Первый день Старые и новые формы подневольного труда

«Докладчиком» первого дня (тема – старые и новые формы подневольного труда) был Филипп Контамин (Париж). О его докладе, как и о других докладах первых двух дней, мы можем судить лишь по письменному тексту. В своем докладе «Барщина и подневольный труд во Франции (IX–XV вв.)» Контамин проследил постепенное исчезновение барщинного труда во Франции в XI–XV вв. и временное усиление его в Англии в XIII в. В конце доклада кратко говорится о распространении барщины в Центральной и Восточной Европе начиная с XVI в.

Как изживание барщинного труда во Франции, так и усиление его (а затем исчезновение) в Англии и распространение в XVI в. в странах к востоку от Эльбы автор объясняет развитием товарно-денежных отношений. Контамин считает парадоксальным, что один и тот же фактор (развитие товарно-денежных отношений) приводит в одних случаях к исчезновению, а в других – к утверждению барщины. Поэтому он предлагает в порядке гипотезы некоторые дополнительные объяснения роста барщины в Восточной Европе – такие как значительная политическая роль сеньоров (но если это верно для Польши, то мало подходит для России), слабая сопротивляемость крестьянской общины давлению со стороны господ в Пруссии, Польше, России и т. п. Автор подчеркивает, что подневольный труд был не только источником «прибыли» (profit), но и формой, через которую осуществлялось всякого рода господство: политическое, расовое, в сексуальной сфере[1336].

Это последнее положение в целом правильно. Однако оно не объясняет динамику распространения и исчезновения барщины в разных регионах. Представляется, что автор (следуя, впрочем, историографической традиции) неправомерно сопоставляет причины распространения барщины в одном регионе (центральном и восточноевропейском) с причинами исчезновения ее в другом (западноевропейском). Следовало бы, на наш взгляд, в обоих случаях сравнивать причины возникновения барщины, коль скоро речь не идет о причинах ее исчезновения во всех регионах.

В докладе Ежи Топольского (Познань) «Севооборот и сельскохозяйственный труд (Барщина и урожайность при трехпольном севообороте)» было показано уменьшение урожайности в Польше с сам-5 в XVI в. до сам-3 в XVIII в., что автор объясняет слабым коэффициентом «правильности труда» (exactitude du travail) на барщине (имеется в виду прежде всего нежелание крестьян работать на барщине, использование ими здесь худших орудий труда при сохранении лучших для собственного хозяйства, необязательность для помещика технически оснащать свое хозяйство). Попытки поднять производительность труда внеэкономическими средствами (усиление контроля) не приносили существенных плодов. Хотя на крестьянском наделе производительность труда была выше, на нее тоже отрицательно влияла барщина, отнимавшая у крестьян время. «Предел эластичности урожайности» (marge delasticite du rendement), под которым подразумевается возможность ее увеличения, проявлял в условиях барщины тенденцию к понижению. Автор отмечает, что вокруг проблемы барщины между крестьянами и помещиками шла постоянная и ожесточенная классовая борьба.

В докладе подвергнута критике точка зрения известного польского историка Витольда Кули, связывающего развитие барщины с благоприятной для польских магнатов и шляхты структурой европейских цен. Топольский замечает, что общая структура цен в доиндустриальный период определялась структурой цен на зерновые, которая, в свою очередь, зависела от самой системы производительных сил и производственных отношений (в данном случае трехполье + барщина)[1337].

При этом остаются все же неясными причины устойчивости барщины в XVI–XVIII вв. и принципиальное отличие концепции Топольского от взглядов Кули. Возможно, главным различием в расстановке акцентов оказывается указание Топольским на трехполье, ибо оно и барщина определяют, по его схеме, цены на зерновые и структуру цен в общеевропейском масштабе, а последняя, будучи выгодна польскому дворянству, способствовала, согласно Куле, сохранению барщины.

В докладе Ю.М. Юргиниса (Вильнюс) «Эволюция форм труда в Литве в XVI–XVIII вв.» были показаны такие фундаментальные для сельского хозяйства Литвы явления, как утверждение трехполья, рост барщины и развитие фольварочной системы (все они имеют прямые аналоги в польской модели). В центре внимания автора находились земельная реформа середины XVI в., упорядочившая вотчинное и государственное обложение крестьян и усилившая барщину, и неудачная реформа Антона Тизенгауза середины XVIII в., имевшая целью модернизацию крестьянского хозяйства на базе крепостничества (она вызвала большое крестьянское восстание в 1769 г.)[1338].

