Общий обзор

Развитие французской русистики в XVIII–XX вв. (до 1959 г.) получило схематичное освещение в информационной статье Р. Порталя, где больше говорится об организационных формах изучения истории России и о научных кадрах, чем об идеях и концепциях, выработанных французской историографией[1051]. Однако автор вполне определенно выделил новый период в изучении истории России во Франции, связанный с довольно широким обращением молодых французских историков к русской проблематике.

Усилившийся интерес французской историографии к истории России и рост национальных кадров историков русистов привели к созданию в 1959 г. специального органа, посвященного СССР и его истории – «Cahiers du monde russe et sovietique» (далее – CMRS). В этом ежеквартальнике[1052] стали систематически печататься исследования, библиографические и архивоведческие обзоры, а также отдельные источники по истории России и СССР Довольно много статей, касающихся истории феодальной России, издается в ежеквартальнике «Revue d’histoire moderne et contemporaine»[1053] (далее – RHMC) и в «Revue des etudes slaves» (далее – RES). Гораздо меньше внимания русской истории уделяют «Revue histo-rique» (далее – RH) и провинциальные исторические издания.

В первой половине 60-х годов было опубликовано всего несколько новых источников, относящихся к истории России XVIII – начала XIX в. Почти все они – из турецких архивов: письмо турецкого великого визиря правителю Ширвана и Южного Дагестана Хаджи-Дауд-хану от 27 февраля 1723 г., проливающее новый свет на русско-турецкие отношения в период похода русских войск на Кавказ[1054]; 6 писем имама (шейха) Мансура, предводителя кавказских горцев во время «священной войны» 1785–1791 гг. (в переводе на французский язык)[1055]; депеша адмирала П.В. Чичагова от 11 (23) октября 1812 г. русскому генеральному консулу в Валахии Л. Г. Кирико[1056]. По мнению издателя последнего документа, он почти ничего не прибавляет к известным материалам о кампании 1812 г.

П. Лиотей опубликовал письма и отрывки из дневника своего прадеда Ю. Лиотея, лейтенанта армии Наполеона, относящиеся к 1809–1812 гг.[1057]. Основное место в публикации занимает описание событий июня – сентября 1812 г.[1058]. Из коллекции Штюбера издано письмо Бантыша-Каменского кн. Козловскому (около 1837 г.), извещающее о дуэли А. С. Пушкина[1059].

Переизданы фрагменты записок ученого монаха Шаппа д’Отрош о его путешествии в Сибирь[1060] (впервые они были опубликованы в Париже в 1768 г.) и мемуары сподвижника Наполеона А. Коленкура[1061].

Практикуется также переиздание в переводе на французский язык документов, изданных в России и СССР. Французский перевод договоров Руси с Византией X в. напечатан в статье И. Сорлен[1062]. Кроме того, переведены некоторые литературные памятники средневековой Руси[1063]. Вышел в свет сборник интимных писем Екатерины П[1064]. Перепечатано письмо слуги кн. П. И. Багратиона 1811 г.[1065]. М. Конфино перевел два документа из сборника «Рабочее движение в России XIX в.» (т. 1) и один документ – из ПСЗ (т. IV, № 2889). Эти документы освещают положение рабочих и волнения на Гороблагодатских заводах[1066].

Значительный интерес представляют обзоры архивных фондов и коллекций, содержащих источники по истории России и хранящихся в Архиве министерства иностранных дел Франции (дипломатическая корреспонденция 1514–1914 гг.)[1067], венецианских архивах (главным образом дипломатические документы и сочинения о России XV–XVII вв.)[1068], архивах и библиотеках Турции (документы конца XV в. и 1553–1906 гг.)[1069]. Опубликован краткий обзор материалов архива Воронцовых, представленного в коллекциях и фондах ЛОИИ, РО ГБЛ и Гос. Архива Крымской области в г. Симферополе (документы конца XVIII–XIX в.)[1070].

Укажем обзор смешанного характера, где описываются коллекции как рукописей, так и печатных русских книг (Университетской библиотеки г. Хельсинки – материалы XIV–XX вв.)[1071], и обзоры опубликованных источников по истории России и славянских стран (еврейские документы ??-???? вв.[1072]; издания документов, периодика и историческая литература XV–XX вв., хранящиеся в Библиотеке Конгресса США[1073]).

Целый ряд работ французских авторов носит источниковедческий характер. В исследовании И. Сорлен о русско-византийских договорах X в. привлекают внимание приемы дипломатического анализа формуляров, широта сравнения русских и византийских источников, многие конкретные наблюдения: критика мнения Н. А. Лавровского о том, что договор 971 г. – плохой перевод с греческого (автор считает этот договор первой русской княжеской грамотой), гипотеза о русско-византийских противоречиях в Крыму и др.[1074] Автор дает также краткую характеристику византийских и русских летописных источников. Общее заключение исследовательницы, в котором она подчеркивает, что Русь не была изолированной варварской страной и что Византия в X в. придавала серьезное значение общению с ней, перекликается с выводами советской историографии. Нечетким кажется отношение автора к норманской теории.

Исследование А. Вайяна посвящено сравнительному изучению источников о Куликовской битве: летописного рассказа, «Сказания» и отчасти «Задонщины»[1075]. Отвергая концепцию С. К. Шамбинаго, автор присоединяется к точке зрения ?. М. Карамзина, считавшего, что достоверные исторические факты содержатся лишь в летописном рассказе. «Сказание» же, по мнению Вайяна, носит характер народной «сказки»; оно возникло в XVI в., когда в России стал известен жанр рыцарского романа. Содержащееся в статье Вайяна противопоставление летописного рассказа как имеющего определенные политические мотивы и «Сказания» как не имеющего таковых кажется некоторым упрощением проблемы взаимосвязи политических и литературных мотивов.

Былина о Садко подверглась изучению в статье итальянского исследователя Б. Мериджи[1076]. Анализ терминов и содержания записи былины не сочетается у автора с анализом жанра, вследствие чего его мнение о том, что былина дошла до нас в форме, в которой она сложилась в XII – начале XIII в., кажется недостаточно доказанным.

Д. Экот обратилась к опубликованным источникам середины XVII в. – отчетам и письмам из России шведского поверенного в делах Родеса, о котором писал еще в 1912 г. Б. Г. Курц. В статье Экот дается скорее характеристика содержания, чем источниковедческий анализ донесений Родеса, однако отдельные наблюдения представляют интерес. Экот указывает, что Родес как горожанин не интересовался крестьянами и даже не подозревал их значения в экономической жизни России[1077]. По мнению исследовательницы, Россия XVII в. в некоторых отношениях мало отличалась от Запада: «Торговля в ней, как и повсюду в это время, развивалась в формах, которые можно назвать меркантилизмом»[1078].

О разновидностях, номенклатуре и структуре основных видов русской делопроизводственной документации XVIII в. говорится в общих чертах в статье Ж. Жоане, посвященной в целом языковедческому исследованию этих источников[1079].

Две статьи касаются атрибуции памятников XVIII–XIX вв. Итальянский исследователь Ф. Вентури доказывает, что переводчиком первой истории русской литературы, появившейся в 1771 г. в Ливорно на французском языке, был немецкий журналист Доминик де Блэкфорд[1080]. М. Кадо выдвигает целую систему источниковедческих (с привлечением архивных материалов) и общеисторических обоснований принадлежности политического трактата «Entretiens politiques sur la France et la Russie» («Политические рассуждения о Франции и России»), вышедшего в Париже в 1842 г., перу Ф. П. Фонтона, сотрудника Нессельроде. Целью трактата, по мнению Кадо, было стремление улучшить впечатление Луи-Филиппа от встречи с Николаем I и способствовать, в предвидении англо-русской войны, установлению политического союза между Россией и Францией[1081]. Попытки сближения с Францией автор связывает с внутренними затруднениями правительства Николая I. Кадо ссылается на одно дипломатическое донесение из России, хранящееся в Архиве министерства иностранных дел Франции, в котором выражалось мнение, что Николай I может кончить так же, как Павел I. Это мнение возникло под впечатлением резкого недовольства, вызванного в среде помещиков политикой Николая I и П.Д. Киселева по крестьянскому вопросу (апрельский указ 1842 г.)[1082].

П. Гард по «Запискам… адмирала А.С. Шишкова» (Т. 1. Берлин, 1870) исследует предложенный Шишковым проект воззвания к французам в 1814 г. и рассматривает критические замечания Шишкова в адрес австрийского манифеста (Шварценберга). Автор высказывается лишь по существу тех идей, которые выдвигались Шишковым, но оставляет в стороне основные вопросы источниковедческого анализа исследуемых материалов (происхождение источников и берлинской публикации, степень их достоверности и т. п.)[1083].

