9
9
Уже более года находился Ушаков в отставке, а чувство покоя, чувство смирения со своим положением не приходило. Он все еще жил в смутной мятежности, в ожидании чего-то обязательного, долженствующего дать новый поворот в его жизни. С этим чувством он ехал в Севастополь, это чувство не покинуло его и после возвращения домой.
В обратной дороге он находился без малого месяц, измучился. И все ж, когда добрался до Алексеевки, а приехал поздно вечером, он вместо опочивальни пошел в рабочий кабинет, потребовав к себе газеты, поступившие за время его отсутствия. Темниковская глушь не смогла унять в нем тягу к печатному слову газет.
Прежде всего он стал искать сообщений о судьбе эскадры Сенявина. Но таковых не оказалось. Газеты умалчивали также о переговорах с Турцией после заключенного с нею перемирия. Зато много писалось о сражениях со шведскими войсками.
Война со Швецией началась через полгода после Тильзитского мира и, как догадывался Ушаков, не без подстрекательства со стороны Наполеона, желавшего отколоть Швецию от Англии, с которой та находилась в союзе. На первых порах русским войскам сопутствовали одни только успехи. Имея превосходство в силах, они заняли ряд городов, почти всю территорию Финляндии, Аландские острова, а также остров Готланд. Но потом шведы, получив подкрепление, остановили русских и даже заставили их отступить. Шведский флот вернул Готланд и Аландские острова.
Известия о неудачах русских на море вызвали в Ушакове досаду. Даже человеку, плохо сведущему в военном деле, нетрудно было понять, что неудачи эти могли произойти только из-за неактивности русских военно-морских сил. Имей на своей стороне сильный флот, армия, несомненно, смогла бы удержать за собой захваченные острова. Но в Петербурге на флот не рассчитывали, там надеялись только на инфантерию. "В сильном флоте… ни надобности, ни пользы не предвидится…" — вспомнились Ушакову строки из доклада царского комитета по образованию флота. Вспыхнув гневом, отбросил газеты.
— Дураки!.. Какие же там тупицы!..
Он лег поздно и, хотя был очень измучен, долго не мог заснуть. Думал о Российском флоте, о равнодушных к его судьбе сановниках, взявшихся по поручению императора «разработать» меры "к извлечению флота из настоящего мнимого его существования к приведению оного в подлинное бытие". И хватило же кому-то бесстыдства написать "мнимого существования!". Можно подумать, что флота Российского до этого не существовало вовсе — не было Гангута, Чесмена, Калиакрии, не было Корфу…
"Дураки! Дураки!" — ворочаясь в постели, мысленно ругал он Мордвинова, фон Дезина, Траверсе и им подобных бездарностей, по воле императора сделавшихся вершителями судеб Российского флота.
После возвращения из Севастополя Ушаков оставался в Алексеевке, никуда более не выезжал, не показывался даже в Темникове и Санаксаре. Но однажды к нему пришел человек от настоятеля монастыря. В присланной записке отец Филарет выражал свое недоумение тем, что благочестивый адмирал, к имени которого монашеская братия питает особое почтение, не появляется более в монастыре. Он просил не забывать своих друзей, навещать их, они же всегда будут рады встрече с ним. Ушаков рассудил, что забывать о монастыре, где покоится прах близкого ему человека, конечно же нельзя, и решил пойти туда в ближайшее воскресенье, побыть на утреннем богослужении.
В этот день он встал рано, умылся и сразу стал собираться в дорогу. Он уже был готов идти, когда к нему вошел Федор и сказал, что к нему пришли бить челом крестьяне-ходоки.
— Откуда? Какие ходоки?..
— Аксельские. Прикажешь, батюшка, впустить или сам к ним выйдешь?
Заниматься делами крестьян, тем более чужих, у Ушакова не было ни времени, ни желания.
— Чего они хотят?
— На барина своего жалобу имеют.
— Но я же не исправник и не дворянский предводитель. Пусть в Темников идут.
— А это ты, батюшка, сам им скажи, — нахмурился Федор, недовольный раздраженностью, которая пробивалась в голосе хозяина.