В докладе Шарля Верлиндена (Брюссель) «Возрождение рабства в XV и XVI вв.» выделены следующие основные этапы и направления работорговли в IX–XVI вв.: 1) IX–XI вв. – из Восточной Европы в мусульманскую Испанию, а оттуда в остальной мусульманский мир; 2) конец XII – середина XV в. – из бассейна Черного моря в Египет; 3) с середины XV в. до 30-40-х годов XVI в. – с атлантического побережья Африки в Португалию, Испанию, южную Италию, на Балеарские острова (особенно Майорку), Сицилию и Крит; 4) с 30-40-х годов XVI в. и позднее – из Африки в колониальную Америку. В работорговле посредническую роль с конца XII в. играли Венеция и особенно Генуя, чьи колонии в Крыму были важным поставщиком рабов на европейский рынок. В самой Генуе в XIV в. рабы составляли до 15 % населения. И все же, по мнению автора, в христианских странах рабов было меньше, чем в мусульманских, где они широко использовались в армии. В числе рабов как объекте торговли в докладе упоминаются представители народов восточнославянского и балканского регионов (русские, болгары, сербы, валахи, албанцы, греки и др.), Кавказа (аланы, черкесы, мингрелы, абхазцы и др.), тюрко-татарского мира (куманы, татары и др.), Африки (берберы, негры племен волоф, мандинго и многих других).

Наибольший интерес представляют выкладки автора о количественном, расовом, национальном (или этническом), половом, возрастном составе рабов в различных районах европейского Средиземноморья в XIV–XVI вв., их удельном весе в общей массе рабочей силы и населения в целом, сфере занятости (сельское и домашнее хозяйство), влиянии наличия рабов на степень обеспеченности работой свободных.

Автор касается также периода до IX в., отмечая, что по сравнению с поздней Античностью раннее Средневековье возродило рабство в более суровой форме, и лишь с VIII в., при Каролингах, когда под влиянием церкви создается понятие societas Christiana (христианское общество), рабство смягчается и переходит в другие виды зависимости. Но ведя речь о славянском и скандинавском мире, докладчик подчеркивает, что церковь никогда не могла «автоматически» освободить иноверца или язычника, обращенного в христианство. В этом автор и видит психологическую причину возможности возрождения рабства на Западе в период позднего Средневековья: ведь иноверцы (даже обращенные) не принадлежали к societas Christiana[1339].

В докладе Жана-Пьера Берта (Париж) «Формы подневольного труда в Новой Испании XVI–XVIII вв.» прослежена эволюция способов эксплуатации коренного населения Мексики (индейцев) в колониальный период: рабство и барщина в 20-50-х годах XVI в., трудовая повинность во второй половине XVI – первой трети XVII в., пеонаж в конце XVI–XVIII вв. Докладчик отмечает прежде всего катастрофическое сокращение численности мексиканских индейцев на протяжении XVI – первой половины XVII в., связывая его преимущественно с эпидемиями, хотя они лишь усугубляли демографический кризис, вызванный завоеванием и колониальной эксплуатацией. В момент завоевания (1521 г.) коренное население Мексики составляло либо 25 млн человек (как полагают Бора и Кук), либо около 15 млн (как считает автор). В 1548–1550 гг. индейцев осталось не более 5–6 млн, в 1570 г. – 2,5 млн, в 1600 г. – 1,2 млн, в 1640–1650 гг. – 600 тысяч. Таким образом, к середине XVII в. туземное население Мексики уменьшилось на 9/10 своего первоначального состава. При этом опустошительные эпидемии имели место в 1545, 1576–1584 и 1592–1596 гг. Демографический подъем, начавшийся во второй половине XVII в., привел к увеличению численности индейцев в конце XVIII в. приблизительно до уровня 1570 г. Это наблюдение автора находится, правда, в известном противоречии (необъясненном в докладе) с его же сведениями о числе «данников» (глав семейств – мужчин в возрасте от 18 до 50 лет по преимуществу) в разные годы, начиная с 1570 и кончая 1784-м: если в 1570 г. их насчитывалось 700 тысяч, то в 1784 г. – всего 460 тысяч.

