Фламинин

Фламинин

Теперь, как было условлено, вернемся немного назад, чтобы заполнить пропуск, допущенный в предыдущей главе, между поражением Ганнибала при Заме (202 год) и началом Сирийской войны (196 год). Но сначала я прошу читателя припомнить (из четвертой главы) малозначительный эпизод столкновения Рима с юным македонским царем Филиппом V, решившим было в 215-м году прийти на помощь Ганнибалу После первой же стычки с римским десантом в Греции царь отказался от своего намерения и в 205-м году заключил с римлянами мир. Этот эпизод историки, как мне кажется, чересчур торжественно, называют первой Македонской войной. События, описанные ниже, соответственно именуются второй Македонской войной (вполне заслуженно). Вот что предшествовало ее началу.

В том же 205-м году умер царь Египта Птолемей Филопатор, оставив трон пятилетнему наследнику. Это побудило Филиппа захватить принадлежавшее Египту малоазиатское побережье и острова Эгейского моря. С царем Азии Антиохом (тем самым, о котором шла речь в предыдущей главе) он договорился относительно раздела египетского государства: Сирия, Кипр и сам Египет должны были отойти Антиоху Оба царя приступили к реализации своего сговора. Антиох захватил Сирию и юг Малой Азии, а Филипп (в 201-м году) — берега Геллеспонта и остров Фасос. Его военные корабли направились к островам Хиос и Самос. Интересы не только греческой, но и италийской морской торговли, центром которой служил остров Родос, оказались под угрозой.

На малоазиатском полуострове сопротивление македонянам мог оказать только царь Пергама Аттал, а на берегах Пропонтиды (пролив Босфор) — город Византий. Родос, Пергам и Византии объявляют войну Македонии. Филипп осаждает Пергам, ведет войну на море с родосским флотом, захватывает большой и богатый прибрежный греческий город Милет, а затем стратегически важные города Сеет и Абидос на Геллеспонте.

Коалиции удается привлечь на свою сторону Афины. Реальной военной силы афиняне в ту пору уже не представляют, но авторитет духовного центра Греции за их городом еще сохраняется. Это дает надежду втянуть в войну римлян, склонных покровительствовать Афинам, которые они (по выражению Моммзена) привыкли считать своей первоначальной родиной и святилищем своих духовных и высших стремлений.

Расчет оправдывается. Афиняне просят римлян защитить их от Филиппа. И хотя по отношению к Риму со стороны Македонского царя никакой прямой агрессии нет, сенат намеревается объявить ему войну. Обсуждение предложения о войне в комициях происходит в 200-м году, и поначалу оно отвергается (прошло только два года, как окончилась изнурительная война с Ганнибалом). Новоизбранный консул Публий Сульпиций Гальба пытается убедить народ в агрессивности Филиппа, но доказательств у него нет, и приходится опираться на довольно сомнительную, хотя и впечатляющую аналогию:

«Примиримся с падением Афин, как примирились мы когда-то с падением Сагунта, и выкажем тем царю всю нашу слабость, и не через пять месяцев, что понадобились тогда Ганнибалу, а через пять дней всего Филипп, отплыв из Коринфа, появится в Италии». (Тит Ливий. История Рима. Т. 3, XXXI, 7)

Назначив повторные комиции, консул, ничуть не смущаясь, заявляет:

«Сдается мне, квириты, что не приходится вам выбирать между войной и миром, ибо Филипп такого выбора вам не оставил, и на суше и на море он уже начал готовить большую, тяжкую войну, а решать приходится только одно: посылать ли легионы в Македонию или встречать врага здесь, на италийской земле. Может быть, до недавних пор вам не доводилось испытать, какова тут разница, но в последнюю Пуническую войну вы познали ее на опыте». (Там же)

Это неправда. У Филиппа в это время всего несколько тысяч воинов, он даже не может взять штурмом Пергам. Но консул, уже получивший от сената назначение в Македонию, «давит» на народ:

«Идите же, да сопутствуют вам боги, голосуйте и прикажите начать войну, которую в своем постановлении предлагают сенаторы. Не я, консул, жду от вас такого решения, а воистину сами боги бессмертные: совершая жертвоприношения, я молил их даровать этой войне исход, благоприятный для меня, для сената, для вас, для союзников и латинов, для флотов и войск наших, и они знамениями своими возвестили, что все завершится удачно и счастливо». (Там же)

Поди проверь! Тем не менее, под таким давлением, в сочетании с упомянутым расположением к Афинам, комиции при повторном голосовании утверждают решение сената о войне. Переломный момент всей римской Истории! Первый шаг на пути вмешательства Рима в дела, его непосредственно не касающиеся. Впрочем, с наилучшими намерениями. Пока с наилучшими!

Сульпицию разрешено набрать два легиона и принять добровольцев из недавно возвратившегося африканского войска Сципиона. Осенью того же года его войско высаживается на западном побережье Греции. Филипп в это время осаждает Афины, пытается, но неудачно, взять их штурмом и отходит. Летом следующего, 199-го года Сульпиций начинает движение на восток, в Македонию. Он теснит македонян, но не решается углубиться в неизвестную страну — воевать так далеко от Италии римлянам еще в новинку — и к осени возвращается на побережье.

На следующий год к войску прибывает новый консул — Тит Квинкций Фламинин и с ним довольно существенное пополнение: 3 тысячи римских ветеранов и 5 тысяч союзников. Полибий довольно лестно, хотя и без особого восхищения, отзывается о Фламинине:

«Удачами своими Тит обязан был в некоторой мере случаю, но главным образом собственному умелому ведению всякого предприятия. Действительно, это был один из проницательнейших римлян, обнаруживший несравненную предусмотрительность и ловкость не только в государственных делах, но и в личных отношениях. При этом Тит был еще очень молод — он имел тогда не более тридцати лет...» (Полибий. Всеобщая История. XVIII, 12) Впрочем, и Филипп не намного старше — ему тридцать девять.

Фламинин выигрывает первое серьезное сражение, и царь вынужден отвести войска из Греции в Македонию. Однако развить успех в то же лето не удается. В Риме выбирают новых консулов, но ввиду удаленности фронта войны и пагубности ежегодной смены командующих сенат сохраняет начальствование в Македонии и Греции за Титом Квинкцием и отправляет к нему еще 6 тысяч пехотинцев.

Решающее сражение между римлянами и македонянами произошло летом 197-го года при Киноскефалах (это не город, а цепь холмов). Началось оно непреднамеренно: в сильном тумане столкнулись отряды, посланные с обеих сторон для рекогносцировки. Потом в качестве поочередных подкреплений в сражение втянулись и обе армии. Фламинину удалось одержать убедительную победу. Холмистая местность и туман мешали слаженным действиям компактной македонской фаланги, и в рукопашном бою римляне одерживали верх над тяжеловооруженными фалангистами. Македоняне потеряли 8 тысяч человек убитыми и 5 тысяч пленными. Самому Филиппу с остатками войска удалось уйти. Затем было заключено перемирие для подготовки условий мира. Их, разумеется, должен диктовать победитель. Тит собирает на совет своих греческих союзников. Некоторые из них требуют убить или, по крайней мере, свергнуть царя Филиппа. Иначе, по их мнению, ни мир для римлян, ни свобода для греков не будут надежно обеспечены. Фламинин против — не только из соображений прагматических (Македония заслоняет Грецию от вторжения варваров: фракийцев, иллирийцев и галлов), но в первую очередь — во имя гуманного отношения к побежденным. В те славные времена римское достоинство еще не унижалось до расправы, и потому Тит вынужден объяснить грекам, что «...у римлян не в обычае уничтожать врага тотчас, в первую же войну с ним», в подтверждение чего напомнил образ действий римлян относительно Ганнибала и карфагенян... Поэтому, продолжал Тит, он удивляется, что все присутствующие, хотя и участвуют в переговорах о мире, настроены столь непримиримо: «Неужели это потому что мы победили? Но такой образ действий — верх безумия. Пока враг ведет войну, доблестному противнику подобает действовать настойчиво и с ожесточением, в случае поражения вести себя с достоинством и не падать духом, а победителю подобают умеренность, кротость и сострадание; ваши же теперешние требования как раз противоположны этому». (Там же. XVIII, 37)

