4

4

Война продолжалась еще год. Только 11 апреля 1814 года русская армия, пройдя с боями через всю Центральную Европу, вместе с союзными войсками вступила в Париж. Наполеон отрекся от престола и был отправлен на остров Эльбу.

К тому времени жизнь в темниковской округе вступила в прежнее русло. Убавилось движение на дорогах. Толпы обездоленных, пострадавших в войне, появлялись уже не так часто, как раньше, хотя нищих бродило еще много. На полях копошились люди, на пойменных лугах паслись стада коров, овец, коз, подростки гоняли в ночное лошадей, на Мокше и в пойменных озерах ловили рыбу, в лесах драли лыко на лапти и рогожи, гнали деготь, занимались другими промыслами, церкви звоном колоколов зазывали паству на службу вроде бы все было так, как в довоенное время. И в то же время в жизни темниковцев ощущалось новое веяние. Чувствовалось смутное ожидание чего-то важного, необычного, долженствующего повернуть жизнь к лучшему. Это ожидание чувствовалось даже по поведению Федора, который по своей воле чаще стал ездить в Темников "за новостями". Он даже стал проявлять интерес к газетам, привозимым из Темникова, чего не было с ним раньше.

Однажды Федор с видом угрюмым, разочарованным спросил Ушакова:

— Что же это, батюшка, так и не будет народу воли?

— Какой воли? — не сразу понял его Ушаков.

— Обыкновенной. Чтобы люди сами себе хозяевами были. Ту, что крестьяне давно ждут.

— Разве и ты ждешь такой воли?

— Мне она зачем? Слава Богу, притеснений от господина своего не вижу, мне и в теперешнем положении хорошо. Другие ждут, крестьяне то есть. Слух шел: как война кончится, так государь сразу о воле и объявит.

Ушаков насупился. Мысль о воле была и оставалась главной в народе. Душой он был на его стороне. Ему, человеку, лично вводившему на освобожденных Ионических островах республиканскую систему правления, видевшему плоды такого правления, крепостничество представлялось величайшим злом. Распоряжаться крепостными как своей собственностью, продавать, закладывать, наследовать, словно они и не люди вовсе, а обыкновенный скот, делать с ними по собственному произволу все, что заблагорассудится, — что есть постыднее сего, что есть противнее естественным законам человеческого общества? Гнусное право одних обладать другими, как неприкосновенной собственностью, несомненно, должно быть уничтожено. Но пойдет ли на это царь?

— Возможно, ожидания крестьян скоро сбудутся, — после долгого молчания сказал Ушаков. — Однако мне лично дело сие представляется сложным. Дворянство будет противиться.

— Ежели царь решит, как же дворянству против царя идти?

Ушаков промолчал. Он сам относился к сословию дворян, и ему было не очень-то удобно изобличать свое же сословие перед крепостным слугой, хотя и слуга этот был ему ближе всех дворян.

— Не будем гадать, что будет, — промолвил Ушаков. — Выйдет царский манифест, тогда все и разъяснится.

В эти дни Ушаков выезжал редко. Он продолжал писать военные записки воспоминания о Средиземноморском походе. Работа продвигалась медленно. Семьдесят лет — не пятьдесят. Это уже настоящая старость. Память стала не та. Чуть поволнуешься или пересидишь за письменным столом — в голове сразу шум. Да и сердце ослабло. На второй этаж без отдыха уже не подняться. Но дело было не только в старости. Просто не писалось почему-то. Вначале все шло гладко, а как дошел до создания на Ионических островах республиканского самоуправления, до разработки и принятия сей республикой конституции, так дело и застопорилось. На бумагу просились мысли, которые противоречили устоям монаршей власти. Работая над проектом основ конституции Республики Семи Островов, он, Ушаков, исходил из убеждения, что власть над народом не должна зависеть от произвола одного человека. Худо дозволять кому-то ставить себя выше законов, иметь на своей стороне все права, а на прочих возлагать одни только обязанности. Такое управление государством может быть основано только на страхе и не может иметь истинного согласия с началами здравого рассудка… Словом, республиканская власть, подобная той, какая была учреждна на Ионических островах, представлялась ему наиболее справедливой. Но как лучше, доказательнее написать об этом? И не случится ли так, что написанная в таком духе рукопись вообще не увидит света и будет сожжена рукою палача?