И рабство, и барщина просуществовали как система сравнительно недолго – примерно 40 первых лет после завоевания центральной части Мексики Кортесом. Источниками рабства являлись: 1) покупка военнопленных (в 1521–1529 гг. их было продано несколько десятков тысяч); 2) взимание людей как дани с индейских общин; 3) покупка рабов у местных (туземных) рабовладельцев и замена тем самым домашне-патриархального рабства несравненно более суровой системой рабовладения в духе римской традиции. Главной сферой применения рабского труда были золотые прииски. Меньшая часть рабов использовалась в серебряных рудниках и сельских промыслах (сахароделательные мельницы, кузницы), в животноводстве, домашнем хозяйстве, в качестве погонщиков мулов и т. п. Официальная отмена рабства в 1548 г. и фактическое освобождение рабов-индейцев в следующем десятилетии были обусловлены резким сокращением численности туземного населения, особенно после эпидемии 1545 г., и огромным повышением в связи с этим стоимости индейского раба (с 4–5 песо в 1527–1528 гг. до 200 в 1550 г., что равнялось цене африканского раба). Кроме того, к 1545–1550 гг. большая часть поверхностных золотых приисков, где в первую очередь и применялся труд рабов-индейцев, была исчерпана и заброшена. С 1551 по 1561 г. было официально освобождено от 3 до 4 тысяч рабов; некоторые собственники переводили своих рабов на положение оплачиваемых рабочих.

До конца XVI в. рабская форма зависимости сохранялась лишь на северной границе Мексики для военнопленных из кочевого племени чичимеков, с которыми испанцы, продвигаясь на север, вели длительные войны и на которых устраивали специальные облавы для приобретения пленных и продажи их в рабство.

Барщина (servicios personales) распространялась на всех индейских «данников» (мужчин – глав семейств), но, подобно рабству, она коснулась и женщин. Когда испанский колонист получал от короля право взимать в свою пользу дань с той или иной индейской общины, он мог требовать ее в виде крепостного труда. Эта привилегия (encomienda) лишь в отдельных случаях передавалась по наследству. Она создавала «неполную сеньорию», поскольку потребитель труда индейцев не приобретал ни права юрисдикции над ними, ни права собственности на территорию их общины. Хотя формально существовали нормы и сроки работы на барщине, фактически степень эксплуатации труда индейцев зависела от произвола колонистов. Барщинный труд использовался в сельском и домашнем хозяйстве, сереброрудных разработках, на строительстве, при транспортировке грузов, для обслуживания продуктами питания рабов на золотых приисках и т. д.

Ликвидация барщины вызывалась, согласно автору, критикой этой системы христианскими миссионерами и усилением правительственного вмешательства в налоговое обложение индейцев. По реформе 1563–1564 гг. дань должна была выплачиваться деньгами и продуктами, но не поставкой рабочей силы. Автор полагает, что новый порядок вынуждал индейцев втягиваться в товарно-денежные отношения с испанцами путем продажи им товаров и найма на работу за плату. Вместе с тем он говорит, что в других районах испанской Америки, а именно там, где условия для развития денежного хозяйства отсутствовали, барщина сохранялась вплоть до конца XVII в.

Видоизменением барщины была трудовая повинность (repartiemento forzoso). При введении ее испанская администрация использовала традицию империи ацтеков, у которых существовала обязанность выполнять определенные виды работ общеимперского или местного общинного значения (cuatequitl). В испанском варианте эта повинность служила сначала только интересам короны и являлась государственной повинностью в собственном смысле слова (строительство г. Мехико, общественных зданий, церквей, дорог и т. п.), но с 50-60-х годов XVI в. она стала превращаться в средство обеспечения испанских колонистов подневольной рабочей силой за счет индейских общин в регионе г. Мехико. После эпидемии 1577 г., унесшей до 40 % индейского населения, система трудовой повинности приобрела повсеместный характер. Индейские «данники» должны были теперь, кроме выплаты налога (дани) деньгами и натурой, работать определенное время на того или иного колониста. Разверсткой индейцев по «хозяевам» ведал специальный представитель районной администрации – juez repartidor («судья – распределитель»). Администрация устанавливала ставки оплаты труда (гораздо более низкие, чем принятые в условиях вольного найма). Хозяева должны были кормить работников и не перемещать их на расстояние более одного дня ходьбы от постоянного места жительства. Как и при барщине, подневольный труд индейцев применялся в хозяйстве не только частных лиц, но и короны. «Служилые индейцы» распределялись между аграриями, владельцами рудников и организаторами общественных работ.