Мирный договор был заключен в 196-м году на довольно умеренных условиях. Македонский царь обязался освободить все завоеванные в Греции города, передать римлянам флот, 1000 талантов контрибуции и в качестве заложников мира — своего сына Деметрия и некоторых из друзей. Сенат предложил Титу для защиты от возможной агрессии Антиоха оставить римские гарнизоны в Коринфе и двух других городах. Но Фламинину удалось убедить сенаторов освободить всю Грецию от постоя войск и вернуть ей полную свободу. По свидетельству Тита Ливия:

«Квинкций постоянно твердил, что освобождена должна быть вся Греция, если только они хотят... чтобы все поверили: да, римляне пересекли море во имя греческой свободы, а не для присвоения той власти, которая раньше принадлежала Филиппу». (Тит Ливий. История Рима. Т. 3, XXXIII, 31)

В том же году решение сената было объявлено на общегреческих Истмийских спортивных играх. До этого момента по поводу условий мира с Филиппом и его последствий для эллинов ходили лишь смутные и разноречивые слухи. Тем сильнее был эффект, на который римляне, без сомнения, и рассчитывали. И Ливий, и Полибий описывают этот знаменательный день с глубоким волнением. Оба описания почти совпадают. Процитирую Тита Ливия:

«Наступило время Истмийских игр... в тот момент люди из всех краев собрались туда не только по своим обычным делам — им не терпелось узнать будущее положение Греции, ее судьбу. Все они не только размышляли наедине с собой о намерениях римлян, но и бурно их обсуждали: едва ли хоть кто-нибудь из них верил, что те совсем уйдут из Греции. И вот все расселись в ожидании зрелища. На середину арены, откуда принято торжественной песнью подавать знак к открытию игр, выступил глашатай, по обычаю сопровождаемый трубачом. Звуком трубы призвав к тишине, он провозгласил следующее: «Римский сенат и командующий Тит Квинкций, по одолении царя Филиппа и македонян, объявляют свободными, освобожденными от податей и живущими по своим законам всех коринфян, фокидцев; локридцев, остров Евбею, магнесийцев, фессалийцев, перребов и фтиотийских ахейцев». Он перечислил все народы, прежде подвластные царю Филиппу. Когда отзвучала речь глашатая, всех охватил такой восторг, какого человек вообще не в силах вынести. Каждый едва мог поверить, что он не ослышался, — все переглядывались, дивясь, будто на сонный морок, и переспрашивали соседей, поскольку каждый не верил своим ушам как раз в том, что относилось прямо к нему. Вновь позвали глашатая, ибо каждый желал не только слышать, но и видеть вестника своей свободы. Он еще раз провозгласил то же самое. Когда в этой радостной вести уже невозможно стало сомневаться, поднялись крик и рукоплескания, повторявшиеся множество раз, чтобы всем стало ясно, что народу свобода дороже всех благ на свете! Состязания после этого были недолгими и прошли кое-как, ибо никто не следил за ними ни душою, ни взором — настолько одна радость возобладала надо всеми прочими удовольствиями.

По окончании игр все чуть ли не бегом бросились к римскому командующему — целая толпа рвалась подойти к одному человеку, дотронуться рукой, бросить венок или ленту. Дело едва не дошло до беды, но Квинкцию было тридцать три года, и его силы поддерживала не только присущая юному возрасту крепость, но и радость от столь великой славы, плоды которой он теперь пожинал. Но ликование на этом не иссякло, оно длилось много дней, изливаясь в благодарственных рассуждениях и речах: есть ли в мире другой такой народ, что на собственный счет, своими силами и на свой страх ведет войны во имя свободы других, и это не для жителей сопредельных земель, не для близких соседей, не для обитателей того же материка — нет, они даже пересекают море, да не будет во всем мире держав неправедных, да торжествует повсюду право, божеский и людской закон! Единственным словом глашатая освобождены разом все города Греции и Азии! Даже надеяться на такое мог лишь дерзновенный ум, а уж довести до дела — тут потребны небывалая доблесть и небывалое счастье». (Там же. XXXIII; 32, 33)

Да. Как прекрасно все порой начинается!..