Наконец, во французских журналах издан ряд терминологических статей и заметок: 1) польского историка Т. Левицкого о значении слова Arisu в письме хазарского царя X в. (Аг – предки современных удмуртов, isu – предки белозерских вепсов)[1084]; 2) Ж. Леписье о летописных «толковинах» («толковины» – переделка слов «зовуть инии»)[1085]; 3) А. Мазона о выражении «тьмутороканьскый бльванъ» – (тьмутараканская волна, в соответствии с мнением О.-Ю.И. Сенковского[1086]); 4) профессора Оксфордского университета Б. Унбегауна о слове «порох» (слово «порох» в современном значении появилось на рубеже XVI–XVII вв.)[1087]; 5) Ж. Дени о правописании «Кючук-Кайнараджи» (правописание «Кючук-Кайнараджи» неверно: следует «Кючук-Кайнарджа»)[1088].

Ж. Дени посвятил также большую историко-филологическую статью вопросу о происхождении и значении названия турецкой крепости Ходжибей, на месте которой был построен г. Одесса[1089].

Истории России до XVIII в. современная французская историография уделяет мало внимания. П. Конталь в небольшой статье, посвященной Максиму Греку, в основном повторяет концепцию И. Денисова[1090]. Не сводя дело к противопоставлению Максима Грека как «западника» русским «варварам», автор развивает другую антитезу, вытекающую из построений Денисова: Максим Грек со своим стремлением к интернациональному православию и ограничению произвола светской власти не нашел поддержки ни у сторонников консервативно-«националистической» традиции, ни у сторонников тесного союза светской и духовной власти[1091]. Анализ источников в статье Конталя отсутствует. О советской литературе не упоминается. Очевидно, из-за слабого знания источников и литературы автор спутал предшественника митрополита Даниила на митрополичьем столе (Варлаама) с его предшественником на игуменстве в Иосифо-Волоколамском монастыре (Иосифом), в результате чего у него появился «митрополит Иосиф, ученик Нила»[1092].

В статье другого автора, Руэ де Журнеля, доказывается исключительно благотворное влияние «духовных отцов» на моральный облик их «духовных детей» в средневековой Руси. Отбор источников у автора случаен и неполон. Тема целиком оторвана от каких-либо социальных проблем[1093].

В интересной книге Л. Успенского, посвященной исследованию религиозного символизма и литературных источников сюжетов православных икон, рассматриваются иконы прежде всего Византии. О русских иконах говорится здесь сравнительно мало. Конкретно-историческому изучению материала автор предпочел формально-тематический метод, в результате чего иконописание оказалось изолированным от истории реальной жизни различных православных стран[1094].

Напечатанная в RES статья профессора Кембриджского университета Н. Андреева содержит ряд интересных наблюдений, касающихся отношения патриарха Никона и протопопа Аввакума к иконописанию. Автор приходит к выводу, что оба они были традиционалистами, а выдвинутое Аввакумом против Никона обвинение в реалистических тенденциях имело полемическое значение и не соответствовало действительности[1095]. Профессор Оксфордского университета Б. Унбегаун, основываясь на грамоте конца XVII в., опубликованной в 1915 г. Н. Новомбергским, указывает, что «современники Аввакума» видели в костях ископаемых животных останки древних людей «Болотов»[1096].

В 1963 г. была переиздана книга П. Паскаля «Аввакум и начало раскола» (1938 г.)[1097]. По утверждению самого автора, работа 1938 г. не подверглась переделке. Книга эта, написанная на основе изучения широкого круга источников (в том числе и неизданных) и литературы, содержит ряд интересных тезисов. Попытка автора найти «семена» раскола в «Смуте» начала XVII в., его сравнение истории религиозного раскола в России и во Франции XVII в., многочисленные конкретные наблюдения заслуживают серьезного внимания. Однако, обобщив огромный фактический материал, Паскаль не дал нового решения проблемы раскола. По существу его книга представляет собой документированную биографию Аввакума, написанную на широком фоне истории русской церкви XVII в. Касаясь идейных разногласий по религиозным вопросам, автор остается верен своей формальной позиции и не связывает борьбу идей с борьбой классов и сословий, с развитием социальных отношений. Его вывод о том, что ни раскольники, ни официальная церковь не воплощали всех черт истинной церкви, которая должна была продолжить миссию Христа, является выводом не историка, а христианского моралиста. «Начиная с Никона, – пишет Паскаль, – Россия не имела церкви. Она имела государственную религию (religion d’?tat). Отсюда до религии государства (religion de l’?tat) был лишь один шаг. Религия государства была установлена властью, которая в 1917 г. наследовала империи»[1098]. Таким образом, Паскаль уклонился от изучения глубинных процессов, определивших религиозную борьбу XVII в.

Эмигрантская историография уделяла внимание истории дипломатического сближения между Россией и Францией в XVI–XVII в.[1099]. Тема эта применительно к XVIII–XIX вв. тщательно изучается во французской национальной историографии.

Русской истории XVI–XVII вв. посвящалась в начале 60-х годов и популярная литература. Книга К. Грюнвальда о Борисе Годунове базируется главным образом на записках иностранцев и трудах крупнейших дореволюционных историков. Автор исходит из пушкинского противопоставления Ивана IV и Бориса Годунова, который не был силен «мнением народным». Считая, что история оправдывает жестокости Ивана IV, Грюнвальд поддерживает версию о Грозном как любимце простого народа[1100]. Идеализирует он и деятельность Бориса. Автор пытается снять с него наиболее тяжелые обвинения и подозрения. Он придерживается версии о непричастности Годунова к смерти царевича Дмитрия[1101], разделяет взгляд В. О. Ключевского на указ 1597 г., отрицая его крепостническую направленность[1102].

Тематически и композиционно более сложна книга Зинаиды Шаховской, которая попыталась осветить различные стороны «повседневной» жизни России (преимущественно Москвы и Подмосковья) в XVII в. Как и Грюнвальд, Шаховская опирается в первую очередь на записки иностранцев и дореволюционную историографию, хотя использует также и новейшую советскую литературу[1103]. Основное внимание в книге уделяется царскому быту и развлечениям, положению женщины (по «Домострою»), положению иностранцев, обрядам, «народной мудрости» и предрассудкам, религиозной жизни, культуре, одежде, пище и т. п.

В книгу попали разделы о социальной и политической структуре России XVII в. Небольшая глава посвящена восстаниям. Концепция автора сводится к тому, что после «Смуты», рассматриваемой как состояние «хаоса» и «маразма» и как прецедент, если не источник народных движений середины и второй половины XVII в., начался «от нуля» плодотворный процесс развития России в сторону европеизации, который продолжался бы органически и без «грубого» вмешательства Петра I[1104]. В соответствии с традиционной буржуазной теорией надклассовости государства автор считает, что в России XVII в., где якобы полностью отсутствовало «классовое чувство», государство заботилось об использовании всех и каждого в государственных интересах: дворян – в армии, тяглых – на посаде, крестьян – на пашне. Прикрепление крестьян к земле по Уложению 1649 г. Шаховская объясняет стремлением государства прекратить крестьянское «кочевничество» в целях развития сельского хозяйства. Эту меру она резко противопоставляет позднейшему крепостничеству времен Екатерины II как «странному следствию европеизации»[1105]. Не случайно в ее книге нет описания социальной и бытовой стороны взаимоотношений между феодалами и крестьянами, хотя именно эти отношения составляли основу «повседневной жизни» России XVII в.

Итак, для французской историографии начала 60-х годов характерно крайне незначительное число трудов, научно, исследовательски разрабатывающих проблемы истории России X–XVII вв. Здесь преобладали компилятивные сочинения, повторяющие и модифицирующие уже сложившиеся взгляды дореволюционной русской и современной зарубежной историографии. Эта часть французской историографии была наименее национальной, поскольку авторы в большинстве своем принадлежали к русской эмигрантской среде.

Еще не вышли на сцену большой науки В. А. Водов (ученик Паскаля) и его школа, которые дадут новое направление развитию французской историографии допетровской Руси в 70-90-х годах XX в.

Во Франции же начала 60-х годов XX в. гораздо активнее, чем допетровская Русь, изучалась история России XVIII–XIX вв. Правда, и здесь некоторую роль играли иностранцы. Однако они в гораздо меньшей мере представляли традиционные самостоятельные течения, сложившиеся вне Франции. Так, профессор Иерусалимского университета М. Конфино, издавший во Франции ряд работ по русской истории, являлся учеником Р. Порталя. В историографии Франции рассматриваемого периода из зарубежных авторов 60-х годов XX в. Конфино может считаться самым крупным специалистом в области русской аграрной истории эпохи позднего феодализма. Появлению его монографии «Поместья и помещики в России в конце XVIII в.»[1106] предшествовала публикация нескольких статей, частично вошедших в эту обобщающую работу[1107].