Возникновение трудовой повинности как системы обслуживания частных хозяйств автор связывает с дальнейшим сокращением численности туземного населения и повышением цен на сельскохозяйственные продукты. Оба эти фактора делали необходимым и выгодным для колонистов ведение сельского хозяйства на правах земельных собственников. Но ликвидация рабства и барщины, с одной стороны, и самодовлеющий характер хозяйства индейских общинников, их несклонность к предложению наемного труда – с другой, побуждали испанцев к созданию новой формы принудительного труда. Тезису о нежелании индейцев предлагать свой труд в порядке найма в значительной степени противоречит указание самого же автора на то, что в конце XVI в. на королевских серебряных приисках, где наемный труд оплачивался высоко, из 10 тысяч работников 65 % составляли вольнонаемные индейцы, п% – рабы-негры и лишь 1/4 принадлежала к разряду «служилых индейцев», привлеченных сюда на основании трудовой повинности. Следовательно, причина введения последней заключалась не столько в нежелании индейцев наниматься, сколько в нежелании или неспособности испанских колонистов оплачивать вольнонаемный труд.

Трудовая повинность порождала многочисленные злоупотребления, сближавшие ее с барщиной (невыплата зарплаты, удлинение срока работ, произвольные перемещения, плохое обращение и т. п.). Как и барщина, трудовая повинность вызывала критику со стороны миссионерских монашествующих орденов. Она обсуждалась на провинциальном соборе 1585 г. Корона считала ее неэффективной и обременительной. Тем не менее отмена трудовой повинности в 1632 г. не была полной: «служилые индейцы» продолжали использоваться в сельском хозяйстве Новой Галисии (на западе Мексики) до середины XVIII в., а на рудниках и земляных работах – повсеместно до конца XVIII в.

Еще в период бытования трудовой повинности собственники асьенд, рудников и ткацких мастерских обращались также и к другой системе эксплуатации труда индейцев – пеонажу, при котором наемный работник (пеон – буквально «пешеход» или неимущий) закабалялся посредством выдачи ему в долг, «авансом», денег или товаров. После смерти неисправного должника его обязательства переходили к его детям, и так возникала наследственная кабала. Хозяин пеонов имел если не по закону, то по обычаю, право розыска и возврата беглых. Состав пеонов расширялся за счет смешанного населения – метисов и свободных мулатов. Авансы, выдаваемые пеонам, обходились землевладельцам дешевле, чем покупка африканских рабов. Когда пеону давался земельный надел, он должен был за это нести барщину на домениальной земле сеньора, приближаясь по положению к крепостному крестьянину. Эта практика, встречающаяся повсеместно, была особенно распространена на севере Мексики. Переход к пеонажу позволил крупным землевладельцам избежать тяжелых последствий ликвидации системы трудовой повинности.

Автор полагает, что могли быть следующие причины поступления в пеоны: 1) нищета, вызванная потерей общинных земель, узурпированных колонизаторами; 2) распад общинной структуры под влиянием колониальной политики (и прежде всего – налогового гнета, перемещения и перегруппировки жилищ), продовольственного кризиса и эпидемий – всего комплекса факторов, порождавших бродяжничество; 3) надежда найти в асьенде постоянное пристанище и если не зарплату, то, по крайней мере, прожиточный минимум (гарантированное питание, одежду, праздничные деньги); 4) возможность включиться в определенную социальнокультурную структуру, представленную асьендой. Мы бы не переоценивали значения двух последних моментов, учитывая факты бегства пеонов, не выдерживавших бремени эксплуатации в пределах асьенды.

