Фрэнсис Пауэрс «Все это было напрасно»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Фрэнсис Пауэрс

«Все это было напрасно»

Имя американца Фрэнсиса Пауэрса, пилота шпионского самолета «У-2», сбитого над Уралом, стало известно почти 40 лет назад. Осужденный за свою шпионскую деятельность, Пауэрс отбывал наказание во владимирской тюрьме. Затем его, как известно, обменяли на советского разведчика Рудольфа Абеля. О том, как это было свидетельствует Пауэрс в книге «Операция «Оверфлайт».

…Ослепленного вспышками ламп и телевизионных «юпитеров», меня под охраной провели на деревянную скамью подсудимых. И только тогда я смог оглядеться.

Это было не судебное присутствие, а огромный концертный зал. Вдоль стен возвышались белые колонны. Между ними с потолка спускалось более пятидесяти ярко горящих люстр.

Главные участники процесса, в том числе и я, находились в одном конце зала, на сцене. Мой защитник Гринев занял место за столом перед скамьей подсудимых. На противоположной стороне расположился государственный обвинитель Руденко. В центре сцены на возвышении сидели трое судей, все в военной форме. За ними на стене виднелся огромный государственный герб. Число зрителей, заполнивших остальную часть зала и несколько балконов, приближалось к тысяче. Гринев не предупредил меня. А ведь это было похоже на суд в Карнеги-холле.

Я боялся сцены, как школьник, и очень нервничал. Накануне мне выдали двубортный синий костюм в еле заметную полоску, который оказался на несколько размеров больше. Костюм плохо сидел на мне, и от этого ощущение неловкости усугублялось. Я напряженно вглядывался в зал, чтобы увидеть свою семью, но не смог разглядеть ее в такой массе людей.

Ко мне обратился судья-председательствующий. Судебное заседание, сказал он, будет вестись на русском языке с синхронным переводом на английский, французский, немецкий и испанский. Есть ли у меня какие-либо возражения против переводчиков? Я ответил отрицательно.

Заметив, что все сидят, я тоже сел на скамью. «Подсудимый, — сказал председательствующий, — вы обязаны стоять, когда суд обращается к вам».

Я еще переживал неловкость этого замечания, а судья уже задавал мне вопросы о моем имени, национальности, времени и месте рождения, семейном положении, роде занятий. Он также спросил, получил ли я копию обвинительного заключения. Затем представил четырех свидетелей. Я узнал их: это были люди, оказавшие мне помощь, когда я приземлился на поле. За ними пришла очередь примерно дюжины экспертов, которых я раньше ни разу не видел.

Председательствующий: — Подсудимый Пауэрс, вы также имеете право дать отвод экспертам.

Я заколебался. Как я мог дать им отвод, не имея ни малейшего представления о том, кто эти люди, каковы их квалификация и показания? Сообщить мне об этом было обязанностью защитника. Но Гринев хранил молчание.

Подсудимый Пауэрс: — У меня нет возражений.

Затем секретарь суда полностью зачитал обвинительный акт.

Председательствующий: — Подсудимый Пауэрс, вы слышали обвинительный акт. Понимаете ли вы, в чем вас обвиняют? Поняли ли вы это?

Подсудимый Пауэрс: — Да.

Все шло слишком гладко. Это был не суд, а представление. Мне не хотелось в нем участвовать.

— Обвиняемый Пауэрс, признаете ли вы себя виновным?

— Да, признаю.

После этого судья объявил двадцатиминутный перерыв. Когда меня уводили, я заметил Барбару, махавшую мне из ложи на другом конце зала, и в первый раз увидел здесь свою семью. До этого никто из моих родителей никогда не бывал за пределами США. Они выглядели такими одинокими, такими чужими в этой незнакомой стране, что у меня комок подступил к горлу. Я был благодарен за перерыв, мне не хотелось, чтобы столько людей видели мои слезы.

Во время перерыва переводчик рассказал, что на суде присутствует несколько сот иностранных журналистов. «Интерес настолько велик, — сказал он, — что целые толпы людей пришлось отправить назад. Работники телевидения снимают весь судебный процесс, чтобы затем показать его по советскому телевидению и в кинотеатрах». Что же касается помещения, где происходит суд, оно известно как Колонный зал.