Статьи и книга Конфино основаны на внимательном изучении материалов, опубликованных в первых 72-х томах «Трудов Вольного Экономического общества» (1765–1820 гг.), и ряда других изданных источников (помещичьи инструкции приказчикам, мемуары, художественная литература XVIII–XIX вв. и т. п.). Автор хорошо знаком с новейшими исследованиями советских авторов[1108] (П. К. Алефиренко, Н.Л. Рубинштейн и др.)[1109]. Данная автором характеристика «Трудов» ВЭО как источника по аграрной истории России отличается некоторым формализмом. Здесь ставится вопрос об отборе материалов дли издания, разновидностях опубликованных источников, но проблема происхождения, полноты и достоверности этих документов не получила достаточного освещения (подробнее других охарактеризованы образцовые инструкции[1110] и экономические анкеты[1111]). Пробелы в источниковедческом анализе «Трудов» связаны с отсутствием у автора объяснения классовых причин возникновения Общества[1112]. Указанные Конфино факторы – интерес к сельскому хозяйству, экономическое оживление, свобода дворянства, периодическая «напряженность» социальных отношений в деревне[1113] – существовали не в виде изолированных параллельных рядов, а в виде социального синтеза, определившего стремление господствующего класса укрепить дворянское землевладение, приспособить его к новым условиям и уберечь от натиска экономической самодеятельности и классовой борьбы крестьян.

Что касается основной темы исследования, то между ней и составом использованных источников имеется очевидный разрыв. Автор не ограничивается историей дворянской экономической мысли – единственной проблемой, которая могла бы быть раскрыта по «Трудам» ВЭО с известной полнотой, но стремится нарисовать также картину самих аграрных отношений второй половины XVIII в., хотя сделать это без привлечения вотчинных фондов и фондов государственных учреждений невозможно.

Впрочем, для Конфино воссоздание цельной картины по неполному комплексу источников облегчается избранной им методикой. Он пользуется иллюстративным методом, не выясняя ни порайонной специфики аграрных отношений, ни конкретной эволюции их в рамках района и страны в целом.

Круг вопросов, являющихся предметом исследования автора, ограничивается по преимуществу системой вотчинного управления (ведение барского хозяйства и отношения с крестьянами) и формами ренты. Автор абстрагируется от проблемы земельной собственности и ее структуры в рамках поместья. Социально-экономическая природа «крепостного режима» остается невыясненной, а вместе с ней тонут в тумане и линии пересечения путей феодального и буржуазного развития.

С одной стороны, Конфино рассматривает злоупотребления приказчиков как неизбежный результат крепостного режима[1114], но, с другой стороны, сам этот режим, и в том числе институт приказчиков, он выводит не столько из структуры земельной собственности, при которой для получения ренты требовалось внеэкономическое принуждение и осуществляющий его вотчинный аппарат, сколько из опыта государственной службы дворян, стремившихся создать в своих имениях подобие государственной военно-полицейской системы[1115], хотя известно, что приказчики были в монастырских вотчинах уже в XIV–XV вв.

Ж. Л. ван Режеморте в рецензии на книгу Конфино выдвинул еще одно объяснение того, почему приказчики были необходимы даже в тех случаях, когда помещик сам жил в имении. По мнению рецензента, дворяне сознательно избегали частых человеческих контактов с крепостными. Этим они стремились сохранить освященность своей власти. Привилегия дворянина состояла как раз в том, чтобы не сталкиваться прямо с действительностью[1116]. Приведенное наблюдение, отличаясь психологической тонкостью, лишено, однако, исторической аргументации: обожествление помещика стало возможно в условиях сохранения им старой политической роли сеньора при одновременном превращении его в почти неограниченного собственника крепостных «душ».

Такая важная проблема, как дифференциация помещичьего землевладения, не стала объектом изучения в книге Конфино. Проблема крестьянского землепользования также не получила у него сколько-нибудь детальной разработки. Правильно указывая, что помещичьи запреты не могли приостановить семейные разделы и общий процесс дифференциации крестьянства[1117], автор однако недооценивает степень этой дифференциации[1118]. Он склонен к идеализации «коллективизма» членов общины[1119] и самую общину рассматривает с позиций феодального социализма как орган, который мог бы ограничить произвол приказчиков, если бы не «логика» крепостного режима, не позволявшая помещику расширять общинные права[1120].

Оперируя представлениями о «типичном» дворянском и крестьянском хозяйствах, автор пытается свести к некоторому общему знаменателю и проблему ренты. Заслуживает внимания его трактовка вопроса о распределении барщины и оброка во второй половине XVIII в. Против объяснений В. И. Семевского, который, по мнению Конфино, взял в качестве критерия слишком «статичные» факторы (степень плодородия почвы и размеры землевладения), автор выдвигает следующие возражения: 1) у Семевского степень плодородия строго совпадает с административными рамками губерний, что неверно; 2) факты противоречат утверждению Семевского, что крупные землевладельцы предпочитали оброк барщине. Против объяснений Н. Л. Рубинштейна, основанных, с точки зрения Конфино, на слишком «динамичных» факторах (степень связи района с рынком), Конфино выдвигает тоже два возражения: 1) материалов Рубинштейна недостаточно для вывода, что барщина и оброк поляризовались – барщина в хозяйствах, связанных с рынком, оброк в хозяйствах, далеких от рынка; 2) кто мог заметить превращение района из выгодного для развития оброка в район, где помещикам было выгоднее ввести барщину[1121]? Нам представляется, что первое возражение Семевскому и второе возражение Рубинштейну не имеют принципиального значения и не колеблют выдвинутых ими критериев, а только требуют их дальнейшего уточнения и детализации на базе конкретных данных.

Тезис Конфино о смешанной форме ренты (барщина и оброк) кажется плодотворным, однако стремление автора противопоставить барщине и оброку смешанную ренту как нечто «качественно» иное[1122] едва ли правомерно, тем более, что сам Конфино подчеркивает неантагонистический характер противоречия между барщиной и оброком и видит основную антитезу дворянского «сеньориального» землевладения в развитии таких явлений, как наемный труд, сдача земли в аренду и другие моменты, которые, впрочем, лишь декларируются, но не исследуются автором[1123]. Правильный в своей основе тезис о смешанной ренте настолько абстрактен, что оправдывает отказ автора от изучения порайонной специфики рент и его ориентацию на условный «средний» тип дворянского и крестьянского хозяйства[1124].

Объясняя рост барщины во второй половине XVIII в., Конфино называет три причины его: 1) возврат дворянства к земле в 1762–1775 гг.; 2) «псевдо-экономическое»[1125] мнение дворянства о выгодности «сырья» по сравнению с чистой прибылью; 3) постоянное вздорожание зерновых в течение второй половины XVIII – начала XIX в.[1126]. Первое объяснение, высказанное автором в виде скромной «догадки», имеет наибольшую убедительность. Здесь следовало бы указать дальнейшую эволюцию дворянской собственности в сторону ее капитализации. Зато второе объяснение, которое кажется автору «бесспорным», является скорее, следствием первой причины, чем фактором одного с ней порядка. Повышение же цен на хлеб связывается автором не с развитием городов, а с потребностями винокурения[1127].

Неспособность помещика внести что-либо «конструктивное» в экономику и вообще экономические взгляды дворянства Конфино считает проявлением интеллектуальной и моральной «слепоты», порожденной крепостным режимом и опытом бюрократической государственной службы[1128]. Это мнение о «слепоте» или близорукости дворянства (видевшего лишь потребности сегодняшнего дня) несколько противоречит тому основному впечатлению от книги, которое сформулировал Р. Порталь: русское дворянство не беззаботно относилось к своему землевладению, как было принято считать раньше[1129]. Определение классового чутья помещиков в качестве «слепоты» показывает идеалистическое понимание автором взаимосвязи между базисом и идеологической надстройкой. По существу Конфино счел бы русских помещиков разумными и дальновидными, если бы они сами преобразовали свои хозяйства в буржуазные экономии[1130], ибо только такое преобразование могло обеспечить внедрение новой техники и перестройку всех отношений между собственником и непосредственным производителем с позиций рентабельности. Однако помещики были не более «слепы», чем любой господствующий класс, цепляющийся за свои привилегии и за свой, единственно удобный ему в силу определенной структуры собственности способ эксплуатации трудящихся. В инстинктивном подчас неприятии дворянами тех усовершенствований, которые, при всей своей выгодности с точки зрения буржуазной рентабельности, подтачивали устои феодальной структуры, можно усматривать не столько «слепоту», сколько проявление острого чувства опасности, всякий раз возникавшего у дворянина при виде новшеств, действительно угрожавших системе феодального господства.