Для второй половины XVII–XVIII в. новым явлением было постепенное вытеснение труда африканских рабов, заменяемых индейцами и метисами, что в докладе связывается с демографическим подъемом.

В рудниках основной частью рабочей силы оставались вольнонаемные, а в крупном землевладении – пеоны. Ордонансами 1769 и 1784 гг. администрация Бурбонов пыталась уменьшить зависимость пеонов от землевладельцев, но едва ли эти предначертания проводились в жизнь (пеонаж сохранился вплоть до революции 1910 г.). Наиболее жестокие формы эксплуатации существовали в течение всего колониального периода (начиная с XVI в.) в ткацких мастерских, которые могли располагать рабочей силой от 50 до 500 человек каждая. Здесь использовались рабы из Африки и Азии, преступники, проданные органами правосудия предпринимателям и находившиеся на положении рабов, и «свободные» рабочие, по преимуществу индейцы и представители смешанных рас (castas), удерживаемые задолженностью или силой. Чтобы предотвратить бегство рабочих, их запирали на ночь в мастерских и вообще содержали как каторжников. Текстильные мастерские были настоящими тюрьмами. Развитие во второй половине XVIII в. мануфактуры, особенно заметное в центральном и западном районах Мексики, не изменило принудительного характера труда рабочих.

Автор делает вывод, что в колониальный период подневольный труд преобладал в большинстве отраслей хозяйства (относительное исключение составляют рудники)[1340].

Пьер Доке (Лион) в докладе «Большие водяные мельницы и социальные отношения» предложил новую периодизацию «волн» распространения «больших» водяных мельниц (с вертикальным колесом): 1) конец I в. до н. э. – I в. н. э.; 2) VI–IX вв.; 3) начало X в. Доке различает мельницы: 1) ручные, 2) использующие тяговую силу домашних животных, 3) водяные с горизонтальным колесом, 4) водяные с вертикальным колесом и 5) ветряные. Автор полностью (и без каких-либо объяснений) исключает из рассмотрения последние и сосредоточивает свое внимание на различии социальных отношений, связанных с употреблением мельниц четвертого типа, с одной стороны, и трех первых – с другой. Он подчеркивает отсутствие последовательной смены одного типа мельниц другим. Древнейшие типы (ручные и тяговые), совершенствуясь, сохранились до XVIII в. и даже до наших дней. Водяные мельницы с горизонтальным колесом (далее называемые для краткости горизонтальными) появились первоначально на Ближнем Востоке и в Китае, затем в Греции (отсюда их обозначение как «греческих»), Италии, а в I–III вв. н. э. – в Дании и Ирландии. Они также дожили до нашего времени и встречаются в Норвегии (отсюда их обозначение как «нордических» или «северных»), Румынии, Ливане, во многих районах Центральной Азии, в горных районах Франции.

Водяные мельницы с вертикальным колесом[1341] (далее для краткости называемые вертикальными) были описаны еще Витрувием (I в. до н. э.). Из всех типов это наиболее сложный и дорогостоящий механизм. Витрувианские мельницы обладали мощностью около 3 лошадиных сил, но уже в XII в. мельницы этого типа могли иметь мощность до 30 л.с. В том же XII в. мощность самых крупных горизонтальных мельниц не превосходила 20 л.с. Мощность мелких горизонтальных мельниц составляла 0,5 л.с., что равняется максимальной мощности ручной мельницы, использующей труд двух работников. Постройка больших вертикальных мельниц была под силу только крупным землевладельцам и городам, в то время как горизонтальные мельницы могли быть созданы и крестьянскими общинами.

Распространение вертикальных мельниц автор и связывает прежде всего с развитием крупного землевладения: 1) товарного (римская вилла того типа, который был описан Колумеллой, I в.); 2) натурального по преимуществу или в значительной степени (домениальное хозяйство каролингской знати, императора и духовенства, VIII–IX вв.); 3) «банального», или баналитетного (когда мельничное право становится монополией, баном сеньора, с X–XI вв.). Если для первых двух периодов автор настаивает на целостном или централизованном характере вотчины (собственно господское хозяйство) как условии введения больших мельниц, то отличительную черту третьего периода он видит в стремлении сеньора в условиях децентрализации вотчины сделать мельницу орудием централизованного контроля за мелкими держателями земли (крестьянами), хотя и в этом периоде он находит черты известного роста домениального хозяйства как такового.