Вернувшись на скамью подсудимых, я отметил еще одно различие в ведении судебного процесса в СССР и США. Первым лицом, свидетельствующим здесь против обвиняемого, оказывался сам обвиняемый.

Обвинитель Руденко задавал вопросы.

— Подсудимый Пауэрс, когда вы получили задание нарушить воздушную границу СССР?

— Утром 1 мая.

Если здесь находился представитель ЦРУ — а я был уверен, что в этой огромной толпе обязательно должен присутствовать по крайней мере один такой человек, — он знал, что это ложь. Я надеялся, что, восприняв это как предупреждение, он внимательно выслушает мои ответы на последующие вопросы, особенно когда речь зайдет о высоте полета.

После дополнительных вопросов было установлено, что приказ о полете исходил от полковника Шелтона, что он был командиром подразделения «10–10» в Адане (Турция), что полет я начал в Пешаваре (Пакистан).

— Каким образом самолет «У-2» оказался на аэродроме в Пешаваре?

— Он прибыл на аэродром накануне вечером, 30 апреля.

— Его пилотировал другой летчик?

— Да.

— Но его прислали для того, чтобы вы летели в СССР?

Я понял, что это ловушка. На всех допросах я утверждал, что узнал о предстоящем полете лишь за два часа до вылета. Меня пытались заставить дать иные показания.

— В тот момент я не знал, что должен лететь, но, вероятно, самолет был доставлен туда с этой целью.

— К полету готовили только вас, или же подготовку проходили и другие пилоты?

— Одновременно готовились два человека.

— Почему?

— Не знаю, почему…

С этой дилеммой — что говорить и о чем умалчивать — я постоянно сталкивался во время допросов. Я не знал точно, какие сведения о наших полетах распространены в США. Если я не скажу о запасном пилоте, а в США сделают это, русские подумают, что я намеренно что-то скрываю. С другой стороны, упоминание о нем может заставить их поинтересоваться другими полетами. Если для каждого задания имелся дублер, почему бы с этой целью не использовать и меня? Может быть, меня так же использовали, и теперь я лгу, утверждая, что ничего не знаю о предыдущих полетах-вторжениях. Пытаясь вести двойную игру, я говорил, что, насколько мне известно, подготовка запасного пилота, по-видимому, является новой практикой.

Руденко задавал вопросы об «У-2»: — Это разведывательный военный самолет? — Еще попытка сделать меня военным.

— Я не назвал бы его именно военным, но это самолет такого типа, который подходит как для разведки, так и для исследований на больших высотах.

— А для военных целей?

— Как я говорил, я не знаю, военный он или нет.

— Но он принадлежал к вашему подразделению?

— Да.

— К подразделению «10–10»?

— Да.

— Это военное подразделение?

— Ну, командуют им военные, но большая часть личного состава — гражданские.

Не сумев получить от меня признание в том, что подразделение «10–10» военное, они нашли более легкий выход. В официальной стенограмме судебного процесса, опубликованной и в СССР и в США, в переводе на английский слово «ну» («well») было заменено на «да» («yes»).

В стенограмме имеется немало таких замен. Каждое из них касается важного вопроса, как и упомянутое выше, а это доказывает, что дело здесь не просто в плохом переводе.

К счастью, несколько присутствовавших на суде репортеров не стали полагаться на авторизованный текст, выпущенный в СССР, а вели собственные записи.

— Видели ли вы какие-либо опознавательные знаки на «У-2» перед полетом?

— Я не мог осматривать самолет, поскольку был одет в специальный летный костюм, и поэтому не знаю, были ли на нем какие-нибудь знаки. Мне было трудно осмотреть самолет со всех сторон.

— Но видели ли вы какие-либо опознавательные знаки?

— Я не осматривал самолет с близкого расстояния.

— Но видели ли вы когда-либо, подсудимый Пауэрc, опознавательные знаки на «У-2»?

— На всех самолетах, базирующихся в Турции, имелись опознавательные знаки.

— Но я спрашиваю вас об «У-2».

— Лично я не видел никаких опознавательных знаков на этом самолете, но на всех других самолетах, которые я видел, опознавательные знаки имелись.

Руденко начал раздражаться.

— Мне важно установить, что самолет, на котором летел подсудимый Пауэрc, не имел опознавательных знаков. Почему на нем не было опознавательных знаков?

— Я не уверен, что их не было.