Говоря в целом, исследования Конфино по аграрной истории России второй половины XVIII – начала XIX в. содержат ряд полезных наблюдений. Однако иллюстративный метод превратил его книгу в собрание «общих мест», «типичных» примеров и иллюстраций, скрывающих, за редкими исключениями, эволюцию и территориальную неравномерность основных процессов. «Крепостной режим» как внеэкономический, чуть ли не из государственных форм заимствованный институт занимает весь передний план картины, нарисованной Конфино. Он заслоняет собой все глубинные явления экономики – и внутреннюю структуру земельной собственности, и развитие социальной дифференциации и товарно-денежных отношений.

Проблеме генерального межевания второй половины XVIII в. посвящена статья Д. Экот. Основным источником для нее послужили указы, опубликованные в ПСЗ, и отчасти планы генерального межевания. Экот довольно высоко оценивает планы как источник для изучения «инфраструктуры» деревни XVIII в., хотя и не занимается этим вопросом. Автор считает, что во Франции межевание было произведено лучше (фактических данных в пользу этого тезиса в статье не приведено), но и в России оно имело большие достоинства. В этой связи исследовательница пытается установить процент ошибок при измерении земли в период генерального межевания[1131]. Согласно представлениям Экот, первоначальная цель генерального межевания состояла в том, чтобы точно определить владения короны, отграничить государственную собственность, особенно леса[1132]. Вместе с тем Экот считает, что надо учитывать как стимулирующий межевание фактор также эволюцию дворянской земельной собственности, тенденции капитализации последней, усилившиеся в связи с массовым переходом помещиков к хозяйственной деятельности после указа о свободе дворянства 1762 г.

Статья Ф. Кокена о передвижениях русских крестьян в XIX в. написана на базе неопубликованных материалов ЦГИА СССР (ныне РГИА). Причины крестьянского передвижения в дореформенный период автор сводит к факторам «отталкивания» (неблагоприятные местные условия – малоземелье, неурожаи, голод) и сам этот процесс относит только к государственным крестьянам, считая, что бывшие крепостные пришли в движение не ранее 70-80-х годов. Факторы «притяжения» на другие земли Кокен обнаруживает лишь в пореформенное время[1133]. Автор верно уловил основные тенденции переселенческого движения, но абсолютизировал противопоставление послереформенного периода дореформенному, когда тоже имелись, хотя и в менее развитой форме, факторы «притяжения». Очевидно, нельзя полностью исключать из общего процесса «передвижения» побеги крепостных.

В ряде работ изучается история русской промышленности XVIII–XIX вв. М. Конфино написал обстоятельную статью, в которой прослеживается история уральских предпринимателей Губиных и принадлежавших им Верхне– и Нижнесергинского заводов. В этой статье поднимаются и общие вопросы. Выступая против мнения П. Г. Любомирова (1947 г.) о концентрации производства во второй половине XVIII–XIX вв., Конфино присоединяется к мнениям Д. Кашинцева (1939 г.) и Р. Порталя (1950 г.), отрицавших существование концентрации в этот период (Порталь говорит о распылении с 1769 г.). Признавая однако (в отличие от Порталя) тезис Любомирова о наличии концентрации в 1763–1806 гг., Конфино считает ее относительной и временной. По его мнению, тенденция концентрации не была прямолинейной, она представляется в виде цикла: концентрация – распыление[1134]. Однако вопрос о качественном отличии одного цикла от другого автор не исследует. Конфино отмечает у заводских крестьян такие черты отношения к действительности, в которых он усматривает своеобразное соответствие патернализму собственников[1135]. Нам кажется, речь тут должна идти о модификациях общинной психологии. Историю волнений на уральских заводах Губина в 1800–1830 гг. Конфино излагает описательно[1136].

Перу Р. Порталя принадлежит несколько статей, посвященных развитию текстильной промышленности в России XIX в. Им изучены материалы фонда Шереметевых в ЦГАДА (ныне РГАДА), многие местные издания. Порталь придает большое значение исследованию генеалогии русской буржуазии. В этом отношении его работы перекликаются с трудами российского историка Н. И. Павленко. Порталь широко использует наблюдения советских историков промышленности XIX в., особенно В. К. Яцунского. Он не принимает, однако, тезиса последнего о свободном найме рабочих рук как главном признаке капиталистического предприятия, указывая на существование фабрик с полусвободными и полукрепостнымм рабочими. Автор предлагает и владельцев посессионных заводов отнести к буржуазии, исключив отсюда лишь дворянство. Говоря о кустарях и принимая определение их, данное В. К. Яцунским («потенциальная буржуазия»), Порталь подчеркивает трудность отличения «фактической» буржуазии от юридической, обладающей сословными привилегиями. По мнению автора, трудно также провести четкую грань между промышленной и торговой буржуазией по основному роду занятий, как предлагает В. К. Яцунский.

Словом, Порталь стремится доказать невозможность определения промышленной буржуазии по какому-либо одному главному признаку и выдвигает в качестве критерия весь комплекс отношений между предпринимателем и обществом, всю систему «социальных» факторов, а не единственный производственный принцип[1137]. «Нельзя преувеличивать удельный вес доходов, полученных от эксплуатации рабочих рук, – говорит он, – прибыль в значительной мере, а иногда и в большей мере, шла от торговли…»[1138] Марксистская теория доказывает, однако, что именно производственные отношения, специфическая форма эксплуатации рабочих собственником составляют основной признак социальной структуры.

Особого внимания заслуживает мысль Порталя о роли крепостного права на первоначальной стадии формирования текстильной буржуазии, когда сами предприниматели были еще крепостными: «Крепостное состояние в известном смысле скорее служило, чем вредило их восхождению. В обстановке послушания, которой покровительствовал помещик, получавший оброк от фабриканта, последний пользовался частью помещичьей власти, в видимом противоречии со своим юридическим положением»[1139]. Иными словами, внеэкономическое принуждение, частично делегированное крепостному фабриканту, рассматривается как фактор самоопределения новой буржуазии.

Помимо общих построений, в статьях Порталя содержится фактическая разработка истории семей крупных предпринимателей: Морозовых, Прохоровых, Коноваловых и др.[1140]

Очень интересный материал о работе французов в России первой половины XIX в. в качестве ремесленников, торговцев, предпринимателей и т. п., почерпнутый из Национального архива Франции, а также из французской прессы и мемуарной литературы, приводит в своей статье М. Кадо. Сообщая ряд статистических данных (например, о количестве и профессиях выезжавших), автор подчеркивает их недостаточность и порой неточность и указывает на необходимость использования российских архивов. Кадо считает, что России было выгодно иметь французских специалистов, хотя не все из приезжавших были квалифицированными. В статье содержится этюд, посвященный истории организации в конце 30-х – начале 40-х годов XIX в. пароходного движения по трассам Петербург – Гавр, Петербург – Дюнкерк[1141].

Написанная по литературе работа М. Девеза посвящена истории русского леса с древнейших времен до 1914 г. Автор рассматривает лес как географическую среду и как объект хозяйственной деятельности и правительственной политики[1142].

Ряд статей и книг французских авторов касается проблем внутренней политики и идеологии XVIII–XIX вв. Книга Р. Порталя «Петр Великий» написана на базе основных опубликованных источников и новейшей литературы[1143]. Автор стремится дать свою концепцию петровского царствования. Разделяя тезис советской историографии о существовании феодальной формации в России до середины XIX в.[1144], он считает, что во времена Петра I произошло зарождение тех элементов «предкапитализма», которые в начале XIX в. привели к возникновению «переходного предка-питалистического режима»[1145].

По словам Порталя, Петр I создал «современное (или «новое». – С. К.) государство» (точнее – «государство Нового времени») на «традиционной основе», при сохранении феодальной структуры[1146]. Порталь выступает против историографического мифа о близости допетровского боярина к мужику[1147]. Но, к сожалению, он не раскрывает содержание понятия «современное государство», считая его самоочевидным. При определении классовой природы этого государства автор высказывает сомнение в правильности формулы «государство помещиков и купцов». «Государство дворян? – говорит он. – Без сомнения. Государство купцов? Вещь более спорная[1148]». Нам кажется, что «традиционная», «феодальная» основа «современного государства» нуждается в специальном исследовании. Это особая стадия феодализма, при которой многие существенные его признаки, вследствие эволюции феодальной собственности на землю, исчезают и заменяются теми чертами, которые позволяют создать «современное государство». У Порталя же «традиционная основа» выступает как нечто развивающееся по восходящей кривой: «Власть и привилегии дворянства и церкви росли одновременно с ростом их обязанностей по отношению к государству»[1149]. Очевидно, нужно учитывать, что характер этой возраставшей (по отношению к крестьянству) власти господствующего класса менялся. Приобретая рабовладельческие черты, господство дворян теряло существенные элементы «феодальных привилегий»: вместо личных привилегий развивались общесословные права дворянства.

