6

6

Ушаков опять прихворнул. Схватил насморк с чиханием да головной ломотой. Не диво бы в ненастье застудился, а то все время жара стояла. В тот день, когда обнаружилась болезнь, Федор сильно рассердился на барина. Не он ли говорил ему беречься, не сидеть на крыльце разутым, потому как сквозняки там постоянные? Не послушался… Теперь вот чихай, раз не послушался. Хорошо еще насморк, могло быть хуже, могло при таком безрассудстве и другое привязаться, пострашнее насморка…

— Чем ворчать, съездил бы лучше в Темников, — сказал ему Ушаков. Может, почта есть? Заодно узнал бы, что нового о войне говорят.

Федор послушался, поехал, наказав, однако, чтобы никуда не выходил из комнаты. Ушаков обещал сидеть дома. Да ему сейчас и не до того было, чтобы разгуливаться. Недомогание клонило ко сну. Его удерживала от постели только мысль, что потом ночью спать не придется. А бессонница ночью — это хуже всего, время тянется бесконечно долго — ждешь, ждешь рассвета и никак не дождешься…

Оставшись один, Ушаков от нечего делать занялся своими записями о Средиземноморском походе. После возвращения из Севастополя, решив довести их до конца, он много раз брался за перо, но работа не продвигалась: чего-то не хватало ему для правдивого изображения событий, а уклоняться от правды было не в его характере. Не пошло дело и сейчас. Просматривая уже написанное, он долго настраивался на то, что писать дальше, но от этого только сильнее разболелась голова, и в конце концов он вынужден был оставить бумаги и лечь на кровать.

Федор приехал из города часа через три. Без почты. Ни писем, ни газет. Ушаков был огорчен.

— А в городе что слышно? — спросил он, выслушав Федора.

— Да что слышно?.. То же самое говорят, что и раньше говорили. Война.

— И без тебя знаю, война. Про войну-то что говорят?

— Что раньше говорили, то и теперь говорят. Слух такой, будто в армии начальство сменили, главным над всеми Кутузова поставили.

— Ну вот, — смягчился Ушаков, — а говорил, новостей нету. Новость очень важная.

Вопреки многим дворянам, Ушаков лично ничего не имел против Барклая, но замена его Кутузовым в должности главнокомандующего все же обрадовала. Кутузова он знал хорошо, считал выдающимся полководцем. Но в данный момент дело было не только в его военном даровании. В русском дворянстве, как и в самой армии, росло недовольство против засилия военных начальников иностранного происхождения. Поэтому назначение в предводители армии природного русского было в интересах государства.

— А еще что нового слышно?

— Да больше ничего как будто… — отвечал Федор, стараясь припомнить, что еще слышал достойного внимания адмирала. — Пожертвования с народа собирают. Раньше на обмундирование да на сдачу рекрутов по последнему набору собирали, а теперь еще на покупку волов для армии. Еще на передвижной военный магазин пожертвований требуют, даже на дороги, мосты и перевозы деньги собирают…

— Ну и как?

— Что как? Кряхтит народ, а дает. Недовольных много. Сами-то дворяне не очень раскошеливаются, все норовят на крестьянах выехать. Сказывают, на уездных заводах для мастеровых и крестьян, там работающих, вроде новой подати установили: хочешь не хочешь, а пятьдесят копеек с носа в пожертвование отдай. Сказывают, в Еремшинском и Мердушинском заводах рабочий люд уже обобрали. И на Вознесенском заводе то же самое — по пятьдесят копеек с человека вычли.

Ушакову показалось, что Федор сильно преувеличивает. Он помнил, как в Темникове на телегах собирали пожертвования, как со всех сторон несли добро всякое, а иные даже деньги давали.

— Не силой же, наверное, по пятьдесят копеек с людей взяли, — хмурясь, возразил он Федору, — добровольно, должно быть?..

— Оно, конечно, принуждения открытого не было, а все же…

Помолчав, Федор продолжал уже с явным осуждением:

— Дворяне только кричат: "Отечество! Отечество!", а как помочь Отечеству, так все тяготы на простых мужиков сваливают.