Фламинин остался зимовать с войском в Греции, и, если верить Титу Ливию:

«...все радовались почету, которым теперь была окружена Греция, наслаждались миром и свободой, восхищались умеренностью, справедливостью и терпимостью, проявленными римским полководцем после победы, как ранее восхищались доблестью его в пору войны». (Там же. XXXIV, 22)

Плутарх свидетельствует, что даже в его время, то есть спустя триста лет, греки чтили память Тита Фламинина.

Описанием событий II Македонской войны мы заполнили разрыв в повествовании предыдущей главы. Остается связать концы вставки с основной нитью повествования. Читатель, перелистав назад несколько страниц, легко обнаружит, что рассказ о Сирийской войне в 5-й главе начинался с прямой угрозы Фламинина Антиоху после его вторжения в Европу. Проконсул приказывает царским послам передать его слова своему владыке. Это тот самый Фламинин, победитель Филиппа Македонского. Окончание же Сирийской войны было фиксировано моментом, когда новый командующий принимает от Луция остающееся в Азии войско и братья Сципионы возвращаются в Рим. Завяжем узелок и продолжим нить нашего рассказа с этого места.

Но будем готовы к тому, что освещение на исторической сцене может измениться по сравнению с тем, какое было в начале этой главы. Ведь мы сейчас удалились на целых восемь лет от апофеоза римской славы на Истмийском стадионе, когда восторженная толпа греков едва не задушила своего освободителя. Это были годы тесного контакта римлян с Грецией и азиатским Востоком. Они очень сильно повлияли на образ мыслей, систему ценностей и общественное сознание римлян, равно как и на их отношение к внешнему миру.

Новым командующим в Сирию был назначен проконсул Гней Манлий Вулсон. Но, прежде чем заняться его действиями, вернемся ненадолго в Рим, в тот момент, когда туда еще только доставлено донесение Луция Сципиона о победе над Антиохом. Римскому сенату предстоит решить судьбу народов и земель, находившихся под властью Сирийца, которые он теперь, согласно мирному договору, покидает. В их числе несколько прибрежных малоазиатских греческих городов. Распространить ли на них свободу, дарованную городам европейской Греции? Ведь малоазиатские греки вольно или невольно участвовали в войне на стороне царя. Что делать с остальными территориями и их негреческим населением?

Естественно, что по этому поводу следует выслушать мнения, наверное, и притязания союзников Рима — соседей освобожденных от власти Антиоха народов. Аудиенции в сенате ожидают приглашенные для этой цели послы Родоса и лично сам пергамский царь Евмен (престарелый Аттал умер в самом начале сирийской кампании). Первым, конечно же, приглашают царя и спрашивают, что он желает получить в награду за свое содействие Риму Евмен сначала отказывается: мол, как вы решите, так и будет, но затем, подробно перечислив свои заслуги, заканчивает свою речь, согласно Титу Ливию, следующими словами:

«Отцы-сенаторы! Если римляне изгнали Антиоха за Таврские горы, имея в виду самим забрать эти земли, ни при каких иных обстоятельствах будущность моего царства не видится мне более надежной и прочной. Однако если вы намерены оттуда уйти и вывести свое войско, то осмелюсь сказать, что среди ваших союзников нет никого, кто оказался бы более достоин владеть добытым вами в войне, нежели я». (Там же. XXXVII, 53)

Когда же слово в сенате предоставили главе посольства Родоса, тот обратился к сенаторам со следующей речью:

«Вы взялись защищать от поработителей-царей свободу древнейшего племени, знаменитого славой своих деяний, общепризнанной образованностью и ученостью. Вам подобает и впредь оказывать постоянное покровительство всему народу, вверившемуся вам и принятому под ваше отеческое попечение. Ведь города, расположенные на исконных землях, не более греческие, чем их колонии, выведенные некогда оттуда в Азию: ведь с переменой земли не изменились ни род, ни нравы... Пусть варвары имеют царей, для них всегда приказы господина заменяли закон — им это только на радость. А у греков душа такая же, как у вас, только судьба другая. Когда-то была и у них державная власть, основанная на их силе; теперь они хотят, чтобы державная власть навсегда оставалась у тех, кто сейчас обладает ею. Им достаточно того, что их свободу защищает ваше оружие, коль скоро их собственное не может». (Там же. XXXIV, 54)

Сенат принимает компромиссное решение. Под власть Евмена он отдает часть малоазиатских земель, примыкающих к Пергамскому царству Родосцам — близлежащие к острову прибрежные области Малой Азии.

Для нас в этом решении интересно не существо самого компромисса, а тот факт, что принятую на себя первоначально миссию освободителей греков и других угнетенных царями народов римляне, быть может, незаметно для себя подменили ролью распорядителей судеб этих народов. Эту подмену с солдатской прямотой назвал подобающим именем тот самый Гней Манлий, который сменил в Азии Луция Сципиона, чему предшествовали следующие события.

В Малой Азии, вдали от морских берегов, по соседству с Пергамом обитало воинственное племя азиатских галлов, некогда перекочевавшее сюда из самой Галлии. Эти «галлогреки», как их нередко называли, терроризировали коренное население полуострова и взимали дань с окрестных городов. В минувшей войне они поддерживали Антиоха. Честолюбивый римский проконсул на свой страх и риск, как бы для завершения сирийской кампании, отправился воевать галлогреков. Одержав над ними нелегкую победу, он явился в Рим с претензией на триумф, против чего возражали многие сенаторы, так как проконсул действовал без санкции сената и народа. Вот тут-то, оправдывая свою инициативу, Манлий — по свидетельству Тита Ливия — и резанул сенаторам:

«Я, со своей стороны, — сказал он, — всегда держался того мнения, что в вопросе о заботах и наблюдении за событиями, совершающимися в этих землях, существует некоторая разница между тем временем, когда Греция и Азия еще не находились в вашем ведении и под вашей властью, и настоящим, когда вы определили границею римского государства гору Тавр (выделено мной. — Л.О.), когда вы даете государствам свободу и освобождаете от повинностей, когда пределы одних расширяете, других наказываете отнятием области, на некоторых налагаете дань, увеличиваете царства, уменьшаете, дарите, отнимаете, считаете вашей обязанностью заботиться о том, чтобы они пользовались миром на суше и на море». (Там же. XXXVIII, 48)

Между прочим, этому грубияну Манлию (а он, видимо, был далеко не глуп) мы обязаны еще одним весьма любопытным высказыванием, дошедшим до нас тоже в пересказе Тита Ливия. Перед началом похода против галлогреков, дабы внушить своим воинам уверенность в победе, проконсул объясняет, что им предстоит сразиться не с настоящими галлами, о силе и свирепости которых ходили легенды, а с выродившимся, расслабленным в благодатных условиях Азии племенем. Он, прямо-таки пророчески, предупреждает об опасности такого благополучия и «прелести» для воинской доблести римлян, настоятельно остерегает от нее своих солдат:

«Плодородная почва, — говорит он, — самый мягкий климат и кроткие нравы соседей смягчили всю ту дикость, с которой они (галлы. — Л.О.) пришли. Вам, истым мужам Марса, следует, клянусь Геркулесом, остерегаться этой прелести Азии и как можно скорее бежать от нее; такое сильное влияние оказывают эти чужеземные удовольствия на уничтожение энергии духа, так заразительно действуют образ жизни и нравы жителей». (Там же. XXXVIII, 17)

В связи с этой речью напомню другую: цитированное в предыдущей главе обращение консула Ацилия к войску в самом начале этой войны, перед сражением в Фермопильском ущелье. Оно заканчивалось словами: «А затем римскому господству откроются Азия, Сирия и все богатейшие царства, простирающиеся вплоть до восхода солнца». И вот они уже открылись... И новый римский полководец уже призывает бежать от Азии, и как можно скорее. Увы! Убежать от азиатской изнеженности и развращенности нравов римлянам, по крайней мере состоятельным римлянам, уже не удастся. Солдаты и офицеры сирийской армии принесут эту «заразу» в Рим. Уже в следующей, тридцать девятой книге своей Истории Тит Ливий пишет:

«Именно это азиатское воинство познакомило Город с чужеземной роскошью. Тогда впервые были привезены в Рим отделанные бронзой пиршественные ложа, дорогие накидки и покрывала, ковры и салфетки, столовое серебро чеканной работы, столики из драгоценных пород дерева, великолепные по тем временам. Именно тогда повелось приглашать на обед арфисток и кифаристок, устраивать для пирующих и другие увеселения, да и сами обеды стали готовить с большими затратами и стараниями. Именно тогда стали платить большие деньги за поваров, которые до этого считались самыми бесполезными и дешевыми рабами, и поварской труд из обычной услуги возвели в настоящее искусство. Но это было только начало, лишь зародыш будущей порчи нравов». (Там же. XXXIX, 6)

Последнее меланхолическое замечание меня лично ужасно трогает и как бы облекает живой плотью облик римского историка. Он-то, спустя полторы сотни лет, знает, чем все это кончится! Конечно, в то время, надо полагать, не в каждом из крестьянских домов, куда возвращались римские легионеры, появились ложа, отделанные бронзой. И арфистки даже в Риме были, наверное, поначалу немногочисленны. Но дело не в широте распространения новых нравов. Дело в почти святотатственном попрании древних традиций, в поругании идеального образа простого, сурового и честного римлянина — воина и гражданина. Я бы хотел подчеркнуть именно этот аспект трансформации образа жизни древних римлян, отнюдь не вступая в заочный спор с читателем по поводу вреда или блага жизненных удобств и чувственных наслаждений, приносимых развитием цивилизаций. Для римлян — республиканцев — наслаждения и удобства были несовместимы с изначальной нравственной основой их мужественного союза. Они эту основу исподволь разрушили! И нет нужды, что роскошь и излишества стали достоянием лишь узкого круга сенатской, околосенатской и торговой аристократии. Эти люди были на виду у своих клиентов, горожан, крестьян-соседей, вольноотпущенников и рабов. Им привыкли подражать. Теперь стали еще и завидовать!

И если столики из драгоценных пород дерева оставались экзотической редкостью, то пьяные и шумные пиршества, распущенность нравов и идущая во все времена вслед за нею преступность быстро обрели широкий размах во всех слоях народа, не только в Риме, но и по всей Италии. Тем более что окостеневшая в своих ритуалах и далеко не высоконравственная римская религия могла поставить лишь очень слабый заслон на пути мутной волны приобщения к сладостным утехам плотских наслаждений. Этот заслон помогли снести принесенные с того же Востока новые религии оргиастического толка, в первую очередь культ Вакха. Вот как описывает Тит Ливий ночные служения этому богу — вакханалии. Их появление он относит к 186-му году, то есть как раз ко времени возвращения сирийского войска:

«Сначала в таинства были посвящены немногие, но затем доступ к ним становился все шире и для мужчин, и для женщин, а чтобы вовлечь еще больше людей, обряды стали сопровождать попойками и пиршествами. И так как вино разжигало желания, а смешение под покровом ночи мужчин с женщинами и подростков со взрослыми позволяло забыть о стыдливости, стал набирать силу всевозможный разврат, в зависимости от вкусов и склонностей каждого. Но дело не ограничилось растлением женщин и благородных юношей: из той же мастерской порока стали распространяться лжесвидетельства, поддельные печати и завещания, клеветнические доносы, отравления и убийства родных — такие, что подчас не оставалось для захоронения даже трупов. Много преступного делалось хитростью, но еще больше насилием. Долго насилия удавалось скрывать, так как крики насилуемых и убиваемых, звавших на помощь, заглушались воплями и завываниями, грохотом барабанов и звоном литавр». (Там же. XXXIX, 8)

