Алексей Ростовцев Иностранный легион
Алексей Ростовцев
Иностранный легион
Прозрачное трепетное пламя вьется в металлической чаше, похожей на гигантский фужер для мороженого. Это огонь Двадцать второй олимпиады, зажженный над Лужниками за несколько дней до моего возвращения. Гул стадиона хорошо слышен на Комсомольском проспекте у моста через Москву-реку. Ойген ведет «Волгу» медленно, шажком, чтобы дать мне возможность надышаться воздухом Родины.
— Ты постарел, Ойген, — говорю я. — Очки стал носить.
— Да и ты не помолодел, Арнольд. Вон голова вся сивая… Восемь лет минуло с той ночи в аэропорту «Шереметьево». Восемь лет! Мало это или много? Для человечества мало, для человека много. Что могло произойти за такое время? Мальчики стали юношами, юноши — зрелыми мужами, зрелые мужи — пожилыми людьми, пожилые люди — стариками, а старики завершили счет своим годам. Белые города вознеслись. Вспыхивали и угасали локальные войны. Побеждали и терпели поражение революции. Маленькие деревья заметно подросли, а большие — чуть-чуть. Женские юбки сначала укоротились до умопомрачения, потом удлинились до пола, потом снова пришли в норму. Искусственным спутникам сделалось тесно в околоземном пространстве, и люди перестали запоминать имена космонавтов. Скорости возросли до сумасшедших пределов. А колесо истории только раз едва слышно скрипнуло и совершило одну тысячную одного полного оборота. Пролетело мгновенье вечности…
Я прибыл в Аурику в обычный августовский день года одна тысяча девятьсот семьдесят второго от Рождества Христова.
В этот день начальник шахской охранки в Тегеране закончил инкрустацию одной из стен своего кабинета наманикюренными женскими ногтями, которые были выдраны им во время пыток.
В этот день президент Центрально-Африканской республики Бокасса велел подать себе на обед жаркое из ляжки приглянувшейся ему ученицы столичного колледжа. Будущий император потихоньку занимался людоедством.
В этот день сорок тысяч детей Земли умерли от недоедания и эпидемий.
В этот день некий репортер спросил у студента прославленного британского университета, что знает студент о второй мировой войне. В той войне, гласил ответ, Германия и Россия воевали против Англии, которая наголову разгромила обоих своих противников.
В этот день другой репортер по другую сторону Атлантического океана поинтересовался у безработного, поселившегося с семьей в пустом контейнере для перевозки крупногабаритных грузов: хотел бы он, безработный, смены строя. Не хотел бы, гласил ответ, потому что при существующем строе никто никогда не теряет шансов стать миллионером.
Это был обычный день, а таких дней в том високосном году было триста шестьдесят шесть.
Столица Аурики Ла Палома, если смотреть на нее издали, со стороны океана, похожа на Ялту или на Баку. Только Ялта в сравнении с ней слишком мала, а Баку слишком велик. Город живописно раскинулся на зеленых холмах, опоясавших круглый залив.
Разнокалиберные и разномастные суда у причалов, задранные вверх стрелы кранов, белый маяк на кончике длинного мола да широкие песчаные пляжи, протянувшиеся справа и слева от порта, делают Ла Палому мало отличимой почти от любого большого приморского поселения южных широт. Однако так лишь кажется издали. В действительности же город весьма своеобразен и представил бы несомненный интерес как для историка архитектуры, так и для этнографа.
Главная улица столицы — проспект Делькадо — протянулась от порта к горе Катпульче, давно потухшему вулкану, на одном из склонов которого, у самой вершины, хорошо видна скульптура распятого Христа, вырубленная из гигантского каменного монолита. На проспект, как бусинки, одна за другой нанизаны три овальные площади — Независимости, Свободы и Всеобщего Равенства. Площадь Свободы — административный центр города. Здесь расположены дворец президента, министерства общественной безопасности и полиции, кафедральный собор и парламент, а также казармы президентской гвардии.
Посреди площади на двадцати колоннах из серого гранита покоится двадцатиметровой высоты куб. Каждая из его вертикальных граней как бы поделена пополам по диагонали. Верхние половины облицованы белым мрамором, нижние — черным. Над кубом в хрустальной чаше вьется Вечный огонь. Внутри куба в таинственном прохладном полумраке стоит саркофаг с набальзамированным телом великого сына Аурики — генерала Аугусто Делькадо. Поток людей к усыпальнице не иссякает даже по ночам. Доступ в мавзолей открыт круглые сутки.
Слева и справа от места последнего успокоения вождя ауриканской революции возвышаются два памятника — Делькадо и Мендосе. Первый, молодой и гибкий, запрокинулся на вздыбленном коне с саблей, занесенной для удара. Второй, пожилой и грузный, набычился в кресле, положив руки на подлокотники. Сидящий Мендоса равен по высоте конному Делькадо.
В центральной части Ла Паломы много строений, чей вид характерен для старых испанских городов. Мавританский стиль повсеместно сочетается здесь с готикой. Поражает обилие церквей и церквушек.
Бедняцкие окраины столицы неблагоустроенны и грязны. Их вопиющего убожества не могут заслонить ни стройные пальмы, ни двухметровые банановые листья, которые в тропиках выполняют функции среднеширотных лопухов, то есть торчат из-под заборов, если у хозяев этих заборов имеются дела поважнее разбивки газонов и палисадников.
Достигнув Ла Паломы, я остановился в недорогом отеле у площади Всеобщего Равенства. Мне надо было пару дней поболтаться по городу для знакомства с ним и обстановкой. Для притирки. Для вживания в новую среду.
Каждое утро после завтрака я покупал в газетном киоске у министерства связи вчерашнюю «БЭЦЭТКУ» — так мои коллеги в ГДР называли западноберлинский бульварный листок «Berliner Zeitung», необычайно популярный в бюргерских кругах, — и пешком углублялся в городские кварталы. «Бэцэтку» вместе с другими европейскими газетами ежедневно доставляли в Аурику самолетом. Ее тут быстро раскупали местные немцы.