— Но вы только что сообщили суду, что не видели никаких опознавательных знаков.

— Я не искал их.

— Кроме того, вы заявили, что отсутствие опознавательных знаков имело целью скрыть национальную принадлежность этих самолетов.

— Повторите, пожалуйста, вопрос.

— В ходе предварительного следствия вы заявили, что отсутствие опознавательных знаков имело целью скрыть национальную принадлежность этих самолетов.

Руденко говорил неправду, и мы оба знали это.

— Я не помню.

Я понимал, что полет на самолете без опознавательных знаков является нарушением международного права, и не был уверен, что такое признание не ухудшит моего положения и не скомпрометирует США. Во время допросов я настаивал на том, что все «У-2» в Адане имели знаки, показывающие их национальную принадлежность. Это была правда, по крайней мере отчасти. Подобные знаки имелись на хвосте самолетов. Перед каждым полетом-вторжением их удаляли. Ноя не намеревался признаться в этом. Не было у меня и желания изменить свою версию теперь, хотя я не знал, какие части самолета сохранились. Поэтому я и оговаривался, что до полета знаков не заметил. Только увидев обломки самолета на выставке в Парке имени Горького, я представил, на каких частях машины знаки должны были бы остаться сравнительно неповрежденными.

Как и многие заявления, сделанные мной во время допросов, эта выдумка оказалась связанной с другой ложью.

Если бы я признал, что иногда на самолетах имелись опознавательные знаки, а иногда нет, меня могли бы спросить, сколько и когда я видел таких самолетов. Это, по крайней мере, дало бы ключ к ответу на вопрос относительно количества и времени перелетов границы.

Вполне возможно, что я видел в этих вопросах гораздо больше хитрости и коварства, чем их было на самом деле, но в тот момент каждый из них казался ловушкой.

Выяснив время взлета и пересечения советской границы, Руденко спросил о главном. Я ждал этого вопроса и боялся, что его не зададут.

— На какой высоте вы должны были лететь?

— На максимальной. Высота меняется в зависимости от запасов топлива. По мере сгорания топлива самолет набирает большую высоту.

— Какую?

— Максимальная высота составляет 68 тысяч футов.

Через несколько минут, выяснив все, что касалось моей маршрутной карты, запасных аэродромов, посадочной техники в Будё, скорости самолета и т. д., он вернулся к этому вопросу.

— На какой высоте проходил полет?

— Полет начался примерно на высоте 67 тысяч футов, а по мере сгорания топлива я поднялся до 68 тысяч.

Руденко стремился уточнить все до конца. Это доказало бы, что в СССР действительно имеются ракеты, способные достигать значительной высоты. Ради разнообразия мы пришли в этом вопросе к полному взаимопониманию.

— На вашем самолете имелась фототехника для ведения воздушной разведки. Какие указания вы получили?

— Я не получал никаких специальных инструкций по пользованию этим оборудованием. Я должен был включать или выключать эти приборы, когда нужно.

— С какой целью вы включали приборы?

— Мне показали, как это делать. На карте было отмечено, в какой момент включить аппаратуру.

— Подсудимый Пауэрс, вы, очевидно, знаете, с какой целью вы должны были выключать и включать приборы?

— Я вполне мог догадаться, с какой целью включал и выключал приборы. Однако, чтобы быть точным, я должен сказать, что не знал этого.

— Подсудимый Пауэрс безусловно знал об этом оборудовании?

— Раньше не знал. Но сейчас, когда результаты налицо, я больше знаю о том, для чего предназначено это оборудование.

— Я думаю, подсудимый Пауэрс не сомневался с самого начала своего полета в том, что это был разведывательный самолет?

— Нет, не сомневался.

— На вашем самолете обнаружено оборудование для радиоразведки, а также магнитофонные записи сигналов различных советских радиолокационных станций. Так ли это?

— Мне говорили, что там были магнитофоны, но сам я не в курсе дела. Я не знаю, как выглядит большая часть всего оборудования, кроме тех устройств, которые я видел здесь.

— Но вы, подсудимый Пауэрс, прошли достаточную подготовку, чтобы знать, что подобное оборудование предназначено для специальных разведывательных полетов.

— До этого я ничего не знал об оборудовании.

— Но вы были в достаточной степени информированы о том, что этот полет преследовал разведывательные цели?

— Я не видел других причин для такого полета. Прошу убрать софиты, мне слепит глаза.