Сомнения, колебания… Нелегко дается истина.

Однажды во время работы над рукописью к нему приехал Филарет. Федор привел игумена к нему прямо в кабинет: тот сам так пожелал. Отношения между ними оставались все такими же сложными, до конца не улаженными. Оба они чувствовали между собой какую-то недоговоренность, которая разъединяла их, не позволяла сделаться настоящими друзьями.

— Круты ваши ступени, Федор Федорович, ох круты!.. — войдя в кабинет, стал жаловаться игумен. — Еле поднялся.

— Пойду холодненького кваску принесу, — сказал Федор, — квас-то вас сразу освежит.

Ушаков усадил гостя в кресло, сам остался на ногах.

— Жара стоит, оттого и тяжело.

Филарет возразил:

— Не жара, годы подводят. Старость пришла, а старость с добрым здоровьем не приходит, старость с недугами, с немощью приходит.

— То правда, — согласился с ним Ушаков, который знал о старческих недугах не хуже, чем он.

— А ведь я к вам по пути, — как бы оправдывая свой неожиданный визит, сообщил игумен. — По деревням ездил, в Аксел заезжал.

Ушаков поставил себе стул против гостя и сел тоже.

— У Титова были?

— Заходил. Обедом потчевал.

Ушаков брезгливо поморщился:

— Не люблю я его. Рассказывают, будто прошлой весной собак на людей натравил, кои за милостыней к нему постучались.

— На Титова это похоже.

Ушакова неприятно удивило, что игумен сказал это уж слишком как-то равнодушно, без всякого осуждения, словно речь шла о пустяковом поступке, не заслуживающем внимания.

— Зачем к нему ездили, дело было?

— Напомнить, чтобы монастырь не забывал: почему-то редко стал у нас появляться. Да и крестьяне его тоже. Раньше к нам ходили, а теперь все в Темников да в Темников.

— Про крестьян не говорю, что до самого Титова, то таких не только на службы приманивать, таких от церквей отлучать надо.

Седые кустистые брови игумена от удивления дернулись ко лбу.

— Зачем так круто? Он же не против Христа восстал.

— А разве жестокость этого крепостника-самодура увязывается с учением Христа?

Игумен тяжко вздохнул:

— Все пороки в нас от дьявола. Христос призывает нас к терпению.

Вошел Федор с квасом. Полный горшок принес — холодного, едучего, прямо из погреба. Филарету хотелось одним пригублением осушить всю кружку, поданную Федором, но он побоялся застудить горло и стал пить маленькими глоточками.

— А вы чем занимаетесь? — не выпуская из рук кружки, вдруг посмотрел он на письменный стол хозяина. — Смотрю, бумаг полно.

Ушаков не стал скрывать и рассказал о своей работе над рукописью о походе в Средиземное море, когда ему довелось командовать соединенной русско-турецкой эскадрой.

— И давно работаете?

— Еще в Петербурге начал, да не получается что-то, не могу кончить.

Игумен допил свой квас, поставил кружку на край стола и обратился к Ушакову:

— Вы мне почти ничего не рассказывали о своих ратных делах. Не дадите ли почитать вашу рукопись?

— Но она вряд ли вас заинтересует.

— Вы думаете, что мы любим читать одни только священные писания?

Ушаков принялся собирать со стола исписанные листы и аккуратно складывать их в папку. Что ж, коли игумен интересуется военным флотоводческим делом, дать рукопись ему не жалко. Пусть почитает. Может, даже замечания какие сделает, посоветует… Со стороны, говорят, виднее.

— Когда вернете? — спросил он, подавая ему папку с вложенными в нее листами.

— Думаю, за неделю прочитать успею.

Они посидели за разговором с час, после чего игумен уехал.

Рукопись Филарет вернул даже раньше чем через неделю. Привез сам. Вид у него был довольный.

— Поверите ли, — говорил он, — некоторые места так захватывали, что не мог оторваться. Даже вечерами читал, при свечах.

Ушаков молчал, ожидая, что последует за похвалой. А то, что за похвалой что-то должно последовать, он угадывал по вкрадчивости голоса игумена.

— Вы позволите говорить с вами откровенно?