С утра до позднего вечера я бродил по Ла Паломе, рассматривал витрины, сидел у фонтанов в тени кокосовых пальм, заходил в кафе, чтобы перекусить, приглядывался, прислушивался. Пестрая разноязыкая толпа шумела вокруг. До меня никому не было дела. Только президент Мендоса в полной форме генералиссимуса внимательно следил за мной, куда бы ни направлял я мои стопы. Бюсты и портреты диктатора были выставлены чуть ли не в каждом окне. В семьдесят втором году Отцу Отечества стукнуло восемьдесят; это был больной и немощный старик, однако все его скульптурные и живописные изображения запечатлели крепкого сорокапятилетнего мужчину с энергичным лицом преуспевающего гангстера средней руки. Крестам и звездам было тесно на груди Мендосы, они лезли на плечи, к пышным эполетам, растекались по бедрам. Я неоднократно делал попытки сосчитать президентские регалии, но всякий раз сбивался. Позже мне сказали, что их девяносто две.
На первый взгляд обстановка в городе была спокойной. Однако постепенно я отмечал для себя все новые и новые признаки нестабильности. Прежде всего — необычайно большое количество военных на улицах. Кого тут только не было! И неряшливые, плохо одетые служащие ауриканской армии, и слегка разболтанные, но в общем бравые, в форме с иголочки янки, и немолодые, бывалые, хорошо экипированные солдаты Иностранного легиона, и гвардейцы президента в опереточных мундирах. Повсюду висели плакаты, изображавшие головореза со зверской синей рожей и с автоматом в руках. Они призывали чужеземцев, проживающих в Аурике, вербоваться на службу в Иностранный легион, чтобы принять посильное участие в борьбе Свободного мира с красной заразой. Условия были весьма выгодными. За три года службы в легионе можно было сколотить небольшое состояние. В случае гибели легионера все заработанные им деньги переводились его семье или другим лицам согласно завещанию.
Пошли шестые сутки моего пребывания в Аурике, и на «Бэцэтку» наконец клюнул нужный мне человек. В тот день меня занесло в район порта. Когда настало время обедать, я бросил якорь в симпатичной таверне с видом на залив, где еле различимый за лесом кранов дремал авианосец ВМС США в окружении кораблей конвоя. Сделал заказ и принялся не спеша листать старую сплетницу. На первой полосе было огромными литерами набрано сообщение о том, как миллионеру удалось самому спасти свое состояние. Грабители потребовали, чтобы он отпер сейф и выложил его содержимое, а в сейфе-то хранился пистолет, из которого богач и ухлопал налетчиков. Далее следовало подробное описание изнасилования известной кинозвезды ее почитателями. Западноберлинские проститутки публиковали две положенные страницы объявлений с указанием своего возраста, цвета волос и номеров телефонов, а также размеров бюстгальтеров. Лютеранская церковь извещала паству о новом цикле проповедей. В море рекламных анонсов затерялся гороскоп. Я родился под знаком Овна. Вчерашний овен посулил мне удачу через завязывание выгодных знакомств.
Едва я закончил изучение гороскопа, как за мой столик, не спрашивая разрешения, плюхнулся неопределенного возраста мешковатый субъект с лицом, обожженным солнцем, жизненными бурями и алкоголем.
— Черт побери! — завопил он на милом моему слуху саксонском диалекте. — Кажется, мне посчастливилось встретить соотечественника! Я издали заметил немецкую газету!
Мне оставалось только представиться:
— Арнольд Фогт.
— Крашке. Герхард Крашке, черт побери!
В этот момент кельнер поставил передо мной обед. Крашке мигом заказал себе такой же и по рюмке ямайского рома нам обоим. Через пять минут мы уже пили на брудершафт, а еще через полчаса я знал о моем новом знакомце почти все.
Крашке родился в Дрездене в семье пивовара. В сорок четвертом достиг призывного возраста и был мобилизован. Ему повезло. Он воевал на Западе и потому отделался незначительными травмами морального порядка. Хотя и на Западе иногда тоже убивали. Вернувшись из американского плена, увидев прах родного города и не застав в живых никого из близких, впервые осознал, что такое война. Однако осознал не полностью, поскольку впоследствии сделал войну своей профессией. А разве следовало ожидать от него чего-либо другого? Ведь он был бюргером, сыном, внуком и правнуком бюргеров. Крашке инстинктивно шарахнулся прочь от обгорелых кирпичей и черных головешек Дрездена, но если бы союзники и не стерли с лица земли Флоренцию-на-Эльбе, он все равно приземлился бы по другую сторону демаркационной линии, потому что там было сытнее, теплее, надежнее. По крайней мере, так казалось. Вскоре он уяснил, что человеку, не знающему иного ремесла, кроме военного, нечего делать в мирной Европе. И Крашке нашел применение этому ремеслу в других частях света. Он воевал за французов во Вьетнаме, за них же в Алжире, за израильтян против арабов, потом снова во Вьетнаме, теперь уже за американцев. Правда, воевал не очень старательно.
— Знаешь, Арнольд, — сказал он мне в доверительном тоне после четвертой рюмки. — Когда-нибудь я покажу тебе мой зад. Он весь иссечен осколками и пулями коммуни-стическими, патриотическими, фашистскими и еще разными другими. Нет на нем живого места… Десятки лет я наблюдал одно и то же: люди палили один в другого якобы ради каких-то идей и убеждений. На самом деле причина взаимной ненависти была совсем иная: они просто не могли мирно поделить землю, воду и небо, барахло, жратву и баб. И денег. Я пришел к этому через боль моего зада. В идеи не верю. Верю в материальные ценности. В банкноты. В недвижимость. Сюда приехал, чтобы заработать на старость, чтобы вернуться на родину не с пустым карманом, чтобы умереть в достатке. Бедных никто не любит, даже близкие родственники их не терпят. Богатых почитают не только друзья, но и враги. Богатство дает власть, а власть дает богатство. Богатство и власть делают человека неприкасаемым, превращая грехи его, в том числе самые кровавые, в добродетель…
— Не могу сообразить, — перебил я Герхарда, — где твой зад мог встречаться с фашистскими пулями.