В деятельности самого Петра I, которую автор считает в целом прогрессивной, он находит как положительные, так и отрицательные моменты. К числу первых относятся стимулирование роста уральской металлургии, превращение России из континентальной державы в морскую[1150], создание новой столицы и ряда учреждений, продолживших дело преобразования, борьба за изменение нравов[1151]. В качестве недостатков деятельности Петра I автор указывает избыток законодательства, часто неосуществленного, импровизацию и отсутствие последовательности во многих начинаниях, расточительство в использовании людских ресурсов[1152]. Кроме того, Порталь не видит экономической пользы в фискальном нажиме на церковь[1153].

Особенно подчеркивает автор национальный, «даже националистический» характер деятельности Петра. По его мнению, те, кто говорят о «западничестве» Петра I, обычно забывают, что в период, когда Петр пришел к власти, России угрожала экономическая колонизация, против которой правительство и «гости» должны были защищаться. Вся деятельность Петра I, несмотря на видимость «западничества», была реакцией на эту угрозу[1154]. Широкое обращение к иностранцам, указывает Порталь, замаскировало наличие большого количества русских ремесленников и мастеров и существование собственного архитектурно-художественного стиля («московское барокко»)[1155]; иностранцев лишь использовали, но они не приобрели никакого руководящего значения[1156]. Согласно мнению Порталя, церковная реформа Петра I усилила национальный характер русской православной церкви. Увеличение власти церкви (в отношении народных масс) автор связывает с тем, что она оказалась частью государственного аппарата: «Религиозная вера стала неотделима от „цезарепапизма“, на путь которого вступила Россия начиная с царствования Петра Великого»[1157]. Однако Порталь умалчивает о подавлении самостоятельной политической роли церкви как одного из характерных институтов старого феодального общества.

Французская историография проявила заметный интерес к проблеме русского меркантилизма. По мнению Порталя, нельзя утверждать, что экономическая политика Петра I превосходила западный меркантилизм (тезис Е.В. Спиридоновой). Заслугу Петра I автор видит лишь в оригинальном применении принципов меркантилизма. Согласно Порталю, русский меркантилизм был меркантилизмом отсталой страны и включал в себя значительную долю этатизма и строгого протекционизма при внимании к промышленному развитию[1158].

Сходные взгляды развивает Симона Блан. Она называет экономическую политику Петра I национальной по целям и меркантилистской по средствам[1159]. Критика концепции Е. В. Спиридоновой ведется ею в плане сближения тех тенденций экономической политики и экономической мысли, которые Спиридонова считает самобытно-русскими, с тенденциями западного меркантилизма. Однако автор признает, что исследование Е. В. Спиридоновой дает основание «меркантилизм» Петра I «писать и понимать… в кавычках»[1160]. По словам С. Блан, меркантилизм Петра I – логический и спонтанный ответ на экономическую обстановку, это русский эквивалент кольберизма[1161]. Блан поддерживает два тезиса советской историографии: 1) не Петр создал экономику из ничего, а предшествующая эволюция обусловила новые пути экономического роста; 2) после Петра I наблюдается не упадок экономики, а дальнейшее ее развитие (Н. И. Павленко, С. Г. Струмилин). Вместе с тем автор полагает, что советские историки недостаточно учитывают «очевидный факт» правительственного покровительства промышленности в духе меркантилизма, хотя нельзя полностью согласиться и с В. О. Ключевским, преувеличивавшим значение личной воли Петра I[1162]. В споре между Н.И. Павленко и С. Г. Струмилиным о социальном характере промышленного развития С. Блан не занимает определенной позиции, но крепостной труд она считает «аномалией», «искусственным пережитком», который можно объяснить лишь «ненормальным» сохранением крепостного режима[1163]. Однако критерий «нормальности» едва ли здесь уместен. Вообще изучение проблемы только по литературе, без анализа источников, лишает С. Блан возможности развить собственную концепцию. Ее построения весьма эклектичны и компромиссны. Влияние на них советской историографии несомненно.

Анри Шамбр, довольно тщательно изучивший «Книгу о скудости и богатстве» И. Т. Посошкова, поддерживает мнение советских историков, не считающих, что экономические взгляды Посошкова умещаются в традиционную схему меркантилизма (Б. Б. Кафенгауз, С. В. Трахтенберг, Н.К. Каратаев, П.И. Лященко, Е.В. Спиридонова). Он возражает Р. Боннару, Б. Жилю и ?. Т. Флоринскому, которые рассматривали Посошкова как меркантилиста. Однако Шамбр отказывается видеть вслед за А. И. Пашковым оригинальность Посошкова в трудовой теории происхождения богатства. Оригинальность русского мыслителя заключается, по его мнению, в том, что Посошков выдвинул в качестве условия процветания страны, наряду с материальными ценностями, духовные и отдал им предпочтение перед материальными. Автор подчеркивает христианско-православную сущность мироощущения Посошкова и в ней видит одно из важнейших отличий его философии от рационализма меркантилистов[1164]. Трудовую же теорию Шамбр находит уже у французов XVII в. – Антуана де Монкретьена и Буагильбера.

Проанализировав отличия взглядов Посошкова от классических норм «меркантилизма», Шамбр присоединяется к тем советским авторам, которые считают концепцию Посошкова результатом осмысления явлений русской действительности. При этом Шамбр допускает косвенное (почерпнутое из бесед с иностранцами) знакомство Посошкова с западноевропейскими источниками. Кроме того, он указывает на черты сходства взглядов Посошкова с идеями Анджея Фрыча Моджевского (1561 г.), переведенного в конце XVII в. на русский язык. Польскую экономическую мысль XVI в. (Коперник, Моджевский) Шамбр считает возможным общим источником теорий французских экономистов XVII в. и Посошкова. Эту гипотезу автор предлагает как объяснение сходства взглядов Монкретьена и Посошкова[1165].

Во французской литературе обращено внимание также на историю местного управления в России XVIII–XIX вв. Изучается она скорее в социологическом, чем в конкретно-историческом плане. Административной практике первой половины XVIII в. посвящена компилятивная статья С. Блан, написанная под сильнейшим влиянием трудов русских историков конца XIX – начала XX в. – ?. М. Богословского, П.Н. Милюкова, Ю. В. Готье и др. Автор в общем и целом разделяет их представление о том, что русское провинциальное дворянство не создало корпораций, которые явились бы органами власти на местах, а превратилось в «добровольную бюрократию» – сборщиков податей[1166]. Но видеть в земельном дворянстве просто чиновничество значит отрицать роль феодальной собственности на землю как источника политических привилегий и приписывать эту роль государству, придавая ему надклассовый характер.

Вместе с тем такое понимание взаимоотношений между русским дворянством и государством еще очень распространено в зарубежной историографии. Американский историк М. Раев, напечатавший во французском журнале статью об основных тенденциях развития администрации и общественной психологии в России 1725–1861 гг.[1167], стремится доказать, что в дореформенный период не было идеи постепенного, «органического» развития: вместо нее господствовал, с одной стороны, дух правительственного централизма, с другой – дух революционной перестройки. Причины этого явления автор видит в отсутствии дворянской корпоративности и в развитии юридической мысли в двух крайних направлениях: централистском («консерваторы») и естественно-правовом («радикалы» или «либералы»)[1168]. Причины неразвитости дворянской корпоративности были, по мнению Раева, следующие: 1) отсутствие профессионального и кастового образования (учебные заведения давали только «общую культуру»); 2) распыленность земель одного и того же дворянина по нескольким губерниям или уездам; 3) тот факт, что «лучшие», наиболее образованные представители дворянства жили в столицах, в провинции же оставались невежественные и апатичные.

Рассматривая дворянское самоуправление как простое средство содействия государственным чиновникам, автор стремится показать отсутствие у местного дворянства реальной политической власти. Но ведь именно в руках дворян была сосредоточена вся полнота власти в отношении крепостных – основной массы населения России, и власть эта имела не только частноправовой, но и политический (судебно-полицейский) характер. Осуществляя власть над крепостными, помещики действовали в первую очередь в своих собственных, а не в общегосударственных интересах.

Эволюцию экономики и социальной структуры в рамках дореформенного общества Раев противопоставляет «постоянству», неизменности административно-психологической сферы[1169]. В плане изучения идей, касающихся реформирования местного управления, представляет интерес статья Д. Стремоухова. Он рассматривает «Недоросль» Фонвизина в качестве источника по истории административной мысли. Автор считает, что Фонвизин фактически призывал генерал-губернаторов использовать свои права в том направлении, которое имела в виду императрица в «Учреждении о губерниях»[1170].

