объяснения причин антисемитизма. Он указывал на необходимость проведения различий между национализмом, подобным Барресову (он называл его «национализмом низов»), и «национализмом верхов», исповедуемым интеллектуалами, к числу которых относил и себя. Подобный «национализм обращенных» он считал добровольным и осознанным возвращением «к первичным элементам бытия, к непосредственному воздействию крови»[594]. Тем самым Чоран совершенно сознательно отказывался от идеи абстрактного единства Европы. Вообще говоря, «европейский фактор ликвидирован», отмечал он, — а вместе с ним и идея гуманности. В целом Чоран утверждал, что если другие эпохи предлагали иные решения, помимо возвращения к «национальному абсолюту», то «сегодня лучшего решения в нашем распоряжении не имеется». Статья «Между европейским и национальным сознанием» была опубликована через 5 дней после выборов, 20 декабря 1937 г. Напомним, благодаря им Железная гвардия завоевала положение третьей по величине политической партии страны. Правда, относительно возможности достижения абсолюта в Румынии Чоран выражал некоторый скептицизм; однако подобные сомнения были для него не новы. «Понимать, что самореализоваться возможно только через свою родину, и не обладать уверенностью, что твоя собственная нация сможет сама себя реализовать! Вот он, ключ к пониманию румынской неуверенности!»[595]. Здесь возникает искушение добавить — и к пониманию неуверенности автора.
Так все-таки, собирался ли на самом деле Чоран остаться во Франции? Скорее всего, нет, если судить по двум письмам, которые он написал в июле 1939 г. и в мае 1940 г. Анри Корбэну, впоследствии другу Мирчи Элиаде (тот как раз успешно завершил работу над первым переводом Хайдеггера на французский язык). В письме от 6 июля 1939 г. Чоран писал, что надеется повидаться с Корбэном, потому что, по всей вероятности, проведет еще год во Франции. По завершении этого срока, обращаясь к Корбэну 27 мая 1940 г., он с некоторым лицемерием утверждал: «Ваше письмо, нашедшее меня в том кошмаре, в котором мы тут пребываем (речь идет о жизни в отеле Мариньян по улице Соммерар, 13. — Авт.), настолько исполнено Духа, что позволило мне забыть о тягостной действительности». И далее: «Учитывая общую ситуацию и особенно мобилизацию в Румынии, вполне возможно, что я буду отозван в ближайшее время»[596].
Чоран и в самом деле вернулся в Румынию, хотя с 1937 г. непрерывно утверждал, что собирается обосноваться во Франции. Однако его возвращение произошло только в сентябре — октябре 1940 г., без сомнения, по той причине, что напряженные отношения между королем Каролем II и легионерами представлялись ему более серьезной угрозой, чем немецкая оккупация. Как отмечала Санда Столоян, писательница, переводчица и друг Чорана, «он всегда упрекал себя за то, что вернулся. Я не настаивала, но я понимала его»[597]. Для Ионеско, наоборот, самая страшная опасность таилась в поражении Франции. Поэтому он покинул французскую столицу до июня 1940 г. Он также горько сожалел об этом решении, но по совершенно иным причинам, чем Чоран. «Какую глупость мы совершили, уехав из Франции, — читаем мы в дневниковых записях, сделанных в Бухаресте в 1941—1942 годах. — Нам следовало бы там остаться, несмотря на оккупацию. Я кусаю себе локти. Разве здесь не оккупация? Может быть, вдвойне, а может быть, и стократно»[598]. Падение Парижа застало Ионеско в Бухаресте; свои впечатления об этом событии он изложил Тудору Вяну в письме от 2 февраля 1944 г. Рассказ относится к философу Константину Нойке, которого Ионеско называет «несчастьем». В 1944 г. Нойка только что вернулся в Румынию после нескольких недель, проведенных в Германии, куда он ездил сострадать сбежавшим туда легионерам. Это настоящий садист, бросает Ионеско, рассказывая о встрече с Нойкой 25 июня 1940 г.: «Зная, как я переживаю, он обнял меня, всячески демонстрируя свою радость»[599].
У Чорана, в отличие от Ионеско, не было идеологических причин бояться вступления немецких войск в Париж. Он стал непосредственным свидетелем этого события, о котором впоследствии неоднократно рассказывал и которое его скорее позабавило. Накануне того дня Чоран был приглашен на обед к друзьям, жившим в Нейи. Вечеринка закончилась далеко за полночь. На рассвете Чоран оказался один со своим велосипедом неподалеку от Триумфальной арки, на авеню Великой Армии. Вокруг не было ни души, ни прохожих, ни автомобилей. Париж опустел. И только немецкие дивизии шли по авеню маршем победителей[600]. Чоран продолжал путь по направлению к Латинскому кварталу, рассчитывая вернуться домой. Второй эпизод произошел уже в пределах этого квартала, на углу улицы Суффло, против Пантеона. Немцы дефилировали мимо. Пожилая дама, обращаясь к Чорану, сказала: «Как красиво, сударь! Подумать только, нас убеждали, что у них нет масла!». Санда Столоян, пересказывая эту сцену в своем дневнике, уточняет: «Вспоминая об этом, Чоран просто умирал со смеху. Надо же — она сказала; масла, а не оружия! — и он все вспоминал, как они со старухой стояли у края тротуара»[601]. Чоран веселился и излагая продолжение этой истории Габриэлю Личану. Немцы шли со стороны бульвара Сен-Мишель, а с другой стороны шли французские пленные. Он побежал к табачной лавке, купил 20 пачек сигарет и стал бросать их французским солдатам. Они кинулись, чтобы поймать сигареты, а немец выхватил оружие. «Он наставил его на меня, — вспоминал Чоран. — В этот момент меня спасло знание немецкого языка. Я крикнул офицеру «Я иностранец!»[602] (в тексте по-немецки. — Перев.)