Крашке печально улыбнулся.
— В сорок пятом я жил в полуразрушенном доме на окраине Дрездена. Мой сосед оказался бывшим эсэсовцем. Когда за ним пришли русские, он успел выпустить в них очередь из автомата. В русских не попал, а попал в меня. Черт бы его побрал, этого ублюдка!
— Ты полегче насчет эсэсовцев! Мой отец служил в СС и погиб от рук коммунистов.
— Прости, Арнольд, я не хотел оскорбить памяти твоего отца.
— А почему зад у тебя пострадал гораздо больше других частей тела?
— Потому что я старался по возможности не подставлять противнику мою грудь. — Мы рассмеялись. Крашке продолжал откровенничать: — Я вообще-то вояка никудышный. Я, может, и не убил никого, по крайней мере, не старался убить. Для чего мне это? Я набожен. Когда есть время, хожу в кирху. На рай мне, видимо, не приходится надеяться, но считаю себя вполне достойным чистилища.
— Итак, Герхард, ты дуалист.
— Что такое дуалист?
— У тебя, как и у миллионов других человеков, два бога: всевышний и деньги.
Крашке обиделся, и настала моя очередь извиняться.
— А тебе приходилось убивать? — спросил он.
— Да, и не однажды, — ответил я.
— Ну и как?
— Сначала было не по себе, потом привык. Ко всему привыкаешь.
— Ты что же, не веришь в бога?
— Нет, не верю. Но деньги мне нужны не меньше твоего.
Крашке нахмурился, но через минуту посветлел и заметил, как бы подводя итог нашему диалогу:
— Последнее нас объединяет. Будем действовать сообща. Ты сейчас откуда?
— Из Кейптауна. А до этого провел пару лет в Намибии.
— Не слыхал. Где это?
— Юго-Западная Африка. Наша бывшая колония. Там еще помнят немецкий язык.
— Из Африки приехал, говоришь? Почему ж на тебе загара не видно?
— В Южной Африке теперь зима.
— Зим-а-а?! В Сахаре и летом и зимой, как в пекле было.
— То в Сахаре. А в Кейптауне иногда даже снег выпадает.
— Что за народ живет в Намибии?
— Племена овамбо, дамара, гереро, нама, каванго. В общем — негры. Есть и белые. Но их совсем мало.
— Чем ты там занимался?
— Воевал с партизанами СВАПО.
— Кто такие?
— Считай, что коммунисты.
— А кто платил?
— Правительство Южно-Африканской республики.
— Много платили?
— Немало, но меньше, чем стоят кровь и жизнь.
— Сколько все-таки?
— Четыреста рандов в неделю?
— Не понимаю.
— Ну, ранд — это чуть больше доллара.
— Что думаешь делать здесь?
— Еще не решил.
— А я уже решил. Завербуюсь в Иностранный легион. Папаша Мендоса не скупится, если речь идет о расходах на войну… Другого занятия иностранцу в Аурике не найти. Уровень безработицы тут весьма высок. Советую и тебе последовать моему примеру. Все равно ты придешь к этому рано или поздно.
Я задумался. Инструкции, полученные в центре, давали мне право самому решать вопросы трудоустройства, действуя при этом в соответствии с обстановкой. Служба в Иностранном легионе не исключалась, однако мне строго предписывалось ни в коем случае не принимать участия в военных операциях, а тем паче в карательных акциях. Иностранный легион хорош прежде всего тем, что там никто не интересуется, откуда ты и зачем. Там от тебя требуются только три вещи: железное здоровье, выносливость и владение военным ремеслом.
Пока я размышлял, Герхард продолжал болтать. Он рассказал о том, что у него в Ла Паломе есть дядя по имени Рудольф, в прошлом активный нацист. Дядя этот большая свинья. Он человек со связями и мог бы устроить Герхарду непыльную, хорошо оплачиваемую должность, но делать этого не желает, так как считает своего престарелого племянника забулдыгой, которому не достает ума, образования и светских манер для того, чтобы претендовать на приличное положение в обществе. С его легкой руки за Крашке в здешней немецкой колонии утвердилось прозвище Швейк, а с такой кличкой могут и в Иностранный легион не взять. Der Affenarsch1, так назвал Герхард дядю, забыл о том, что фюрер и его подручные, перед памятью коих дядя пресмыкается по сей день, не имели ни ума, ни образования, ни манер, но тем не менее потрясали судьбами мира. Дядя презирает Герхарда не за то, что он никогда ничему не учился, а за то, что Герхард беден, как церковная мышь. Если бы у Герхарда были деньги, дядя вел бы себя по-другому.
— Ладно! — перебил я своего нового приятеля. — Легион так легион! Сегодня отдыхаем, а завтра идем на вербовочный пункт.
Крашке несказанно обрадовался моему решению, и мы выпили еще по одной за удачу, после чего распрощались до следующего дня.
На вербовочном пункте за главного был крепкий рослый парень в форме сержанта армии США. Он велел нам заполнить по короткой анкете, содержавшей не более восьми вопросов. Требовалось назвать имя и фамилию, а также сообщить данные о возрасте, национальности, гражданстве, образовании, адресе одного из родственников и номере текущего счета. В качестве родственницы я указал двоюродную сестру в Западном Берлине. Эта «сестра» была пока единственной ниточкой, связывавшей меня со своими. Что же касается счета, то и он был, так как накануне я предусмотрительно поместил небольшую сумму в один из банков Ла Паломы.