Согласно Доке, после первого и второго периодов распространения больших мельниц наступали периоды спада этого процесса, связанные с кризисом централизованной вотчины: 1) в III–V вв. и 2) в конце IX–X вв.

Автор оспаривает тезис М. Блока о том, что появление больших мельниц было результатом кризиса рабовладельческой системы (исчезновение или сокращение численности рабочей силы для обслуживания ручных мельниц). Кризис рабовладения Доке датирует III–V вв. и проявление его видит в разрушении централизованной виллы и замене ее системой держаний – наделении рабов землей. Это не приводит к созданию больших мельниц, а, напротив, способствует распространению ручных мельниц, которыми пользуются рабы, посаженные на землю. Впрочем, автор признает факт распространения вертикальных мельниц в III–V вв., но не в деревне, а в городе, причем ему приходится вслед за Ш. Парэном (Ch. Parain) объяснить их возникновение там уменьшением числа рабов и сокращением фуража для лошадей. Однако не было ли сокращение числа рабов в городах проявлением общего кризиса рабовладения?

Идя дальше вглубь веков, автор говорит, что и распространение больших мельниц во второй половине I в. до н. э. – I в. н. э. тоже не связано с кризисом рабовладения, поскольку в этот период совершается переход от «расточительного» рабовладения (когда состав рабов постоянно пополнялся дешевой рабочей силой, захваченной во время военных походов) к «классическому» рабовладению (когда источники рабовладения сокращаются, рабов становится меньше и стоимость их увеличивается). В данном случае автор признает, что причиной возникновения больших мельниц было не только существование централизованной виллы, но и снижение числа рабов и их дороговизна. По мнению Доке, рабство само по себе не было ни препятствием, ни стимулом для появления «машин», но его изменение в рамках централизованной вотчины послужило, несомненно, движущей силой первой (еще, конечно, довольно слабой) волны распространения «больших» водяных мельниц, причем создание их было под силу лишь наиболее богатым и могущественным владельцам.

Касаясь второй волны распространения больших мельниц, при Каролингах, автор подчеркивает возврат в это время к рабству в форме института пребендариев (тип холопов на месячине) и связывает мельничный «бум» опять-таки с централизованной вотчиной, а не с упадком рабовладения, хотя и тут он указывает в числе возможных мотивов введения вертикальных мельниц стремление сеньора экономить рабов как рабочую силу, чтобы расходовать ее наиболее рационально.

Докладчик считает проявлением «вульгарного материализма» точку зрения Лефевра-де-Ноэт (1931 г.), полагавшего, что развитие производительных сил сделало рабство экономически неэффективным и поэтому оно уступило место феодализму. Автор склонен скорее поддержать мнение К. Маркса и Ф. Энгельса, высказанное ими в «Немецкой идеологии» (1845–1846 гг.), относительно того, что на ранних ступенях исторического развития производительные силы не гарантированы от уничтожения в результате различных случайностей вроде войн и нашествия варваров[1342]. Если рассматривать не только период кризиса рабовладения (сравнительно короткий), но всю длительную эпоху пережиточного рабства (post-esclavagisme) (III–VIII вв.), то не удастся заметить никакого крупного технологического скачка, который бы узнал тогда Запад, говорит Доке.

Критически отзывается он и о концепции тех, кто вообще отрицает роль рабства в развитии производительных сил и считает, что оно всегда тормозило технический прогресс.

В докладе рассматривается также «ортодоксальный марксистский тезис», согласно которому первоначально рабство было формой развития производительных сил, а потом превратилось в его тормоз и вообще стало экономически неэффективным. Этот подход автор считает более гибким, чем теории Лефевра-де-Ноэт и полных отрицателей положительной роли рабства в истории техники. Марксистская концепция, полагает Доке, позволяет не объяснять прогресс техники [всегда] положительно: для появления машин достаточно, чтобы [лишь] ослабли рабовладельческие путы. Однако и эта концепция не кажется докладчику приемлемой. По его мнению, рабство не задерживает развития производительных сил, потому что в централизованной вилле, где рабы находят применение, нормы технического прогресса всегда выше, чем в децентрализованной вотчине. (Согласно Ш. Парэну, вплоть до конца рабовладельческой империи в ней, несмотря на препятствия, шел процесс прогрессивного развития производительных сил). Если рабство и исчезает, рассуждает автор, то не по причине задержки им развития производительных сил: ведь рабство лишь тогда играет роль тормоза технического прогресса, когда оно более рентабельно, чем машины (нет смысла их вводить).