Ушаков решил поговорить с крестьянами прямо на улице. Те дожидались у крыльца — четверо бородатых мужиков, одетых в одинаковые зипуны. Ушаков не успел еще сойти к ним с крыльца, как все повалились перед ним на колени.
— Зачем вы так? Встаньте, — сердито сказал Ушаков.
Крестьяне не послушались, остались на коленях, заговорив на разные голоса:
— Не оставь, кормилец! Заступись! Век молиться будем!
— Встаньте, говорю вам, — повторил он более строго. — Не встанете уйду.
Угроза подействовала, крестьяне поднялись, заголосили снова:
— Заступись, кормилец! Житья больше нету. Некому за нас более заступиться…
Ушаков приказал всем замолчать, разрешив говорить только одному, самому старшему, — тому, что был с проседью в волосах и имел на щеке буроватого цвета толстый рубец. Тот заговорил торопливо, захлебываясь, словно боялся, что адмирал вот-вот уйдет, не дослушает его до конца. Он сообщил, что все они четверо из Аксела, пришли же от всего общества искать правды на барина своего Титова, который всякие меры потерял, выжимает из мужиков последние соки. Аксельцы все до единого сидят на оброке, платят барину по шестнадцать с половиной рублей в год. Но ему мало показалось оброку, и он стал требовать с каждого тягла помимо оброка еще по барану и двадцать аршин холста. И еще требует от мужиков, чтобы они всем обществом луга ему косили-убирали, товары его на лошадях своих в Москву на рынок отвозили…
— Дыхнуть не дает, — жаловался мужик. — Нам теперь и землицей своей заниматься некогда, все на него да на него работаем.
Выслушав его до конца, Ушаков сказал, что он рад бы им помочь, но не имеет на то власти, что он в правах такой же, как и их барин, и что им, мужикам, лучше всего обратиться в Темников к уездному начальству.
— Ходили, говорили, да что толку!.. Барин уездного начальства не слушает. Он никого не слушает, он только тебя послушает. Поговори с ним, кормилец!
— Не могу я, не мое это дело!
— Не откажи, кормилец, окромя тебя некому за нас заступиться. Все знают: в уезде справедливей тебя нету… Поговори с барином!
Ушаков понял, что от них ему не отделаться. Сказал, сдаваясь:
— Поговорить, конечно, можно. Только будет ли толк?
— Поговори, кормилец, поговори!.. — обрадовались мужики. — Енерала не может не послушаться. Поговори!
— Далеко до вашей деревни?
— Двадцати верст не будет.
— Ладно, съезжу к барину вашему, — уже твердо пообещал Ушаков.
Когда мужики ушли, Ушаков попросил Федора распорядиться насчет тележки. Разговор с мужиками занял много времени, и он хотел наверстать упущенное — не пешком идти в монастырь, как собирался раньше, а ехать на лошади.
Хотя Ушаков и погонял всю дорогу, а к началу церковной службы все же опоздал. Прихожан в этот день собралось очень много, даже не поместились все в соборе, многим пришлось стоять на улице у входа. Ушаков не стал пытаться пройти вперед, пристроился к тем, кто стоял у дверей, а когда служба кончилась, сразу же направился к игуменскому дому, надеясь встретить игумена по дороге из собора. Получилось так, как он думал. Игумен сам увидел его, обрадовался, пригласил его к себе.
В келье, сняв с себя верхнюю одежду, он сразу сделался более простым, доступным. Удивительный человек! Никакой значительности в жестах. Вроде бы и не Божий служитель вовсе, а обыкновенный мирской человек… Во время первой встречи он был не таким.
О той первой встрече отец Филарет заговорил сам, заговорил, не спуская глаз с гостя.
— Показалось мне, прошлый разговор заронил в вас ложные мысли. Показалось мне, что в словах моих вы узрили намек на желание наше иметь от вас пожертвования и сим оскорбились.
Ушаков почувствовал, что краснеет. Этот иеромонах оказался не таким уж простым.
— В мыслях моих не было такого, — сказал Ушаков.
Игумен перекрестился:
— Не будем брать на себя новый грех. Да упаси Господь от лукавого!