Анализ взглядов С. Блан, А. Шамбра и М. Раева ясно показывает, что в тех областях, где советская историография сделала крупный шаг вперед (изучение экономики XVIII–XIX вв.), зарубежные авторы считаются с достигнутыми успехами и попадают под влияние марксистской науки, там же, где схемы дореволюционных ученых не заменены ничем фундаментальным, мы видим возрождение в новых формах старых концепций.

Большой простор для всевозможных оригинальных построений чувствует зарубежная историография в сфере изучения судеб русской интеллигенции. В 1960 г. была посмертно издана посвященная этой теме статья русского эмигранта, профессора античной истории Д. П. Канчаловского (1878–1952)[1171]. Автор считает интеллигенцию специфическим продуктом русского национального характера (понятие «интеллигенция» впервые появилось в России). В интеллигенции, по мнению Канчаловского, нельзя видеть категорию экономического, юридического или профессионального порядка: это «социально-психологическая» категория, под которой понимается критически мыслящая часть общества, видящая свою цель не в практической деятельности, а в обсуждении теоретических вопросов, в первую очередь социальных и политических, и абстрактных проблем морального характера, связанных с этими вопросами[1172]. В качестве черты, особенно свойственной дореформенной интеллигенции, автор указывает отсутствие профессиональных знаний (ср. аналогичное мнение М. Раева о характере обучения дворянства) и юный возраст представителей этой «социально-психологической» группы. Первым русским интеллигентом он считает В. Г. Белинского. Круг источников, использованных в статье, весьма ограничен – это главным образом сочинения А. И. Герцена. Фактическими доказательствами тезисов автора статья отнюдь не изобилует.

Французский историк А. Безансон в своем обзоре новейших американских работ по истории русской интеллигенции (М. Мэлья, А. Гершенкрона, Р. Пайпса) поддерживает метод изучения интеллигенции как «класса в себе», без учета проблем, связанных с ее отношением к положению крестьян и рабочих[1173].

Подобно американским авторам (особенно Пайпсу), крупный французский славист П. Паскаль рассматривает появление русской интеллигенции как следствие закалки России в горниле западных влияний. В отличие от Порталя, Паскаль традиционно связывает с царствованием Петра I отрыв русской аристократии от «христианских концепций». Вся история русской мысли XVIII–XIX вв. изображается им в виде последовательной смены иностранных влияний. «Народные и провинциальные элементы, мало-помалу приобщавшиеся к образованию, принимали, естественно, эти мировоззрения с восторженностью неофитов. Так возникло то, что называют интеллигенцией». Согласно Паскалю, русская интеллигенция – это «общественная категория, которая характеризуется не столько своим экономическим положением, сколько образом мыслей и действия, и которая с середины XIX в. стала играть преобладающую роль в жизни страны»[1174]. В теории Паскаля можно видеть реализацию метода изучения судеб интеллигенции изолированно от истории основных социально-экономических процессов.

Больше стремления к объективному освещению истории наблюдается в некоторых работах, посвященных отдельным представителям русской мысли. Так Ф. Лабриоль, изучавший творчество Н. А. Радищева, приходит к выводу, что его философия была самостоятельной: он только отталкивался от некоторых идей французских мыслителей (особенно Руссо и Рейналя), но никогда не подчинялся чужой мысли, отвечая «изнутри» и в применении к России на те вопросы, которые французы рассматривали «извне» и в общетеоретическом плане[1175].

М. Мерво попытался выяснить соотношение между взглядами А. И. Герцена и немецких поэтов и философов конца XVIII–XIX в. (Гёте, Гофмана, Гейне, Шеллинга, Гегеля). По мнению автора, Герцен извлек из немецкой классической философии ее революционное содержание, но не преуспел в применении его к изучению общества, особенно русского. Повторяя мнение А. Куара, что у Герцена была не «философия», а «мировоззрение», Мерво объясняет это не столько «темпераментом» Герцена, сколько пробелами в его образовании: знакомый с французским утопическим социализмом и классической немецкой философией, он не знал третьего источника марксизма – английской политической экономии. Отсюда стремление автора оценить Герцена в плане противопоставления его Марксу, Плеханову и Ленину. Особенности мировоззрения Герцена выступают в статье Мерво как личные недостатки мыслителя, как его «вина»[1176]. Вместе с тем, В. И. Ленин называл непоследовательность диалектического метода Герцена не «виной» его, а «бедой». Автор же полностью абстрагируется от той исторической обстановки в России, которая породила Герцена-мыслителя. Именно русская действительность, недостаточная развитость капитализма в России помешали Герцену встать на позиции исторического материализма. Таким образом, анализ произведений Герцена сочетается у Мерво с неисторической постановкой вопроса[1177].

В посмертно опубликованной во Франции статье профессора Гарвардского университета ?. М. Карповича делается попытка доказать, что Н. Г. Чернышевский понимал необходимость постепенной реализации его социальной программы и был «эволюционным социалистом» или даже последователем «неолиберализма»[1178].

Авторы статей литературоведческого характера, которые в целом оставлены нами вне рассмотрения, ставят подчас отдельные вопросы истории общественной мысли. А. Гард считает заслуживающим специального изучения литературное течение начала XIX в., возглавлявшееся А. С. Шишковым («Беседа любителей русского слова»). Называя представителей этого течения первыми славянофилами, автор говорит, что нельзя доверять той характеристике, которую они получили от своих противников из «Арзамаса»: это явная карикатура[1179]. К. Санина противопоставляет творчество русского писателя-славянофила 50-х годов XIX в. И. Кокорева – певца «униженных» в общем смысле слова (без социальной их дифференциации) – «разоблачительной» литературе 60-х годов как апологии «пролетариата»[1180]. Наблюдающаяся в статьях А. Гарда и К. Саниной идеализация славянофильства отражает, по-видимому, их отрицательное отношение к более радикальным формам протеста.

Известная ориенталистка Шанталь Лемерсье-Келькеже посвятила статью крупнейшему татарскому просветителю Абдул Каюму аль-Насыри, деятельность которого широко развернулась во второй половине XIX в. В статье приведен биографический материал, относящийся к жизни Насыри и в дореформенное время. Автор упоминает также о татарском просветителе Абу Наср аль-Курсави (1783–1814), провозгласившем превосходство разума над догмой. Статья Лемерсье-Келькеже основана на работах, опубликованных в СССР и Турции. В конце статьи дается библиография трудов Насыри[1181].

Общие сведения о бухарских евреях в конце XVIII–XIX вв. дает написанная по литературе статья американского автора Р. Лёвенталя[1182].

А. Беннигсен в статье, посвященной движению кавказских горцев в 1785–1791 гг., вводит в научный оборот материалы турецких архивов. Мнение исследователя сводится к тому, что Турция только использовала это движение, но не инспирировала его. Автор подвергает критике противоположную точку зрения А. Н. Смирнова. По словам Беннигсена, «священная война» началась с типичного восстания обнищавших и потерявших надежду крестьян, а во время русско-турецкой войны 1787–1791 гг. шейх Мансур руководил лишь двумя мелкими операциями. «Священная война», указывает автор, вызвала реформационное движение, которого опасались правящие верхи Турции[1183].

Значительный интерес представляет статья Ж. Л. ван Режеморте, освещающая историю заключения франко-русского торгового договора 1787 г. (миссия Сегюра). В статье широко использованы неопубликованные документы французских архивов. Тенденция к сближению между Россией и Францией наметилась, по мнению автора, в 1779 г. Тем самым подтверждается концепция С. М. Соловьева, который считал, что русско-французское посредничество во время австро-прусской войны за баварское наследство (1778–1779 гг.) сблизило Францию и Россию. В 80-х годах Россия хотела использовать союз с Францией для нейтрализации Турции, а Франция желала с помощью этого союза добиться стабилизации в Европе. Договор 1787 г. имел не только торговое, но и политическое значение. Неожиданный для России и противоположный ее целям результат – начало военных действий со стороны Турции – автор объясняет лишь испугом последней, однако это объяснение кажется недостаточным[1184].

Профессор парижского Католического института Бертье де Совиньи на основании исследования архивных первоисточников корректирует традиционное представление о Меттернихе как «оплоте порядка»: Меттерних, пытаясь «сдерживать» честолюбивые устремления России и Англии, склонялся к известному компромиссу с Францией и к ограничению интервенции в нее со стороны Священного союза[1185].

Тема статьи М. Ларана – русско-французские отношения в 1829–1830 гг. в связи с французской интервенцией в Алжире. Автор привлек документы Национального архива Франции и частного архива герцога Поццо ди Борго. По мнению Ларана, Николай I поддерживал французскую интервенцию, надеясь, что она приведет к укреплению позиций министерства Полиньяка, относительно дружественного России, облегчит русскую торговлю в Средиземноморье и, главное, обострит англо-французские противоречия и бросит Францию в объятия России – последняя же крайне нуждалась в союзе с Францией для решения греческого вопроса[1186]. Р. Босси освещает историю франко-русского сближения в 1857–1859 гг., когда решался вопрос об объединении Валахии и Молдавии[1187]. Автор пользуется в качестве источника материалами переписки русского генерального консула в Бухаресте Н. К. Бирса с министром иностранных дел А. М. Горчаковым, русским послом в Константинополе кн. Лобановым и консулом в Яссах С. И. Поповым. Эти источники, почерпнутые из частного архива С. Бирса и из советских архивов, были введены в научный оборот американской исследовательницей Б. Джелавич[1188].