Значит, нерентабельность рабства – стимулятор технического прогресса. Доке предлагает перевернуть марксистский «механистический» тезис, [сказав]: рабство, будучи в пору своего наивысшего подъема препятствием, становится «формой развития производительных сил», когда оно делается менее рентабельным для хозяев. Затем автор замечает, что некоторые марксисты вслед за Энгельсом избрали тезис о возрастающей нерентабельности рабства. Практически этот тезис во многом разделяет и Доке. Если он видит различия во взглядах марксистов, неясно, зачем ему понадобилась огульная критика «марксистского механистического тезиса» без указания конкретных авторов, которые имеются в виду.

Полным молчанием обошел докладчик «традиционный» вопрос о слабой заинтересованности раба в труде. Раб в его концепции – лишь объект, но не субъект социальных отношений. Отношение к нему рабовладельца определяется исключительно его рыночной стоимостью, и как рабочая сила он ставится на уровень животных. По мнению Доке, относительно дорогой раб не будет помехой для насаждения водяных мельниц, подобно тому как лошадь не помешала распространению тракторов. Отсюда ограниченное понимание автором «технического прогресса» – только как введения новой техники. Вместе с тем в докладе Топольского убедительно показано, что именно отношение крепостных к труду на барщине препятствовало техническому прогрессу и вело к снижению урожайности. Материал доклада Топольского, кстати, опровергает и тезис Доке о том, что нормы технического прогресса в господском хозяйстве всегда выше, чем в мелком крестьянском.

Представляет интерес подробное рассмотрение в докладе Доке роли больших мельниц в условиях «банальной» (баналитетной) сеньории. Первый этап ее развития – конец ??-? в. Он характеризуется сокращением домениальной части вотчины, откуда феодал и его войско получали предметы первой необходимости, и прекращением (в связи с распадом империи Каролингов) грабительских заграничных походов, открывавших перед феодальной знатью доступ к предметам роскоши. Эти перемены заставили феодалов искать новые источники доходов. Феодальные хищники «без маски» предались беззастенчивому грабежу крестьян. Вооруженные отряды, ранее отправлявшиеся в походы, теперь обратили свое оружие против безоружных людей. Баналитетная сеньория «первого образца» сумела извести крестьянский аллод в большинстве районов и установить «второй серваж» и принудительный труд, восстановить землевладельческую сеньорию (иногда и развить домениальное хозяйство).

С конца X и в XI в. клюнийское движение («Божий мир») ограничило грабительские возможности феодалов, и баналитетная сеньория вступила во второй этап своего развития, когда хищничество сеньоров стало принимать более благовидные формы. На этом этапе и расцвели большие водяные мельницы как орудие феодального угнетения. С их помощью феодалы приобрели право контролировать урожаи крестьян-держателей земли и взимать с них дополнительный побор – за помол (от 5 до ю% привезенного зерна). Автор рассматривает баналитетную сеньорию как революцию в способе властвования.

Об отношении крестьян к введению больших господских мельниц в литературе нет единого мнения. М. Блок (1935 г.) считал, что крестьяне были настроены резко против больших мельниц, старались обходиться своими маленькими мельницами, и принуждать их к пользованию большими приходилось силой. Ш. Парэн (1965 г.) предложил различать в этом плане районы развитого, укоренившегося феодализма, где, по его мнению, большие мельницы принимались крестьянами в конечном счете с удовлетворением (хотя их и тяготила обязанность участвовать в постройке мельницы), и районы, мало развитые в феодальном отношении, где мельницы встречались в штыки. Автор доклада разделяет в целом точку зрения М. Блока, полагая, что почти всегда крестьяне относились отрицательно к необходимости помола на господской мельнице, ибо, во-первых, это лишало их части урожая; во-вторых, давало информацию не только сеньору, но и всей округе о количестве собранного зерна (провозимого публично, днем); в-третьих, требовало усилий и времени для перевозки зерна и муки; в-четвертых, крестьяне не доверяли мельнику и «чужим» (тем более – господским) жерновам, которые могли испортить зерно. Правда, различая бедных, средних и богатых крестьян, автор допускает, что последним (составлявшим 3–5% от общего количества) было иногда выгодно пользоваться сеньориальной мельницей (для помола значительного количества зерна?).