Заполнив анкеты, мы с Герхардом отправились к медикам, расположившимся под белым парусиновым тентом во дворе вербовочного пункта. Врачей было трое: терапевт, окулист и кожник-венеролог. Через десять минут я был признан годным к строевой службе. С Крашке медики провозились целых пятнадцать минут: их смутил возраст Герхарда. После того как на наших анкетах были сделаны отметки о состоянии здоровья, мы предстали перед сержантом. Последний сидел тут же, во дворе, за отдельным столом, на котором лежала стопка бумаг, придавленных автоматным рожком, чтоб документы не унес ветер. Я подошел первым.
— Стрелять умеешь? — спросил сержант, бегло просмотрев мой формуляр.
Я взял у него автомат и пулями написал на глухом заборе:
«Voqt».
— Что это? — поинтересовался он.
— Это моя фамилия.
Сержант недовольно поморщился.
— Здесь такое не пойдет. Советую тебе называться по имени и на испанский манер: Арнольдо.
— Ну Арнольдо, так Арнольдо, — согласился я.
— А как у тебя насчет ближнего боя? Покажи!
Тут сержант встал и приблизился ко мне. Я показал. — Well1 — буркнул он, поднимаясь с земли и отряхивая с мундира пыль. — Ты где воевал в последний раз?
— В Африке.
— В качестве кого?
— Командовал ротой.
— Покомандуешь пока взводом, а там видно будет. Последний вопрос: на кой дьявол тебе понадобилось оканчивать университет?
— Заблуждения молодости. Теперь от этого ничего не осталось.
— Ну-ну. Иди в кассу, получи подъемные. Завтра к семи ноль-ноль явишься на службу. Следующий!
Само собой, сержант обращался ко мне и другим не на «ты», а на «вы», поскольку в английском языке нет местоимения «ты». Но это «вы» звучало у него как «ты», и я думаю, что если бы в английском языке существовало местоимение «ты», то американцы пользовались бы только им.
Остановившись в сторонке, я стал наблюдать, как сержант расправляется с Герхардом. Крашке плохо стрелял и от первой же примитивной подножки полетел на землю. Сержант пришел в ярость.
— Ну какой ты солдат?! — орал он. — Ты мешок с дерьмом, а не солдат! А еще немец! Твое счастье, что в легионе много вакансий! И все равно не знаю, куда тебя девать!
— Прошу зачислить его в мой взвод, — подал я голос.
— Что-о-о?! Святой закон всех армий не определять земляков в одно подразделение. Они моментально снюхиваются и начинают вместе соображать, как бы поскорее дезертировать или отмочить еще какую-нибудь пакость… Впрочем, так и быть, забирай этот тухлый окорок. Кроме тебя, его никто больше не возьмет. Но гляди мне! Под твою ответственность!
Я кивнул.
— Будешь называться Хорхе, — продолжал сержант, обращаясь уже к Герхарду. — Можешь получить деньги. Проваливай! Следующий!
Крашке ковылял за мной к кассе, рассыпаясь в благодарностях.
В этот день я отправил первое письмо «сестре», где сообщал о принятом мною решении.
На следующее утро нам выдали форму, оружие и боеприпасы. Нельзя не признать, что экипировка наша была добротна, проста и удобна: свободный маскировочной расцветки комбинезон, короткие легкие сапоги, зеленый берет, рюкзак с небольшим запасом консервов и походной аптечкой, подсумок для патронов, саперная лопатка. Я как офицер получил еще полевую сумку, компас, линейку, электрический фонарь, блокнот и авторучку.
Шестой батальон Иностранного легиона, куда мы были зачислены, находился в стадии формирования. Это обстоятельство было мне на руку, так как я мог рассчитывать по крайней мере на месяц-полтора спокойной жизни.
Легион комплектовался из разного сброда. Это были преимущественно иностранцы европейского или североамериканского происхождения, совершившие разного рода уголовные преступления у себя на родине и скрывавшиеся от правосудия.
Вербовались в это войско также бродячие ландскнехты типа Крашке, матросы, списанные с кораблей за строптивый нрав и пьянство, просто проходимцы, — люди без каких-либо профессиональных знаний и политических убеждений. Никогда ни до, ни после мне не приходилось видеть столько подонков, собранных в одну кучу.
С брезгливой неприязнью смотрел я на пиратские рожи солдат моего взвода, выстроившихся передо мной в извилистую шеренгу. На левом фланге стоял низкорослый Крашке и ел меня глазами. У остальных был довольно безучастный вид. Многие жевали резинку. Один даже курил.
— На каком языке будем изъясняться? — спросил я по-английски.
Оказалось, что почти все понимают этот язык. Я велел им подтянуть пояса и выровнять строй. Солдаты нехотя повиновались. Меня раздражал куривший, и я приказал ему выбросить сигарету в железный мусорный ящик, стоявший у края учебного плаца.
— Нет, сэр, — ответил он, — тут осталось еще на пару затяжек. Вот докурю — тогда и выброшу.
Я поманил непослушного к себе, а как только он приблизился, ударил его кулаком в солнечное сплетение. Солдат сложился пополам, и я пнул его сапогом в лицо. Он растянулся у моих ног, корчась от боли.
— Крашке! — гаркнул я. — Оттащите эту падаль в тень. Пускай там очухается и дососет свой окурок.
Наш американский хозяин, наблюдавший за этой сценой, одобрительно загоготал, а я продолжал, обращаясь уже ко всему взводу:
— На сегодня программа занятий такая: строевая подготовка — один час, учебные стрельбы из автомата — 5 часов, приемы рукопашного боя — 2 часа. И запомните: без дисциплины нет армии. В боевой обстановке за неповиновение буду расстреливать на месте.
Пираты перестали двигать челюстями и опустили руки по швам. Мне стало ясно, что с этой минуты они признали во мне своего командира.
Вечером Крашке получил от меня указание пустить слух, будто я однажды в Африке распорядился повесить на ветвях гигантского баобаба целый взвод, не выполнивший моего приказа, после этого меня зауважали еще больше.