Создается впечатление, что периоды дипломатического сближения между Россией и Францией пользовались особым вниманием в историографии начала 60-х годов XX в.[1189]. Разрабатывалась и другая тема – роль французов в России. Кроме статьи М. Кадо, ей посвящен биографический очерк Ж.-П. Бюссона о маркизе Ж.-Б. де Траверсе (1745–1831) – русском адмирале и военном министре[1190].

В том же направлении изучается историография. А. Мазон написал большую статью о П.-Ш. Левеке, жившем в конце XVIII в. в Петербурге и опубликовавшем затем в Париже «Историю России»[1191].

Французская научно-популярная литература 60-х годов XX в., освещающая историю России XVIII–XIX вв., представлена исключительно жанром политических биографий. Вышедшая в 1963 г. книга Р. Картье написана в виде художественной биографии Петра I и носит характер панегирика в честь «титана»[1192]. Гораздо интереснее для историка книга Дарьи Оливье о Елизавете Петровне. В ней излагаются события дворцовой и дипломатической истории России 1725–1761 гг. (в меньшей мере 1709–1725 гг.). Постановка и раскрытие темы отличаются чрезвычайной узостью, но заслуга Оливье состоит в том, что она широко использовала неопубликованные источники – главным образом Архива иностранных дел Франции и отчасти Государственного архива Великобритании. Автор считает ошибочным распространенное мнение, выраженное в послевоенной французской историографии ?. Е. Ковалевским и сводящееся к отрицанию личного участия Елизаветы в политических делах. Оливье так формулирует свой тезис: «Личное участие Елизаветы в политике было реальным, эффективным и длительным, а ее любовные дела нисколько этому не мешали»[1193]. Елизавета рассматривается в книге как продолжательница дела своего отца[1194].

В 1962 г. появилась в новом издании книга Ольги Вормсер о Екатерине II (первое издание вышло в 1957 г.)[1195]. В библиографии книги имеется ссылка на Архив министерства иностранных дел Франции, но фактически изложение построено на известных источниках, главным образом литературных. Неиспользованным оказался капитальный труд С. М. Соловьева («История России», т. 25–29), где введен в оборот широкий круг архивных первоисточников. О. Вормсер обратила основное внимание на классовый, продворянский характер деятельности Екатерины II и «империалистические» тенденции ее политики (разделы Польши, русско-турецкие войны). Считая Екатерину типом «реакционного деспота», автор однако признает за ней право на эпитет «Великая», ибо расширение территории империи, создание устойчивой административно-бюрократической системы, покровительство искусству и наукам составляют, по мнению О. Вормсер, великие заслуги этой императрицы.

Некоторые неопубликованные материалы, хранящиеся в Государственном архиве Великобритании и в Архиве иностранных дел Франции, использует К. Грюнвальд в своей книге о Павле I[1196]. Автор в известной мере учитывает советскую литературу (например, книгу М.М. Штранге) и новейшие французские публикации[1197]. Павла I он называет новым Гамлетом[1198] и считает, что тот взошел на трон, имея наилучшие планы и намерения, но погиб из-за неумения придерживаться тактики нюансов. Автор выдвигает два основных объяснения недовольства Павлом I: во-первых, он оскорбил национальное чувство русских; во-вторых, в условиях влияния Французской революции откровенно деспотические действия самодержца воспринимались критически[1199]. При этом Грюнвальд по существу отрицает значение дворян как земельных собственников и, противопоставляя знать XVIII в. боярам допетровской Руси, утверждает, что влияние дворян зависело не от их земельной собственности и «генеалогического древа», а от места на бюрократической лестнице[1200]. Однако, как нам представляется, именно в попытках Павла I поставить абсолютизм до известной степени над интересами дворянства необходимо искать главную причину заговора против него.

Коснемся обобщающих работ. В 1961 г. вышла четвертым, а в 1963 г. – пятым изданием популярная брошюра П. Паскаля, в которой дается кратчайшее изложение русской истории с 80о г. по 1917 г. Автор принимает следующую общую периодизацию: 800-1169 гг. – Киевская Русь; 1169–1462 гг. – период раздробленности; 1462–1700 гг. – Московия; 1700–1801 гг. – первый век петербургского периода; 1801–1917 гг. – Новая Россия. Каждый крупный раздел снабжен параграфами о социальной структуре и цивилизации. Особенно бедно освещена социальная структура Киевской Руси. Крестьянство до XVI в. включительно автор считает свободным[1201]. Это традиционный взгляд буржуазной историографии. Так же традиционен Паскаль в своем утверждении, что в каждом удельном княжестве права суверена смешивались с частной собственностью[1202]. С приездом в Новгород в 1370 г. Феофана Грека автор связывает начало «настоящего ренессанса»[1203]. Петровские преобразования Паскаль расценивает как стремление переделать государство по западному образцу. Однако в усилении крепостного права и полицейско-бюрократических функций органов власти и управления автор видит отрицательную сторону деятельности Петра[1204]. В изображении Паскаля вся эволюция социального строя и культуры носит внешний характер, часто зависит исключительно от политики того или иного лица. Описание политической истории занимает основное место в его брошюре и дается по князьям и царям. Автор – сторонник норманской теории происхождения русской государственности[1205].

В 1963 г. была переиздана «История России» Густава Вельтера (1946)[1206] – книга, написанная в крайне идеалистическом духе и ставящая своей целью раскрытие «психологического детерминизма», который якобы управлял жизнью России на разных этапах ее развития. Это ухудшенный вариант славянофильской концепции. Автор отрицает наличие феодализма в средневековой Руси[1207] и буржуазии в XVIII в. Деятельность Петра I он считает преждевременной и разрушительной. Воплощение основного свойства «русской души» – слепой религиозности – Вельтер усматривает в мировоззрении интеллигенции XIX в., отвергнувшей вольтерьянский рационализм. Интеллигенция, с его точки зрения (отнюдь, впрочем, не оригинальной), – главная сила, подготовившая крах царизма, который, превратившись в первой половине XIX в. в разновидность прусской монархии, потерял связь с русским национальным духом.

Довольно близкие к этой схеме взгляды развивает профессор Женевского университета Б. Муравьев. Его книга, изданная в Париже в 1962 г., посвящена историческим судьбам русской монархии. По существу она является попыткой дать ответ на вопрос: почему пала монархия? Конспективно отметив некоторые моменты в истории допетровской Руси (начиная с монгольского нашествия) и довольно бегло осветив историю первой половины XVIII в., автор сосредоточил основное внимание на второй половине XVIII в. – времени царствования Петра III, Екатерины II и Павла I. В книге использованы отдельные неопубликованные источники Архива иностранных дел Франции и др. Б. Муравьев исходит из представления об отсутствии в России «политического феодализма» и рассматривает русское государство XV – первой половины XVIII в. как надклассовую силу, проводящую национальную политику в интересах всех сословий и вдохновленную идеей Третьего Рима.

Петр III и Екатерина II, освободив дворянство от обязательной службы, нарушили социальное равновесие, ввели феодализм в наиболее «отвратительной» его форме («экономический феодализм»), превратили крестьян в рабов и повели антинациональную (пропрусскую) политику. Эти «ложные принципы» легли в основу политики их последователей – всей Гольштейн-Готторпской династии, которая своим непониманием стоявших перед страной задач фактически и привела монархию к краху. Немецкая династия была «чуждым телом», решавшим судьбы народа, «мученика и героя»[1208].

Схема Муравьева является насквозь идеалистической. В ней история «династии» полностью оторвана от социально-экономического развития страны, представлена как «вещь в себе». Автор прямо пишет, что «абсолютистский режим» Николая I – продукт идеологии его предшественников[1209]. Муравьев декларирует, но не может объяснить, почему на Николае I закончилось «развитие» ложных принципов династии, а с Александра II начался отход от них[1210]. Работа Муравьева, доводя до абсурда тезис о виновности ненациональной династии в свержении монархии, помогает понять тенденциозность книги Д. Оливье, являющейся апологией Елизаветы Петровны, последней «истинно русской» государыни, и О. Вормсер, делающей главный упор на закрепостительных тенденциях политики Екатерины II. Схема Муравьева – перепев старых точек зрения. Ее источниками являются концепции С. М. Соловьева и К. Валишевского.