— Ну это ты брось, — строго сказал Ушаков. — Заводами теми, о коих говорил, купцы владеют, а не дворяне.

— Пусть так. Но Титов дворянин! А что сделал? Семь рублей, что на полк Тамбовский пожертвовал, на крестьян своих разложил — по двухгривенному на тягло. Даже в барыше от такого пожертвования остался.

— Титов один такой.

— Все такие.

— Не смей так говорить о дворянах, — повысил голос Ушаков, — большинство дворян истинные сыны Отечеству своему!

Федор с обидой отступил на шаг:

— Зачем так кричишь на меня?

— Потому что говоришь о дворянах неправду, и я не желаю тебя слушать. Пошел вон!

Федор ушел красный от обиды. Ушаков слез с кровати и в волнении заходил по комнате. Гневная вспышка вывела его из себя, и он никак не мог успокоиться. Он сожалел, что мало отчитал слугу, что надо бы с ним покруче… Но мало-помалу гнев стал отходить, и он подумал, что поступил, пожалуй, нехорошо, прикрикнув на Федора, что Федор в чем-то, может быть, и прав…

Федор был прав во многом. Ушаков и сам понимал это, только не признавался себе… Не было в дворянах того патриотизма, какой ему желалось видеть. Рассказывали, что близкий ко двору князь Волконский на вопрос государя, что он думает о вкладе дворян в дело защиты Отечества, ответил так: "Государь, я стыжусь, что принадлежу к этому сословию. Было много слов, а на деле ничего". Нет, не очень-то бескорыстны были дворяне, когда дело касалось защиты Отечества. Да что дворяне! Цесаревич Константин Павлович, присоединившись к шумихе о помощи армии, поставил Екатеринославскому полку из своих конюшен 126 лошадей, запросив за каждую… по 225 рублей. Экономический совет ополчения хотел было ему отказать, не без основания считая, что оные лошади таких денег не стоят. Но государь приказал лошадей взять, оплатить, и Константин Павлович получил от казны 28 350 рублей. Кстати, из проданных им лошадей оказались пригодными для использования в полку только 26 голов, остальные из-за непригодности пришлось либо пристрелить, либо «сплавить» на сторону.

Ушаков всего этого не знал. Он многого не знал, живя в своей Алексеевке.

Вечером, когда беспричинный гнев прошел окончательно, Ушаков спустился вниз, нашел там Федора и сказал ему с виноватым видом:

— Давеча я зря на тебя нашумел.

— Да ничего, — ответил Федор, еще не оттаяв как следует от обиды, — я понимаю… Нешто не понимаю? Ты, батюшка, добрый дворянин, а все ж дворянин.

* * *

Как только Ушакову стало лучше, он сам поехал в Темников. Хотелось встретиться с Никифоровым, узнать, как идут дела с набором ополчения. Хотя он и отказался от начальствования и не имел к сим делам прямого отношения, быть от них совершенно в стороне считал для себя невозможным. Добрым советом или еще чем, но мог еще пригодиться…

Никифорова в управе не оказалось. Секретарь Попов сообщил, что его вызвали зачем-то в Тамбов.

— Не по делам ополчения?

— Возможно.

— Кстати, как с этим обстоят дела? — поинтересовался Ушаков.

Попов разочарованно махнул рукой:

— Пока шумиха одна. Желающих в ополченцы больше, чем надо, а вооружать нечем. Говорят, — добавил Попов, — в Вологодской губернии с этой шумихой уже кончили. Вместо ополчения там теперь звероловов-охотников собирают, кои охотничьи ружья имеют. Пятьсот охотников обещали в армию послать.

С ополчением в России явно не ладилось. Речей сказано много, а толку пока никакого. Все упиралось в отстуствие вооружения. Странно, русское правительство не подумало об этом раньше. Самому императору истинное положение вещей открылось только в конце июля, когда он проездом в Петербург останавливался в Москве и имел там разговор об ополчении. 26 июля он писал отсюда Барклаю-де-Толли: "Распоряжения Москвы прекрасны, эта губерния мне предложила 80 тысяч человек. Затруднение в том, как их вооружить, потому что, к крайнему моему удивлению, у нас нет более ружей, между тем как в Вильно вы, казалось, думали, что мы богаты этим оружием…"

— Вся надежда на англичан, — говорил Попов, — только они нас могут выручить.