Потянулись однообразные недели военной учебы. Почти каждый день после окончания занятий с солдатами я уходил в город, где ужинал в одном из кафе, посещаемых военными. Пытался завязывать знакомства с американцами и с офицерами ауриканской армии. Однако из этих моих попыток ничего не выходило. Первые смотрели на меня с нескрываемым презрением, вторые со страхом. Прошло полтора месяца с момента моего появления в Аурике, а я ни на миллиметр не приблизился к цели.
Однажды ночью наш батальон в полном составе выехал на полигон, находившийся километрах в сорока от столицы. Мы должны были научиться минированию участков джунглей, подобных тем, в каких скрывались партизаны. Планировалось также попрактиковаться в стрельбе из базук. Батальон тронулся в путь затемно, чтобы прибыть на место с наступлением рассвета и, закончив учения до полудня, вернуться к обеду в казармы. Колонна грузовиков медленно выползла из сонного города на широкую прямую Панамериканскую магистраль и двинулась в направлении полигона. Тяжелые крытые машины шли, держа скорость восемьдесят километров в час и интервал пятьдесят метров друг от друга. Мощные фары с трудом прорубали узкий световой тоннель в кромешной тьме тропической ночи. Моторы ровно гудели. Солдаты дремали, покачиваясь на скамьях и зажав автоматы между колен.
Вдруг где-то в голове колонны глухо, но сильно рвануло. Так взрываются противотанковые гранаты и мины. Грузовики разом затормозили, и в то же мгновение справа, из джунглей, резанули автоматные и пулеметные очереди. Солдаты горохом посыпались из кузовов, стремясь укрыться от пуль за автомобильными скатами или за полотном шоссе. Некоторые были сражены, не успев достигнуть земли. Закричали раненые. Я отполз налево в придорожную канаву и стал соображать что к чему. Мне никак не импонировала перспектива быть убитым партизанами. Меня не для того сюда послали. Надо было предпринять что-то такое, после чего моя жизнь оказалась бы вне опасности. Хотя бы на время. Минуты через три после начала обстрела я понял, что повстанцы не будут атаковать нас. Для рукопашной у них не доставало сил. Тем не менее плотность огня была очень велика. Я вздохнул и, перевернувшись на спину, поднял левую руку. Не прошло и десяти секунд, как одна из пуль пробила ладонь. Стиснув зубы, я принялся перевязывать рану.
Огонь прекратился так же внезапно, как и начался. Израсходовав боеприпасы, партизаны ушли. Я вылез из канавы и пошел выяснять, что осталось от моего взвода. Потери не были сногсшибательно большими: всего двое убитых и пятеро раненых. Среди последних оказался Крашке. На этот раз традиция ему изменила. Пуля оцарапала его голову. Рана не была опасной, но сильно кровоточила. Герхард стонал и грязно ругался, проклиная президента Мендосу, дядю Рудольфа и партизан. Я велел ему заткнуться и помог перевязать голову.
— Чего хотят эти ублюдки? — продолжал ныть Крашке.
— Свободы, — ответил я.
— Ах, свободы! Я такое уже видел в Сахаре. Взберется араб или негр на пальму, провозгласит свободу и независимость, а на другой день — с протянутой лапой к бывшему хозяину. Жрать-то хочется. Свободой же сыт не будешь. Свобода — это большой беспорядок. Чтоб была жратва, надо вкалывать до седьмого пота, а они только и умеют, что стрелять да размножаться.
К нам подошел офицер из штаба батальона и сообщил, что командир нашей роты убит, а посему мне надлежит принять командование ротой.
— Мерзавцы! — сказал он. — Они совершенно обнаглели. Так близко от столицы их еще никогда не видели.
Я согласился с ним и спросил, продолжим ли мы наш путь к полигону.
— Нет, — ответил офицер. — Учения отменяются. Мы возвращаемся в Ла Палому.
Я кивнул и распорядился грузить на машины убитых и раненых.
После возвращения в Ла Палому я препоручил роту своему заместителю и, прихватив с собой Крашке, отправился в военный госпиталь. Врач признал наши ранения легкими, но все-таки уложил нас в постели, заявив, что мы сможем вернуться в строй только недели через две-три. Такая щедрость объяснялась относительным затишьем на фронтах гражданской войны и соответственно большим количеством свободных коек в госпитале. Мы там хорошо отоспались и отъелись. Перед самой выпиской произошел эпизод, который имел некоторое значение для моей дальнейшей судьбы.
Сидя перед обедом на лавке в госпитальном парке, мы судачили о том о сем, Крашке сказал между прочим, что было бы неплохо полакомиться молоком кокосового ореха. Пистолетными выстрелами я сшиб с ближайшей пальмы пару плодов величиной с детскую голову каждый — Герхарду и себе. Крашке поднялся с лавки, чтобы подобрать орехи, но вдруг вытянулся «во фрунт» и застыл, выпучив глаза. Я посмотрел в ту сторону, куда смотрел он, и последовал его примеру. Через парк в направлении госпиталя двигалась пестрая группа военных. Впереди шел приземистый почти квадратный генерал с багровой квадратной физиономией, тремя подбородками и четырьмя четырехконечными звездами на каждом из толстых витых погон. Я сразу узнал его по портретам. Это был Пабло Рохес — военный министр общественной безопасности Аурики, самый молодой и самый перспективный из членов Государственного Совета. Ему было всего шестьдесят пять лет, и его прочили в преемники Мендосы. Лицо Рохеса, несмотря на все свое хамское безобразие, еще не было тронуто возрастным маразмом. Министр выглядел вполне здоровым и бодрым.
— Отлично стреляете, лейтенант! — сказал он по-английски, остановившись перед нами. — Кто вы?
— Лейтенант Арнольдо, командир роты шестого батальона, — представился я. — Ранен в бою с врагами республики. Нахожусь на излечении.
— Рядовой Хорхе! — рявкнул Герхард. — Ранен в том же бою!
О принадлежности к Иностранному легиону мы не упомянули, так как об этом говорила наша форма.
— Судя по акценту, вы немцы, — заметил Рохес.