— Разумеется.

— Все очень хорошо, но мне показалось, что в конце рукописи вы как бы заблудились.

— Возможно.

— Мне показалось, вы отошли от тропы, по которой шли, и забрались в дебри. Стоило ли так подробно описывать историю создания на завоеванных вами островах республики, приводить рассуждения в пользу равного представительства сословий в сенате и прочее?

— Но на мне, как главнокомандующем, лежала задача создания на островах республиканского самоуправления, я не мог обойти эти вопросы молчанием.

— Зачем обходить? Сказали бы пару слов, и достаточно. А вы ударились в пространные рассуждения о республиканских порядках. Выбросьте все это, оставьте подобные рассуждения политикам. Вы человек военный, известный во всей России флотоводец, читатель будет искать в вашей будущей книге описаний военных действий, а не всякого рода рассуждений.

Игумен долго еще говорил в таком духе. Ушаков слушал молча, но чем больше слушал, тем заметнее тускнело лицо его. Наконец он поднялся, взял со стола рукопись и небрежно сунул ее в шкаф.

— Может быть, вы и правы, — сказал он. — Мне необходимо все это как следует обдумать.

Когда беседа подходила уже к концу, со стороны Темникова донесся звон колокола. Ушаков вопросительно посмотрел на игумена. Тот промолвил:

— Получен высочайший манифест. Должно, по этому поводу. Велено с амвонов читать.

— А вы почему тогда не звоните?

— Решили в воскресенье во время обедни читать, когда народу много соберется. Приходите, — пригласил игумен, поднимаясь, чтобы идти, — и крестьян с собой приводите.

— Что в манифесте? — поинтересовался Ушаков.

— Манифест дан по случаю окончания войны, а что в нем, узнаете на обедне, — хитровато улыбаясь, сказал игумен.

Он так ничего и не сказал, распрощался и уехал.

* * *

В воскресенье в монастырь направилась вся Алексеевка. Да что Алексеевка — из многих деревень, что на правой стороне Мокши, туда двинулись. Когда Ушаков с Федором вышли на дорогу, на ней были уже целые толпы. Аксельские ехали на телегах с семьями. Кто-то из монахов пустил слух, что на службе будет сам архиерей, вот и спешил народ.

По случаю праздника все вырядились во все самое лучшее. Мордовки, а их в общем потоке было даже больше, чем русских женщин, казалось, нацепили на себя все свои украшения. Когда одна партия обгоняла Ушакова, он даже слышал серебряный звон украшений. Некоторые девушки имели на себе по нескольку ниток монист, сделанных из блестящих монеток. Наборы монеток висели также на ушах, поясах, украшали подолы длинных рубах. Яркие одежды, сочетавшие белый, красный и черный цвета, придавали всему шествию особую нарядность.

День выдался теплый и солнечный, хотя лето уже осталось позади, наступил сентябрь. По такой погоде зипуны не понадобились. Лес стоял зеленый, лишь местами тронутый робкой желтизной.

Идти было весело. Радовал призывный звон колоколов. Не смолкал оживленный говор. Богомольцы уже знали, что их ждало в монастыре. Монахи постарались заранее оповестить окрестные деревни: с амвона будет оглашен царский манифест, а какой — они пока сами не знают, знают только, что с окончанием войны связанный… Предполагали, однако, что в том манифесте великие милости государя императора содержатся, милости народу своему.

По дороге мужики, к которым присоединились Ушаков с Федором, толковали о войне, которая благодаря Богу кончилась полным покорением этого дьявольского создания — Наполеона. Приходилось удивляться, откуда они обо всем только знали! Даже знали, как Париж "на шпагу" брали, все знали.

— Из наших краев в том сражении тоже участники были, — рассказывал безбородый крестьянин с рыжими волосами, такими взбитыми и курчавыми, что картуз на голове не держался и мужик вынужден был всю дорогу нести его в руке. — Один инвалид, что оттуда вернулся, сам видел и доподлинно обо всем поведал. Пушки палили так, что земля дрожала, деревья валились. Крепко держались французы, никак не хотели уступать города своего. Наш главный генерал Барклай видит такое дело и говорит солдатам…

— А я слышал, — подал кто-то голос, — после Кутузова главным другой стал, граф какой-то.