Забегая вперед, скажем, что Англия действительно помогла России, продав ей 50 тысяч ружей, но эти ружья пришли только тогда, когда Наполеон уже побежал из России и острая надобность в них отпала.

— А какие вести приходят из армии?

— Ничего утешительного. Наши отходят к Москве. Думали, Кутузов поведет дело иначе, а он тоже отступает, как и Барклай отступал.

— Отступление — еще не поражение, — промолвил Ушаков в раздумье.

Из управы Ушаков поехал к купцу Меднову, которому Федор, по его поручению, заказывал набор фарфоровой чайной посуды. Меднов так и заюлил, увидев его:

— Не угодно ли в ресторацию? Обещаю отменное угощение. Посидим, поговорим… Ежели, конечно, не побрезгуете за одним столом со мною быть.

Ушаков отказался от ресторации и спросил о заказанной посуде. Меднов сообщил, что заказ готов, и повел его на склад.

Набор стоял распакованным на широкой полке против зарешеченного окна. Все изделия, отделанные золотом, оказались удивительно тонкой работы.

— Обратите внимание, какой звон! — постучал по чашке Меднов. Немецкий фарфор. Наши так не умеют делать.

Набор был хорошим, но и цена оказалась необыкновенной: Меднов запросил за него четыреста рублей.

— Рад бы дешевле, да не могу, — сказал он, увидев на лице Ушакова выражение крайнего удивления. — Нынче все дорого, потому как война… С нашего сословия, — продолжал он с доверчивой откровенностью, — тоже на войну взносов требуют, а где их взять, если на товары не накинуть? Вот и набавляем помаленьку. Но скажу вам, батюшка, по совести набавляем, потому как крест на себе имеем. Московские купцы, что на войну десять миллионов жертвовать обещали, не так ценами крутят. Совсем совесть потеряли. До этого сабля шесть рублей стоила, а теперь сорок отдай, за ружье восемьдесят просят, тогда как цена настоящая от десяти до пятнадцати за штуку. Пистолеты тоже в шесть раз подорожали. Про сукно, обувь и говорить нечего. Все подорожало, ни к чему не подступишься.

После таких откровений торговаться показалось неудобным, и Ушаков согласился оплатить запрошенную цену. Он сказал, что пришлет за посудой завтра своего слугу, и попросил к тому времени все как следует упаковать.

— Все, батюшка, сделаем, ничего не упустим, — обрадованно заверил Меднов, — пусть только приезжает да деньги пусть не забудет.

Оставив купца, Ушаков вышел на улицу, где его поджидал кучер. Теперь оставалось сделать еще одно дело, последнее — купить подарок Федору. Хотя после ссоры и состоялось между ними примирение, в том примирении еще не было полноты, в Федоре оставалась обида. Виноват был он, Ушаков, перед ним, крепко виноват, и надо было вину как-то искупить…

Ушаков попросил кучера остановиться возле угловой лавки. Народу здесь было немного. Войдя в помещение, он позвал приказчика и попросил его подать кафтан из тех, что получше.

— Извольте, сударь, сами выбрать, какой глазам вашим приглядится. Хоть этот, хоть другой — все товары добротные. — Он принялся выкладывать кафтаны на прилавок, но тут вспомнил, что у него запрятан еще один ("Из сукна аглицкого"), сходил за ним и стал показывать со всех сторон. — Вот, извольте полюбоваться. Даже самим графам да князьям не совестно носить такое. Всего тридцать целковых. По нынешним временам почти даром.

Ушаков заплатил деньги и с покупкой, завернутой в бумагу, вернулся к тележке.

— А теперь куда? — спросил кучер.

— Теперь домой, — весело ответил Ушаков.

Настроение поднялось. Ему казалось, что он купил как раз то, что нужно, и уже представлял, как обрадуется обнове Федор и окончательно очистится от обиды сердце его.

Худо, когда в доме нет настоящего мира.