Председательствующий: — Прошу убрать свет…

Большая часть присутствующих не могла знать, что эта была старая словесная баталия, одна из тех, которые, подобно битвам гражданской войны, вспыхивают вновь и вновь. На допросах я настаивал на том, что никогда не видел специального оборудования, точно не знал, для чего оно предназначено, не был проинформирован, что цель моего полета — разведка, хотя на этот счет у меня и имелись подозрения. Утвердительный ответ на любой из этих вопросов породил бы такие вопросы, на которые мне не хотелось отвечать.

Короче говоря, я был не шпионом, а просто «воздушным жокеем», которому платили за полеты по определенному маршруту и который включал и выключал аппаратуру, как было указано на карте, не имея понятия о последствиях своих действий и не испытывая при этом любопытства.

Я считал, что на допросах мне удалось сделать свои ответы правдоподобными и даже убедительными. Однако сейчас, в отрыве от контекста, мои слова звучали чрезвычайно неубедительно. И все же, привыкнув к этой версии более чем за тысячу часов интенсивных допросов, я не собирался менять ее, чтобы представить Руденко точные факты.

Я думал о том, как чувствуют себя мои родители. Как они, должно быть, смущены и испуганы, видя, как их единственного сына судят в Москве за его образ жизни, обвиняя в шпионаже. И Барбара со всеми ее проблемами и слабостями, о чем думает она? Больше всего на свете я хотел облегчить их положение. Но я ничего не мог.

Больше всего я беспокоился о том, какое впечатление произведет на них приговор. Чем дольше я находился на скамье подсудимых, тем безнадежнее казалось положение.

…Затем последовала попытка заставить меня подтвердить, что устройство для создания помех радиолокационным станциям перехвата предназначалось для отклонения удара зенитных ракет, а также ракет класса «воздух — воздух». Кроме того, от меня хотели добиться признания, что, отмечая на своей карте неуказанные аэродромы и записывая другие наблюдения, я сознательно и намеренно занимался шпионской деятельностью.

— С какой целью вы делали эти заметки?

— Мне было приказано заносить все, что отсутствовало на моей карте. Это «привычка пилота».

— Привычка, которая имеет своей целью шпионаж?

— Я занимался этим и над территорией США.

— Но я спрашиваю вас о полете над территорией СССР. Следовательно, это было вторжение с разведывательным заданием?

— Думаю, что да.

— Вы не отрицаете, что незаконно вторглись в воздушное пространство СССР?

— Нет, не отрицаю.

Сказать иначе, принимая во внимание доказательства, было бы смешно.

— Следовательно, это вторжение преследовало шпионские цели?

— Думаю, что так.

Не получив явного признания, Руденко избрал другой путь.

— Вы заявили здесь, а также во время предварительного следствия, что включали и выключали аппаратуру над определенными пунктами.

— Я делал так, как было указано на карте.

— Не зная, что представляет собой специальная аппаратура?

— Я никогда ее не видел.

— С такой же легкостью вы могли бы нажать кнопку и сбросить атомную бомбу?

— Могло быть и так. Но это не тот вид самолета, который сбрасывает подобные бомбы.

Прокурор Руденко был задет. Я это уловил. Он допрашивал меня более двух часов. И каждый раз приходилось вставать. Я очень устал и умственно и физически. Усталость быстро переходила в депрессию. Я должен был заставлять себя не терять бдительность, внимательно выслушивать каждый вопрос и тщательно обдумывать каждый ответ, чтобы не допустить промаха.

И снова:

— На какой высоте находился ваш самолет, когда его настигла ракета?

— Он находился на максимальной высоте, примерно 68 тысяч футов.

(Если и теперь Управление[9]

Затем Руденко перешел к блоку подрыва. Я был уверен, что он начнет утверждать, будто я не воспользовался этим устройством, опасаясь за свою жизнь, но он поступил иначе. Вместо этого он стал спрашивать об аварийно-спасательном снаряжении.

— С какой целью вам дали бесшумный пистолет на десять патронов?

— Для охоты.

— И с этой же целью вас снабдили 205 патронами?

— Да.

— Насколько я знаю, принято охотиться с охотничьими ружьями.

Чего он добивался, упоминая о пистолете? Какую бы цель он ни преследовал, я хотел опередить его.