Двухтомный труд профессора Духовной академии в Париже А. В. Карташева посвящен истории русской церкви с древнейших времен до конца XVIII в. Основная часть этого труда написана в плане изложения событий церковной жизни по периодам правления митрополитов и патриархов. Автор исходит из идеи великой культурно-исторической и морально-преобразующей роли христианства. Он является апологетом теократической идеологии и предпринимательско-стяжательской практики иосифлян, видя в их деятельности подобие «подвигу римской церкви»: «Если не диктовать древней русской истории современных нам оценок и программ, а признать органически неизбежным генеральный ход ее по безошибочному инстинкту биологического самоутверждения (а не буддийского самоотрицания), то надо нам, историкам церкви, а не какой-то „культуры вообще“, пересмотреть банальное, пресное, гуманистическое оправдание идеологии и поведения „заволжцев“ и признать творческую заслугу величественного опыта питания и сублимации московско-имперского идеала, как созидательной формы и оболочки высочайшей в христианской (а потому и всемирной) истории путеводной звезды – Третьего и Последнего Рима»[1211].

Весьма противоречиво оценивает Карташев взгляды патриарха Никона. С одной стороны, пишет он, Никон верно почувствовал, «что с новыми порядками и идеологией нового государства, секулярного, наступает и новый, сначала только „лаичный“, секулярный, а затем и прямо антирелигиозный и даже безбожный дух, который повеял над русской церковью со времени Петра I»[1212]. С другой стороны, «теократическая ошибка» Никона состояла, по мнению Карташева, в непонимании «нового варианта» взаимоотношений церкви с московскими царями, всегда являвшимися «покровителями и соучастниками в церковном управлении»[1213]. Даже после «дефективной» и «уродливой» петровской реформы «приятие императорской власти внутри церкви» произошло «не по мотивам порочного раболепия, а по искреннему теократическому убеждению»[1214].

Церковно-политический идеал Карташева питается историей скорее «московской», чем «императорской» Руси.

Теорию Третьего Рима автор рассматривает только как одно из «благородных предчувствий» современной задачи русской церкви – служить, отказавшись от «национального партикуляризма», высшей цели общехристианского объединения, которое является единственной надеждой «преодолеть и победить великий демонический обман безбожного интернационализма»[1215]. Концепция Карташева представляет собой разновидность ватиканской воинствующей идеологии мировой церкви. Автор откровенно отрицал исторический материализм и не скрывал своей антикоммунистической настроенности[1216].

Еще один опыт истории русской церкви содержится в книге Ж. Мейендорфа. Автор рассматривает церковную историю в полном отрыве от социально-экономической эволюции дореволюционной России. Его схему можно назвать формально-традиционной: византийские миссионеры приготовили Русь к принятию христианства; иосифляне выдвинули идею союза церкви и государства, поддержали теорию Третьего Рима, нестяжатели же добивались независимости церкви от государства и сохранения зависимости от константинопольского патриарха; при Никоне был нанесен удар по теории Третьего Рима и т. д.[1217] Правда, вопреки бытующему в буржуазной историографии мнению об «искусственной» организации церковной системы в «синодальный период», Мейендорф выдвигает не менее идеалистический тезис о плодотворности «религиозной жизни» в это время, уделяя главное внимание духовному образованию [1218].

Из более узких по тематике трудов отметим компилятивную книгу Ю. К. дю Террай, посвященную истории русско-финских отношений с древнейших времен до наших дней[1219].

Таким образом, если в области конкретно-исторических исследований в начале 60-х годов XX в. все сильнее обнаруживается поворот французской национальной историографии к серьезному анализу социально-экономических явлений, то в сфере генеральных обобщений и популяризации сохраняли свои позиции традиционные идеалистические концепции, и здесь продолжали играть центральную роль историки эмигрантского лагеря.

Рецензирование монографий по истории феодальной России, изданных в СССР, было развито во Франции начала 60-х годов довольно слабо. В 1960–1964 гг. не было рецензий на советские труды, посвященные истории Руси X–XV вв. Из монографий, касающихся проблем XVII в., получила рецензию Р. Порталя книга А.Ц. Мерзона и Ю. А. Тихонова «Рынок Устюга Великого. XVII в.» (М., 1960). Это в основном пересказ содержания[1220]. С. Блан откликнулась небольшой статьей на выход книг А. А. Введенского «Дом Строгановых в XVI–XVII вв.» (М., 1962) и Н. И. Павленко «История металлургии в России в XVIII в.» (М., 1962). Рецензентка говорит об элементах «вульгаризации» в монографии Введенского и пересказывает основное содержание обеих книг, выражая при этом некоторые сомнения по частным вопросам[1221].

А. Гранжар дает краткий обзор вновь появившихся публикаций произведений А. И. Герцена и новейших работ о нем (здесь же указана и зарубежная литература)[1222]. Из монографий по истории СССР периода феодализма, вышедших в других социалистических странах, отмечен рецензией М. Ларана второй том книги Э. Винтера «Russland und das Papsttum» (В., 1961). Ларан высоко оценивает богатство приведенного в томе фактического материала, но марксистские взгляды автора вызывают у рецензента опасения[1223].

Мало рецензировались во Франции начала 60-х годов и работы по истории России феодального периода, изданные в капиталистических странах. Только некоторые американские исследования, посвященные характеристике русской общественной мысли и культуры конца XVIII–XIX вв., были прореферированы А. Безансоном[1224].

В начале 60-х годов XX в. во Франции был издан ряд статей советских авторов – специалистов в разных областях истории России периода феодализма. Опубликованы преимущественно работы источниковедческого характера, посвященные текстологии и другим вопросам истории литературных памятников XV–XVII вв. (Я. С. Лурье, В. И. Малышев, А.Н. Робинсон)[1225], а также искусствоведческие исследования[1226]. Три статьи носят историографический характер. Две из них касаются проблемы изучения французскими авторами древнерусских письменных источников (С. Н. Валк)[1227] и древнерусского искусства (М. В. Алпатов)[1228]. В статье А. И. Клибанова освещается изучение проблемы еретических движений на Руси в советской историографии[1229]. Напечатаны также статьи по социальной истории: о торговле дворцовых крестьян в первой половине XVIII в. (Е. И. Индова)[1230] и о народных движениях XVII в. (Ю. А. Тихонов)[1231].

Библиографию книг и статей по русской истории вели в начале 60-х годов XX в. два издания – «Revue des etudes slaves» и «Cahiers du monde russe et sovetique»[1232]. В первом указываются работы, вышедшие в разных странах, и даются их очень краткие аннотации. Полнее всего здесь представлена французская литература, советские же исследования упоминаются крайне выборочно, в зависимости от взглядов и вкусов авторов обзора. Во втором издании мы находим перечни лишь французских трудов, но зато перечни относительно полные.

Итак, во французской историографии 1960–1964 гг. нельзя не видеть определенного прогресса в области изучения истории России XVIII–XIX вв. С ростом молодых национальных кадров специалистов усиливалась тенденция к расширению фактологической базы исследований. Началось широкое использование неопубликованных источников из архивов Франции, СССР, Турции и других стран.

Тенденция к объективизации концепций также имела место, хотя ее нельзя преувеличивать. Влияние марксизма ограничено во французской историографии более сильным влиянием традиционных и новомодных буржуазных философских, политэкономических и политических схем. Вместе с тем голоса таких традиционалистов, как П. Паскаль, и особенно эмигрантов типа А. В. Карташева, постепенно заглушаются новыми голосами. Наличие этой новой струи определило возможность публикации во Франции статей советских авторов.

Хронологическое разделение интересов эмигрантской и национальной историографий, при всей его условности, довольно показательно. Национальная французская историография с гораздо большим вниманием относится к тому периоду в истории России, когда происходит развитие капитализма (XVIII–XIX вв.) и наблюдается экономическое и политическое сближение России с Западной Европой. В этом направлении исследований – стремление найти в истории России то, что сближает ее с недавним прошлым и отчасти настоящим Запада.

Указанное направление в основе своей компромиссно, его методологическая тенденциозность сочеталась с тенденцией объективного научного исследования, вследствие чего и наметились отдельные точки сближения с марксистской историографией, хотя никакого тождества концепций советских и французских авторов мы здесь не наблюдаем.

Эмигрантская и проэмигрантская историография, напротив, интересовалась «добуржуазным» периодом русской истории, который она упорно отказывалась признать феодальным. В мнимом отсутствии классового антагонизма и в надклассовости государства авторы стремились найти великое проявление русского национального духа, а в теории Третьего Рима видели знамя славянского интернационализма. В сочинениях историков этого лагеря заметна попытка сделать из допетровской Руси тот идеал, который они хотели бы противопоставить позднейшему устройству России и, конечно же, современной им российской действительности.