Наряду с вакханалиями ширился и самый примитивный рынок дешевых удовольствий для простонародья и рабов: множилось число грязных таверн, при которых почти всегда имелись и убогие каморки для свидания с проститутками. Но вакханалии представляли особую опасность. И надо отдать должное римской администрации! Когда она увидела, что новое увлечение принимает размах, угрожающий стабильности государства, то приняла решительные меры. Традиция сопротивлялась! Консул Постумий Альбин по поручению сената выступил перед собранием народа в Риме с такой речью:

«С давних времен по всей Италии, а теперь уже и у нас в Городе справляют в разных местах вакханалии: не сомневаюсь, что об этом вы знаете не по слухам, но по грохоту и завываниям, которые по ночам оглашают весь Город; но я совершенно уверен, что никто из вас не знает, что такое вакханалия. Одни думают — это обряд богопочитания, другие в них видят дозволенные игры и увеселения, но, как бы то ни было, по общему мнению, участвуют в них немногие. Что касается числа их участников, то оно измеряется уже многими тысячами.

Впрочем, было б еще полбеды, если бы они предавались только разврату и тем позорили бы самих себя; по крайней мере их сердца и руки были бы чисты от преступлений и обмана. Однако никогда еще наше государство не взращивало в себе столь опасную язву, ибо за последние несколько лет не было такого преступления или обмана, источником которому не служили бы вакханалии». (Там же. XXXIX; 15, 16)

Да, если счет участников вакханалий идет на многие тысячи, это уже серьезно. Между тем, закончив свое описание, консул рисует перед народом перспективу прямо-таки угрожающую: «Но самое худшее вас еще ждет впереди; пока недостаточно сильная для борьбы с государством преступная шайка до сих пор покушалась лишь на отдельных граждан; между тем язва разрастается с каждым днем; она уже слишком велика для того, чтобы ей могли противостоять частные лица, и грозит уже государству в целом. И если вы не примете мер, квириты, то вслед за этим дневным собранием, которое законно созвано консулом, может состояться другое, ночное. Сейчас заговорщики разобщены и ваше собрание внушает им страх, но ночью, когда вы разойдетесь по домам, а некоторые вернутся к себе в деревню, они соберутся для решительных действий, и тогда вы окажетесь разобщены, и тогда придет ваш черед бояться». (Там же)

Постумий понимает, что, кроме «естественной» склонности к разврату, он должен еще побороть и религиозное суеверие, эту склонность освящающее. В арсенале аргументов у него лишь бездоказательная ссылка на величие истинных богов, и это не очень убедительно. Зато заканчивает он свою речь предупреждением, убедительным вполне:

«Я счел необходимым об этом напомнить, чтобы суеверие не смущало ваши умы, когда мы приступим к уничтожению вакханалий и к разгону нечестивых сборищ. А именно это мы и собираемся сделать с изволения и при помощи бессмертных богов, которые давно уже гневались на то, что их именем прикрывали разврат и преступления, и теперь разоблачили эту гнусность не для того, чтобы оставить ее безнаказанной, но чтобы со всей строгостью покарать. Сенат поручил мне и моему коллеге чрезвычайное расследование этого дела, и мы полны решимости выполнить свой долг». (Там же)

Затем было зачитано постановление сената, объявлены награды за доносы и меры пресечения побегов. Посвященных в культ, но не совершивших преступных деяний, бросили в тюрьмы, преступников казнили. Святилища Вакха по всей Италии были уничтожены, вакханалии запрещены на все грядущие времена. Зло было искоренено решительно, нравственная древнеримская традиция на некоторое время взяла верх.

Но отдадим должное не только решительности администрации, но и римскому духу уважения свободы граждан и веротерпимости. В сенатском постановлении о запрете вакханалий есть — согласно Титу Ливию — и такая оговорка:

«Кто считает для себя этот обряд обязательным и не может себя освободить от него, не оскорбив богов, тот должен заявить об этом городскому претору, а тот, в свою очередь, обязан доложить сенату. Если сенат в составе не менее ста членов даст разрешение на такой обряд, то участвовать в нем должно не более пяти человек, а кроме того, им запрещается иметь общую кассу, руководителей священнодействий или жреца». (Там же. XXXIX, 18)