От чтения к письму

Для небольшого числа простых людей научиться письму значит начать производить тексты. Поскольку текстов такого типа (в форме жизнеописаний) сохранилось предельно Мало, мы не можем судить о распространенности подобной практики. Так, в 1802–1803 годах парижский стекольщик Жак—Луи Менетра начинает составлять «Дневник моей жизни», используя отрывочные записи, которые вел с 1764 года[98]. А мэнский муслинщик Луи Симон примерно в 1809 году берется записывать «основные события, произошедшие в течение моей жизни» в «книгу», то есть в рукописный сборник, за двадцать лет до того унаследованный им от дяди (причем не по родству, а по свойству), первые страницы которого занимали счета вековой давности предшествующего владельца (приходившегося дядей дяде Симона), виноторговца из Ла Флеш[99]. И Менетра, и Симон имели привычку к письму задолго до того, как взялись за мемуары. Совершая традиционное для подмастерьев путешествие по городам Франции («Тур де Франс» в первоначальном смысле слова), Менетра неоднократно использует этот навык, обеспечивавший ему место в «компаньонаже»[100]: «Я был принят в компаньонаж Долга, и мои компаньоны поручили мне полностью переписать список членов, именуемый мэтр Жак или Долг, и мне было дано имя Парижанин—Бьенвеню». Кроме того, он пишет родичам в Париж, в особенности «доброй бабушке», чтобы попросить у нее деньжат; ведет счета и переписку вдов, которые нанимают его на работу; исполняет обязанности секретаря во время конфликта между компаньонами и бордосским интендантом, случившегося из–за жеребьевки в местные силы порядка: «Они стали спрашивать меж собой, кто тут умеет писать, и гийенец побежал меня позвать, так что я стал тридцать первым компаньоном. Я сразу принялся записывать правила и устроил счет моим товарищам». А еще Менетра часто пишет в Ним вдовушке, которая ждет, что по завершении ученичества он женится на ней, и потому склонна проявлять щедрость. В деревне Ла Флеш, где живет Луи Симон, его умению писать также все время находится применение: он ведет регистры по ткацкому делу и для муниципалитета, а также составляет «жалобную тетрадь» своего прихода. Эпоха Революции для него оказывается временем, впустую потраченным на писанину: «Из–за беспорядков три года не работал, и все обращались ко мне, ибо один я тут умею писать и немного разбираюсь в делах».

Когда оба грамотея берутся за собственное жизнеописание, то — вероятно, бессознательно — обращаются к тем формам и мотивам, которые им знакомы по чтению, всегда крайне эклектичному. Юный Луи Симон приобщился к миру печатного слова благодаря библиотеке приходского священника и возвращению в деревню книгоноши (скорее всего, распространявшего сочинения из «Синей библиотеки»): «Я проводил тогда время, играя на различных инструментах и читая все книги, которые мог достать, в особенности по древней истории, о войнах, по географии, жития святых, Ветхий и Новый Завет и другие священные и мирские книги; я также очень любил песни и псалмы». В его письме сохраняются следы этой смешанной, полународной — полуученой культуры, заметные в стихотворном обращении «К другу- читателю» на первой странице; в собранных под рубрикой «Советы» моральных поучениях, предназначенных его детям; в коллекционировании необычайных происшествий («Невероятные события–прорицания»). У Менетра, который упоминает лишь несколько названий (Библия, «Малый Альберт»[101], сочинения Руссо), рассказ о жизни — и сама реальность — облекается в популярные тогда литературные формы. Эротические романы снабжают его целым репертуаром скабрезных интриг и персонажей (соблазненная и нарушившая обет монахиня; ненасытная в своей страсти светская дама; простая девушка, уступающая силе, но получающая от этого удовольствие, и проч.). Большой любитель театра, он знает, как распределять роли и забирать себе самые выгодные, как это происходит при его встрече с Руссо. Массовая литература — памфлеты («утки») и книги из «Синей библиотеки» — подсказывает ему, как подавать самые обычные происшествия. Хотя в «Дневнике» эти тексты не упоминаются, они служат зеркалами — точнее, призмами, сквозь которые автор пропускает свою жизнь, получая назад переработанный, более желанный и приукрашенный образ. И муслинщик (берущийся за перо, чтобы сохранить память о горячо любимой им жене, умершей за пять лет до того), и стекольщик (который смотрит на себя и стремится утвердить собственную культуру, намеренно отказываясь от соблюдения правил орфографии и пунктуации) каждый по–своему свидетельствуют о том, что письмо, тексты и книги становятся привычной частью народной жизни. Настолько привычной, что к концу XVIII столетия простые люди уже способны выстраивать повествования о собственной жизни — реальной или желаемой, — ориентируясь на прочитанное.