— Кто дал вам булавку с ядом?

— Мне дал ее полковник Шелтон во время инструктажа в Пешаваре.

— С какой целью?

Мы вернулись к знакомой теме. Я прекрасно знал, что он имел в виду.

— На тот случай, если бы меня арестовали и пытали, а я не смог бы вынести пыток и предпочел умереть.

— Это означает, что ваше руководство отправляло вас в этот полет, не заботясь о вашей жизни?

— Мне, в общем-то, предоставлялось самому решать, использовать ли булавку.

— Но вам дали булавку с ядом?

— Да.

— Они хотели, чтобы вы взорвали самолет, погибли сами и уничтожили все следы?

— Нет, мне не говорили, чтобы я покончил с собой.

— Но вам дали булавку, чтобы вы покончили с собой?

— В случае пыток.

— Вам говорили, что в СССР применяют пытки?

— Я не помню, чтобы так говорили, но я ждал этого.

— Вас пытали?

— Нет.

— Как к вам относились во время допросов?

— Ко мне относились очень хорошо.

По сравнению с тем, что я ожидал, это была действительно правда.

Затем было доказано, что самолет «У-2», который мне показали в Парке имени Горького, — тот самый, на котором я летел из Пешавара, хотя, как я отметил, он несколько изменился. Потом Руденко возвратился к подробностям моего контракта с ЦРУ.

— Кто подписал контракт со стороны Центрального разведывательного управления?

Наконец-то!

— Я точно не помню, но, кажется, это был Коллинз. Он подписал контракт в моем присутствии, но там были и другие лица, которые также подписывали этот документ.

Коллинз не подписывал контракта, но это был единственный доступный мне способ ввернуть это имя.

Затем Руденко пытался заставить меня признать, что я, подписывая контракт, знал о предстоящем участии в перелетах-вторжениях. Ему это не удалось, и он перешел к Инджирлику и подразделению «10–10». И опять была предпринята попытка рассматривать эту операцию как военную.

— Каковы были цели и задачи, поставленные перед подразделением, в котором служил подсудимый?

— В общих чертах, они сводились к сбору информации вдоль границ СССР. Кроме того, мы занимались метеоразведкой и определяли уровень радиоактивности.

— Кто непосредственно руководил подразделением «10–10»?

— Непосредственное руководство подразделением «10–10» осуществлял военный, но я не знаю, кому он подчинялся.

— Но это был военный?

— Командир подразделения был военным. Но служащие подразделения были по большей части гражданскими лицами.

Руденко не принял во внимание этой оговорки. «Кто посещал базу?» — поинтересовался он. Я повторил имена, которые уже упоминал во время допроса.

— Итак, военными базами интересовался лично кардинал Спеллман?

— Я говорил, что он интересовался военнослужащими, а не базами.

— Кардинал Спеллман давал свое благословение тем, кто участвовал в шпионских операциях?

— Он был видным священнослужителем. Думаю, он не размышлял слишком много над тем, чем занимается тот или иной человек, а скорее, над тем, что он из себя представляет.

После целого ряда вопросов, в ходе которых было установлено, что, несмотря на наличие у меня удостоверения, указывающего на мою принадлежность к НАСА, я не имею к этой организации никакого отношения, председательствующий объявил перерыв «до дневного заседания».

Из зала меня провели в хорошо обставленную приемную. Здесь стояла кушетка, на которой я мог при желании отдохнуть. Меня ждал завтрак: свежие фрукты, которых я не видел с тех пор, как оказался в России, бананы и ломоть арбуза.

На стуле лежал журнал «Нью тайм». Он издавался в Москве на английском языке и был явной имитацией «Тайма». Я стал листать его в надежде отыскать какие-нибудь сообщения из внешнего мира, но один из охранников через переводчика велел мне отложить журнал.

— Почему? — спросил я.

— Потому, — сказал он, — что чтение за едой плохо отражается на пищеварении.

Его замечание впервые за день вызвало у меня улыбку. Но ненадолго. Моя подавленность усиливалась. Первое заседание суда началось в 10 часов утра и продолжалось около четырех часов. Большую часть этого времени я провел на ногах. Такого сильного душевного напряжения я не переживал ни разу с момента моего пленения. Были минуты, когда я готов был воскликнуть: я виновен! Приговорите меня к смертной казни и положите конец этому фарсу!