— Вы совершенно правы, сэр, — ответил я. Генерал ухмыльнулся и вдруг сказал по-немецки:
— Offizier, Offizier, goldene Fressen, nichts zu fressen! 1 (Офицер, офицер, золотые позументы, а жрать нечего!)
Мы с Крашке угодливо засмеялись, а я подивился про себя эрудиции министра, процитировавшего забытую пьесу Лессинга.
— Немцы — хорошие солдаты, — продолжал генерал. — А почему ваше звание, лейтенант, не соответствует занимаемой должности?
— До последнего боя я командовал взводом. Роту принял после того, как был убит ее командир.
— Полагаю, что этот офицер заслуживает поощрения. Вы согласны?
Вопрос был обращен к командиру Иностранного легиона полковнику Лоуренсу, который стоял за спиной Рохеса. Лоуренс видел меня впервые, а обстоятельства нападения партизан на наш батальон были известны ему лишь в самых общих чертах, однако признаваться во всем этом он не стал и, помедлив немного, важно наклонил голову. Через минуту на моей груди засиял новенький орден, выполненный в форме лучистой восьмиконечной звезды величиной с мотоциклетную фару. Герхард получил медаль «За храбрость» и звание сержанта. Прикрепляя орден к моему мундиру, адъютант министра заговорщически подмигнул мне и сказал вполголоса:
— С вас причитается, лейтенант. Можете покупать капитанские погоны. Приказ будет подписан после обеда.
— Сочту за честь отметить с вами это радостное событие. Когда и где?
К сожалению, договориться о встрече мы не успели. Военные репортеры из свиты Рохеса оттерли адъютанта в сторону. Генерал по очереди пожал руки мне и Крашке. Защелкали затворы фотоаппаратов. А через несколько секунд мы остались одни.
На другой день, рассматривая вместе с Герхардом наши фотографии в газетах, я заметил как бы между прочим, что теперь ему было бы не стыдно явиться к дяде. Крашке отнесся к этой идее очень серьезно.
— А что? — сказал он, — Der Affenarsch больше не посмеет называть меня Швейком. Тем более, если я пойду туда в сопровождении моего друга и командира, который не однажды был очевидцем ревностного отношения унтер-офицера Крашке к исполнению воинского долга.
— Как ты думаешь, Герхард, — осведомился я, — найдется у твоего дяди для нас пара бутылок немецкого пива?
— Какие бутылки! — завопил Крашке. — Дядя Рудольф предпочитает бочковое. И только баварское. Да он утопит нас с тобой в пиве, если захочет. Кстати, я полагаю, что ты должен ему понравиться, ибо в тебе явно наличествует совокупность признаков, соответствующих его представлениям о чистоте нордической расы. Ему самому как раз этих признаков не хватает. Мне тоже.
— Ладно! — согласился я. — Поехали!
Мы взяли такси и через полчаса очутились в одном из благоустроенных пригородов столицы, удивительно похожем на какой-нибудь Бланкенбург или Хальберштадт. Те же утопающие в цветах и зелени особняки, крытые черепицей, те же аккуратные легкие заборчики, та же безукоризненная чистота улиц. Только тропическая растительность напоминала о том, что здесь все-таки не Германия.
— Кусочек Фатерланда! — сказал Герхард таким тоном, как будто он имел какое-либо отношение ко всему этому.
Слова его подкрепил действием один из игравших поблизости мальчишек, который направил на нас игрушечный пистолет и, щелкнув им, пискнул по-немецки:
— Ein Schub — ein Russ! 1
— Schieb ab!2 — рявкнул на него Крашке, сделав вид, что расстегивает кобуру. (1 Один выстрел — один русский! 2 Проваливай!)
Малец взвизгнул и юркнул в банановые лопухи. Белая двухэтажная вилла дяди Рудольфа пряталась в глубине обширного зеленого массива. С улицы ее почти не было видно. Крашке позвонил у ворот. Пришел пожилой немец и, узнав моего спутника, бесстрастно поздоровался с нами, после чего впустил в парк.
— Думаю, они по случаю субботы все дома — рассуждал вслух Герхард. — Если бы их не было, садовник сказал бы нам об этом…
Рудольф фон Буххольц был младшим братом отца Герхарда Крашке и до сорок пятого года тоже носил фамилию Крашке. В роду потомственных пивоваров он слыл самым способным, и потому семья дала ему возможность получить университетское образование. Приобретенные в Гейдельберге познания в области юриспруденции были впоследствии использованы им в качестве инструмента для попрания всех законов, писаных и неписаных.
Нацизм Рудольф Крашке принял сразу, безоговорочно и навсегда. Его восхитила эта философия сильных, умных, предприимчивых молодых мерзавцев, как нельзя более полно и доходчиво выражающая вековые чаяния собственников всей Галактики. «Я освобождаю вас от химеры, именуемой совестью», — говорил фюрер. Это было великолепно. Это было то, что надо.
Конец войны застал Рудольфа Крашке на посту советника по делам Польского генерал-губернаторства. К этому времени на его счету были уже десятки тысяч загубленных душ и сотни тысяч марок, обращенных в доллары.
После войны Рудольф Крашке всплыл в Аурике под фамилией фон Буххольца и быстро пустил корни, женившись на дочери местного кофейного фабриканта. Оставшаяся в Германии семья не стала его разыскивать, поскольку он за месяц до бегства предусмотрительно заткнул своей немецкой супруге пасть крупной суммой, помещенной в один из швейцарских банков. Зато польское правительство нашло его довольно быстро. Начиная с пятьдесят первого года, оно многократно требовало выдачи Рудольфа Крашке как военного преступника.
Однако ауриканские власти с завидным постоянством отвечали, что немец по фамилии Крашке на территории Аурики не проживает. Это не мешало Рудольфу фон Буххольцу произносить спичи на официальных приемах и раздавать свои визитные карточки людям делового мира. Тем не менее, к незнакомым лицам он относился настороженно. Судьба Эйхмана не позволяла ему наслаждаться достигнутым в полной мере, и естественным было то, что к моему появлению во дворе его виллы он отнесся без энтузиазма.