— Граф раньше был, до Парижа. А тут Барклай командовал.

— Ладно спорить. Дальше-то что было? — вмешался Федор, который, по всему, тоже заинтересовался рассказом.

— Дальше-то? — вернулся к рассказу мужик с рыжей шевелюрой. — Так, значит, было… Пришел, значит, Барклай к солдатам и говорит: видите, братцы, горку, что правее от вас высится? Пойдите на нее штурмом, и французу сразу придет конец. И верно: взяли гору, Наполеон тут и сдался.

— Наверное, сразу в кандалы его?

— Зачем в кандалы? С царями так нельзя. Остров в теплом море ему дали, чтобы достаток имел и жил мирно, не стращал более государства войной.

Рассказ о покорении Наполеона произвел на слушателей впечатление. Некоторое время крестьяне продолжали путь молча, осмысливая услышанное. Потом кто-то не совсем уверенно заговорил:

— Бают, в немчуре той, Франции то есть, кабалы, как у нас, нету, крестьяне там полную волю имеют и достатка всякого больше, чем у нас.

— Ну и пусть, — отвечал на это рыжий с необъяснимой гордостью. — Подожди, и у нас достаток будет. Еще не то будет, ежели царь волю нам дарует да землей наградит. Места-то наши не беднее ихних.

За разговором не заметили, как кончилась лесная дорога. Вышли на примокшанскую поляну, посмотрели на монастырь и ахнули от удивления. Боже праведный, народу-то сколько! Вся площадь заполнена, а у самого собора что пчел вокруг матки. Не подойти.

Ушаков хорошо сделал, что оделся в адмиральское. Был бы в партикулярном, не удалось бы в собор пройти, а тут дали дорогу. Впрочем, ближе к амвону проходить не стал, остановился у входа. Зачем людей теснить.

— Неужели сам архиерей будет? — доносились до него голоса.

— Чего архиерею здесь делать? Ему и в другом месте службы довольно, особливо сейчас, когда манифест дан.

— А сказывают, уже приехал.

— То не архиерей, то иерей Михаил Темниковский.

На хорах запели певчие, служба началась.

Духовные служители явились в своих блестящих одеждах. Иерей Темниковский выделялся от прочих своим богатырским телосложением. Игумен неспроста пригласил его на службу. Иерей славился своим необычайно громким голосом. Во всей темниковской округе никто не мог так громко и внятно читать проповеди, как он.

Иерей взошел на амвон с видом торжественным, величественным. Певчие на хорах умолкли. Наступили напряженно-торжественные минуты, и вот наконец началось то, ради чего собралось столько народа. Началось чтение манифеста.

Голос иерея звучал словно из трубы. Казалось, он доходил до самого Темникова. Всем был слышен, даже тем, кто не попал в собор и остался стоять на площади.

"Россияне! Целые полсвета исторжены вами из челюстей чудовища, миллионами поглощавшего род человеческий, целые полсвета прославляют ваше геройское великодушие!.."

Ушаков посмотрел вокруг себя. На глазах многих прихожан стояли слезы. Вот он, этот час, который так долго все ждали! Царь обращался к народу своему. А народ — это же они, крестьяне. В мундирах ли будучи, в зипунах ли — это они на плечах своих вынесли все тяготы войны. Это им слава.

Иерей читал долго. Государь император всемилостивейше благодарил дворян, купцов, объявлял им всякие льготы.

— А что же про нас-то, крестьян, нет? — начал волноваться кто-то из нетерпеливых. — Уж не забыл ли про нас царь-то?

Нет, царь ничего не забыл. Дошел иерей и до места, где говорилось о крестьянах. Однако как мало говорилось!..

"Крестьяне, верный наш народ, да получат мзду свою от Бога!"

Все. Больше ни единого слова…

Прихожане стали переглядываться, как бы желая услышать разъяснения. "Как же так? — выражали их лица. — Не может того быть, чтобы в манифесте значились только эти слова. Тут что-то не так!.."

Ушаков стал выбираться из стен собора. Было обидно за крестьян. Столько надежд! А на деле ничего…

Он ушел домой, не дождавшись конца службы. Федор вернулся из монастыря двумя часами позже. Он был хмур и весь этот день ни с кем не разговаривал.