После этого они сели завтракать и уже не возвращались к прерванному разговору. Им подали забеленную крестьянскую похлебку без мяса. Ушакову она понравилась, и он ел с большим удовольствием. Игумен время от времени взглядывал на него и чему-то таинственно улыбался. Покончив с похлебкой, он вытер губы и стал салфеткой тереть указательный палец левой руки, испачканный зеленой краской.
— Вчера брался за кисть и мазнул нечаянно, — сказал он, как бы оправдываясь. — Теперь с неделю продержится.
— Прошлый раз, кажется, вы мне рассказывали, что когда-то имели к краскам прямое отношение.
— Сие сущая правда, — подтвердил игумен. — Службу свою я начал не как монах, а как мастер-иконописец. Еще тридцати мне тогда не было… Много работал. Росписи в соборе, церкви и часовеньках моих рук творение. И лепные украшения я один делал. Да что украшения! Все новые застройки по моим проектам делались. Один я тут был: и иконописец, и зодчий…
Воспоминания взволновали его. Желая подавить волнение, он снова потер салфеткой палец, тщетно пытаясь удались с него краску.
— Когда нанимался сюда на работу, думал: поработаю годика два-три, накоплю денег, вернусь в город, обзаведусь семьей и буду жить, живописью промышляя. Да не вышло так, как думал. Нырнул, а вынырнуть уже не смог. Завладели душой моей планы великие. Захотелось мне монастырь так украсить, чтобы во всей России подобного не было. Да и жалко стало расставаться с тем, что руками своими успел сотворить. Так и остался с монастырской братией.
Он пожевал просвирку, запил ее водой и вдруг заговорил совершенно о другом. Спросил:
— Слышал я, крестьян своих на волю отпускаешь?
Ушаков подтвердил.
— А вы не одобряете?
— Нет, почему же… — смутился игумен. — Евангелию сие не противоречит. Святой апостол Павел говорил: ценою крови куплены есте, не будьте рабы человекам. Мы во всем должны следовать учению Иисуса Христа. Но не торопитесь ли вы? Ваш поступок может вызвать злобу в сердцах других помещиков, умножить число врагов ваших.
— Но помещики, как мне думается, должны следовать учению Христа, коль они верят в него.
— К боли нашей, не до всех еще доходит правда Христова. Сердца многих еще наполнены жестокостью, ненасытностью и злобой. Вот, вчера только получили, — достал игумен из ящика какую-то бумагу. — Указ Тамбовской консистории о наложении епитимий на помещика Кугушева за избиение и убийство дворовых людей. Я знаю этого человека. Жестокий, невежественный человек. До разума таких истинная правда дойдет не скоро.
— Я вас не совсем понимаю, — сказал Ушаков игумену, мысли которого показались ему путаными. — Вы осуждаете тех, кто не приемлет истинной правды, кто жесток и ненасытен, и в то же время советуете мне не делать поступков, которыми могу им не угодить.
— Да нет… — с досадой промолвил отец Филарет, видимо сам понимая, что был не совсем логичен. — Я хотел не это сказать. А впрочем, поступайте, как знаете.
После завтрака и дружеской беседы игумен сам пошел проводить Ушакова до его тележки. Дорогой Ушаков спросил:
— Вы знаете помещика Титова, что из Аксела?
— Такое же ничтожество, как и Кугушев, как и Веденяпин. — Игумен тяжко вздохнул. — Я бы вам не советовал связываться с ним. Ну да ладно, все равно меня не послушаетесь…
Подойдя к тележке, Ушаков хотел было сразу лезть на сиденье, но Филарет удержал его:
— Подождите, я не сказал главного. Хочу попробовать написать ваш портрет. Дозволите?
Ушаков посмотрел на него внимательно: не шутит ли?
— А что скажут на это ваши монахи?
— Тайно содеянное, тайно и судится. Найдем место, скрытое от глаз, посажу вас против себя, и вы увидите, на что способен задряхлевший иконописец.
— Что ж, посмотрим, — в тон ему ответил Ушаков.
Он обещал прийти к нему снова дня через два-три.