Беседа у меня с ним не клеилась. Поливая цветы, он постоянно косился на оружие, висевшее у моего пояса, но, даже когда я отстегнул пистолет и положил его на скамейку, обстановка не разрядилась. Тогда я отошел к фонтану и сделал вид, что любуюсь плававшими там декоративными китайскими карасиками. Тем самым Герхарду была предоставлена возможность поведать дядюшке, что я свой в доску и бояться меня нечего. Разглядывая рыбок, я искоса посматривал на Буххольца и прикидывал в уме, с какой стороны лучше подойти к нему. Красное лишенное растительности лицо этого высокого сухощавого шестидесятидвухлетнего старика действительно чем-то напоминало обезьяний зад, и поэтому немецкое ругательство, приклеенное Герхардом к дяде Рудольфу, показалось мне в данном случае очень удачной находкой.
Я не слышал, о чем дискутировали родственники, но вскоре Буххольц кликнул слугу, и тот принес три запотевших бокала, украшенных гербами баварских городов и наполненных превосходным пивом. Мы укрылись от солнца в зеленой беседке и, потягивая янтарный напиток, повели неспешный беспредметный разговор, какой обычно ведут за пивом мало знакомые или мало интересные друг другу люди.
Только после того как слуга поставил перед каждым из нас по третьему бокалу, Буххольц начал прощупывать меня.
— Где вы учились, господин капитан.? — спросил он.
— В Геттингене.
— Выходит, что вы однокашник Гейне?
Я подыграл ему:
— Да. Но мы не поддерживали близких отношений. Во-первых, он юрист, а я филолог. Во-вторых, в числе моих друзей никогда не было евреев.
— Почему вы воюете против красных?
— Чтобы вам это стало понятным, я расскажу сначала одну побасенку. Лет сто двадцать тому назад пришел однажды к главе парижского дома Ротшильдов один социалист и предложил банкиру из гуманных соображений поделить его состояние поровну между всеми нищими Франции. «Хорошо, усмехнулся миллионер, — только давай сперва прикинем, сколько достанется каждому». Сосчитали. Получилось два с половиной франка. Тогда Ротшильд швырнул социалисту несколько монеток, сказав при этом: «Так забирай свою долю и убирайся, мошенник».
Буххольц захихикал. Крашке заржал. Было видно, что анекдот им здорово понравился. Вдохновленный расположением моей маленькой аудитории, я продолжал:
— Коммунисты уподобляются герою этого предания. Они полагают, что если отобрать у состоятельных людей их имущество и поделить его между нищими земли, то бедных не будет и наступит всеобщее благоденствие. Слишком много нищих на свете и слишком мало богатых. Кроме того, факты свидетельствуют о следующем: в тех странах, где коммунисты одержали верх, очень скоро снова произошло расслоение на богатых и бедных, ибо люди по природе своей жадны, завистливы и подлы. Мир, в котором мы живем, при всем его несовершенстве, устраивает меня больше, чем та перспектива, которую сулят нам коммунисты, потому что тот мир, в котором мы живем, есть естественное состояние человечества. Вот почему я воюю против красных, господин фон Буххольц. Удовлетворило ли вас мое объяснение?
Обезьяний Зад медлил с ответом. Очевидно, он старался осмыслить сказанное мною и отделить то, с чем он согласен, от того, с чем он не согласен.
Крашке молча потягивал пиво. Ему не было дела до всего этого.
— Господин капитан, — заговорил наконец Буххольц, — ваша концепция в общем верна, однако ей не достает завершенности. Я придерживаюсь той точки зрения, что нельзя принимать мир таким; каким мы видим его в данный момент. Состояние хаоса не может считаться естественным. Я убежден в том, что в мире давно пора навести порядок. Человеческое общество должно быть если не гармоничным, то упорядоченным.
— Не вижу сил, способных упорядочить мир, — возразил я.
Буххольц загадочно улыбнулся.
— Ну-ну, господин капитан, — сказал он, — об этом мы еще потолкуем при случае. А сейчас пойдем в дом — перекусим, чем бог послал.
Я нарочно не довел до логического конца свои рассуждения о коммунизме, точнее, я не довел их до стадии, угодной Буххольцу. Мне нужно было, чтобы он раскрылся, проявил себя. Большинство пожилых мужчин имеют гипертрофированные представления об их месте, роли и степени полезности в общей системе мироздания. Они склонны к безудержному нравоучительству и влюбляются в тех молодых людей, которые делают вид, что прислушиваются к их сентенциям. На все на это делал я ставку, когда шел к Буххольцу. Однако старик не спешил открывать карты. После обеда, протекавшего под руководством супруги хозяина, последний предложил мне погулять по парку. Герхарду было велено сидеть в беседке и пить пива столько, сколько душе угодно. Показывая мне диковинные растения и давая при этом пространные и весьма квалифицированные пояснения, Буххольц вдруг спросил в упор:
— За что вы ненавидите евреев?
— Ненавижу?! — изумился я. — Да господь с вами! Чувство ненависти вообще чуждо мне, ибо ненависть ослепляет и толкает на необдуманные поступки. Я же привык действовать повинуясь только доводам трезвого рассудка, и потому евреев всего лишь недолюбливаю.
— За что же все-таки? — допытывался Обезьяний Зад.
— За то, что они обвели фюрера вокруг пальца.
Буххольц удивленно вскинул на меня глаза.
— Будьте добры аргументировать вашу мысль.
— Хорошо, — сказал я. — Надеюсь, вам известно, что шестьдесят богатейших семейств мира — это еврейские семьи?
Старик кивнул.
— Очевидно, вы не станете оспаривать того факта, — продолжал я, — что национал-социалисты пришли к власти, благодаря энергичной поддержке богатейших семейств Германии, которые принадлежали и принадлежат к числу богатейших семейств мира и связаны с ними теснейшими финансовыми и родственными узами?