Поскольку ручной помол осуществлялся, как правило, женщинами, детьми и стариками, идея освобождения их труда мало увлекала взрослых мужчин-крестьян, зато именно им приходилось доставлять зерно на большую мельницу, и в их балансе времени она играла отрицательную роль. Поэтому мужчины были за сохранение домашней мельницы, а так как решение основных вопросов домашнего хозяйства принадлежало мужчине – главе семейства, – ручные мельницы оставались. К этому рассуждению автора надо сделать одну оговорку. Общинные горизонтальные мельницы тоже раскрепощали в первую очередь не мужчин, и тем не менее они их создавали. Следовательно, мужской консерватизм в вопросе о сохранении ручной мельницы проявлялся главным образом перед лицом факта существования большой господской мельницы.

Иными словами, нельзя думать, что крестьяне-мужчины вообще не были заинтересованы в механизации помола и облегчении женского труда. Сама идея освобождения женщины от мельницы очень древняя. Еще в эпиграмме, приписываемой греческому поэту Антипатру[1343], говорится об освобождении женского труда благодаря водяной мельнице. Автор доклада отмечает, что в этой эпиграмме Маркс («Капитал», т. ?, 1867) справедливо усматривал произведение, в котором приветствуется изобретение водяной мельницы как «освободительницы рабынь и восстановительницы золотого века»[1344]. Однако в условиях баналитетной сеньории господская мельница, разрушая семейную автономию и меняя распределение труда между полами, создавала зависимость крестьян от мельника и тем самым еще более усиливала зависимость их от сеньора.

Прямые сведения о борьбе крестьян с большими мельницами разрозненны и относятся к сравнительно позднему времени (XII–XIV и особенно XVII–XVIII вв.). Это не мешает автору принять тезис М. Блока о том, что наиболее острой борьба с сеньориальными мельницами была в X в. (однако тогда они только вводились, а много их становится лишь в XII в.).

Доке идет и на некоторые уступки Ш. Парэну, допуская, что в разных районах и у разных слоев крестьянства (бедные, средние и богатые) степень сопротивления введению мельниц могла быть различной.

Имелась ли антитеза большой водяной мельнице? Автор видит ее прежде всего в тяговых и горизонтальных мельницах. Постройка и содержание таких мельниц были под силу коллективам бедных и средних крестьян, богатые же иногда строили семейную мельницу одного из этих типов. На некоторых реках крестьяне строили и небольшие вертикальные мельницы. Наибольшее распространение горизонтальных мельниц в горных районах Западной Европы автор связывает с сохранением здесь общин свободных аллодистов и бегством сюда тех, кто стремился освободиться от крепостной зависимости. Крестьянские мельницы в этих местах часто упоминаются в источниках ??-? вв.

В докладе ставится вопрос об отношении сеньоров к общинным мельницам. Отсутствие прямых сведений о борьбе с ними не является, по мнению автора, признаком того, что феодалы не считали эти мельницы серьезной конкуренцией большим мельницам. Оно говорит лишь о том, что феодалы боролись с самой крестьянской автономией, а не с ее орудиями. Рыцарские банды вели войны против общин, захватывая дома, поля и самих людей, присваивая их труд. Такое объяснение отсутствия сведений о борьбе с крестьянскими мельницами не кажется нам все же вполне убедительным.

Что касается зависимых крестьян, то они не имели возможности коллективно строить мельницы, противостоящие сеньориальной, и ограничивались тайным помолом части зерна на домашних ручных мельницах.

Не преуменьшая значения технического прогресса, связанного с большими мельницами, автор подчеркивает, что для крестьян они не были оптимальным решением вопроса, и победили эти мельницы не потому, что были технически наиболее эффективны, а потому, что вводились силой[1345].