Мой собеседник нехотя согласился.
— Так вот: помогая фюреру, богатые евреи преследовали три цели. Первая — развязать войну и нажить новые миллиарды. Вторая — уничтожить коммунизм. Третья — истребить бедных евреев. Так сказать, почистить нацию, избавить от мусора.
— Да, да, — пробормотал Буххольц, — богатые евреи могли откупиться, уехать из рейха. Или стать почетными арийцами, как Имре Кальман. Или купить себе чистую родословную.
— Однако фюрер, — продолжал я, — оказался джинном, выпущенным из бутылки. Он повел Германию от победы к победе, он повел ее к господству над миром. Он стал угрожать самим Соединенным Штатам — этой цитадели еврейства. В конце концов богатые евреи решили покончить с фюрером, тем более, что многое из задуманного ими уже было выполнено руками немецких солдат. Они сумели сколотить антигерманскую коалицию из государств, которые еще за год до этого слыли заклятыми врагами. И тогда, не выдержав напора превосходящих сил, райх рухнул под торжествующий хохот еврейских банкиров. Я рассказал вам то, что давно известно всем. Правда, исторический материал подан мною с определенным подсветом.
Последняя фраза была сказана для страховки на тот случай, если бы Буххольц заметил, что я кое-где передернул факты. Но Обезьяний Зад, как и большинство немцев, включая самых образованных, плохо знал историю, ибо эта наука, по мнению многих, не может приносить осязаемой практической выгоды. Старик едва позволил мне договорить. Я почувствовал, что ему не терпится что-то сказать, и умолк. Он стал выплевывать слова и предложения толчками, не пытаясь скрыть дикой злобы. Он почти кричал:
— А мне без разницы, богатый еврей или бедный! Еврей есть всегда еврей! У меня на этот счет своя теория! Две тысячи лет тому назад они были, как все люди. Они имели грешников и святых. Они даже смогли породить Иисуса. А потом… Двадцать веков непрерывных гонений и преследований! Двадцать веков травли! В борьбе за существование у животных выживают сильнейшие, у людей — подлейшие. Двадцать столетий у евреев выживали наиподлейшие, и в конце концов сформировалась эта современная нация злобных и коварных прохиндеев, потому что от подлеца рождается только подлец. Если мы будем относиться к ним с прохладцей, они погубят нас всех! Их теоретик сказал: «В этом мире имеет значение лишь то, что говорят, думают и делают евреи. Все остальное не имеет ни малейшего значения». Чувствуете, куда гнут эти свиньи, господин капитан?
То, что сболтнул некогда отец сионизма, было нормальным фашизмом и на все сто процентов соответствовало духу изречений Гитлера о божественном предопределении немецкой нации, однако Буххольц не хотел вспоминать об этом.
— Мой племянник рассказал мне, — продолжал он, — будто вашего отца убили коммунисты. Это правда?
— Моего отца убили русские.
— Да, но комиссарами у них служили евреи! Вы же сами только что изволили говорить, что американские и большевистские евреи объединились с целью удушения райха. Как же можете вы, немец, сын национал-социалиста, относиться к ним всего лишь с неприязнью?
— Вы задели меня за живое, господин фон Буххольц, тем не менее я продолжаю считать ненависть плохим советчиком в серьезных делах и полагаю, что сотрясать воздух призывами к уничтожению евреев и коммунистов бесполезно и даже вредно. Поступая так, мы лишь даем пищу красной пропаганде. Кроме того, шумная демагогия вообще противна моей натуре. Я человек конкретного действия.
Обезьяний Зад овладел собой и перестал поносить евреев. Внимательно посмотрев на меня, он произнес с расстановочкой:
— Ну что ж. Это хорошо. Нам нужны люди конкретного действия.
— Что означает «нам»?
Старик не счел нужным отвечать на мой вопрос. Он пустился в пространные рассуждения по поводу красоты и своенравия араукарии чилийской, на которую даже птицы не садятся — такая она колючая.
Когда наша прогулка по парку близилась к концу, Буххольц обронил как бы ни с того ни сего:
— Приходите к нам в следующее воскресенье. Я познакомлю вас с моим сыном. Сегодня его, к сожалению, нет дома. Мне кажется, вы с ним подружитесь.
От Герхарда я знал, что ауриканская жена беглого нациста родила ему двух детей: сына Рудольфа и дочь Еву. Последнюю Буххольц недавно выдал замуж за внука одного из членов Государственного Совета, еще более укрепив тем самым свое положение в местной элите. Рудольфа отец направил на учебу в Высшую техническую школу Аахена, откуда он вернулся с дипломом физика незадолго до моего прибытия в Аурику. Рудольф Буххольц-младший не торопился покидать родительский дом. Он жил там, не высказывая намерений жениться, окунуться в науку или стать компаньоном отца.
— Странный парень, — сказал о нем как-то Герхард. — Бледный худой очкарик. То он валяется с утра до вечера на диване в своей комнате, то пропадает невесть где целыми неделями. Большо-о-й сноб. Со мной вообще не хочет знаться. А ведь я ему двоюродный брат!
Герхарда Крашке мы нашли в беседке сильно поддатого. Еще полчаса — и пиво полилось бы у него из ушей. Обезьяний Зад поворчал на племянника и любезно предоставил в наше распоряжение свою парадную машину с шофером. Прощаясь, повторил приглашение навестить его в следующее воскресенье. Я поблагодарил Буххольца, по-немецки отдал ему честь и занял место на заднем сиденье. Герхард развалился рядом с водителем и, едва машина выехала из ворот виллы, загорланил:
— In Hannover, in Hannover an der Leine Haben die Frauen dicke Beine, Haben die Frauen dicke Beine, Und die Arsche apfelrund!
— Halt die Fresse! — приказал я ему. — Не позорь дядюшку и не лишай нас удовольствия лакомиться по праздникам добрым баварским пивом и венскими сосисками.
Герхард заткнулся и захрапел.