Я не ожидал, что суд превратится в представление. В некотором смысле мои ответы не имели никакого значения. Я присутствовал здесь просто как символ. И они хотели использовать этот символ, чтобы поставить Соединенные Штаты в затруднительное положение, судить мою страну от лица мировой общественности. Я не желал принимать в этом участия. Я хотел положить конец такому суду.

Такая возможность представилась, когда меня после завтрака вывели на улицу.

Сидя на скамейке и греясь на солнце в окружении охраны, я увидел перед собой безлюдную стоянку для автомашин, а дальше — свободную улицу. Впервые с момента моего задержания мне выпал случай бежать.

Чем дольше я сидел, тем привлекательней представлялась мне эта мысль. Прошло много лет с тех пор, как я в колледже занимался бегом, но, глядя на своих охранников, я понял, что смогу обогнать их.

В меня будут стрелять? Вероятно. Но это тоже выход, который положит конец суду. Возможно, учитывая пропагандистский характер судебного процесса, они начнут колебаться, опасаясь реакции своего начальства. А этого колебания, каким бы мимолетным оно ни оказалось, будет достаточно для меня, чтобы взять старт.

Я не знал, что предприму, когда достигну пустой улицы, но это было неважно. Важно то, что после более чем 100 дней заточения я получал шанс бежать.

Я напряг ноги и слегка подался вперед.

На мое плечо легла тяжелая рука охранника. Пора возвращаться.

В начале второго заседания, открывшегося в 4 часа дня, Руденко возобновил допрос.

Теперь он сосредоточил свое внимание на моих разведывательных полетах вдоль границ.

Если бы меня судил американский суд, с американским адвокатом, такая манера ведения дела была бы немедленно опротестована как пристрастная, поскольку эти вопросы не имели никакого отношения к обвинению.

Однако Гринев ничего не сказал. Он не сделал ни одного возражения. Он также был символом, его присутствие лишь создавало видимость наличия у меня защитника. Что же касается его роли в моей защите, то он с успехом мог бы оставаться и дома.

Затем Руденко перешел на расспросы о том, что я делал раньше в Пешаваре, Гибельштадте, Висбадене и Будё. Он пытался что-то выстроить из этого, но что, я не мог догадаться. Вдруг совершенно неожиданно он заявил, что в данный момент вопросов больше не имеет.

Наступила очередь Гринева.

Когда мои родители консультировались у него перед судом, с ними был Карл Макейфи, юрист, контора которого находилась над обувной мастерской моего отца в Нортоне, штат Виргиния. Макейфи привез с собой фотографии дома моих родителей в Паунде, чтобы показать нищету окружающего района, и этим неожиданно снискал расположение суда. Выдвинув эти фотографии в качестве вещественных доказательств, Гринев начал свое выступление с утверждения, что я вышел из рабочей семьи; что мои родители бедны, а мой отец не капиталист, он не использовал наемного труда в своей обувной мастерской, а делал всю работу сам; что деньги, предложенные мне ЦРУ, были суммой, какой я никогда не получал, и дали мне возможность расплатиться с долгами и жить в относительном достатке впервые за всю жизнь. Дальнейший его рассказ выявил, что я не занимался политикой, никогда не участвовал в выборах в США, знаю очень мало о Советском Союзе и притом только то, что пишут в американской прессе.

Я понимал, к чему он клонит. Это был не лучший способ вести мою защиту, но другого не существовало; нравился он мне или нет, я вынужден был его принять.

Во время наших коротких встреч, предшествовавших суду, я настоял на том, чтобы в мою защиту были включены некоторые моменты. Хотя Гринев, казалось, придавал им меньше значения, чем я, он тем не менее теперь перешел к ним.

— Был ли полет 1 мая вашим единственным полетом над территорией СССР?

— Да, это был единственный полет.

— Вас консультировали относительно программы шпионских полетов над Советским Союзом?

— Нет, мне ничего не известно о такой программе.

— Вас ознакомили со специальной аппаратурой на борту самолета?

— Нет, я никогда не видел специального оборудования — ни когда его ставили, ни когда снимали. Это никогда не делалось в моем присутствии. Я знал о специальном оборудовании лишь настолько, насколько было нужно, чтобы следовать указаниям на моей карте.

— Знали ли вы о результатах ваших разведывательных полетов?

— Мне никогда не сообщали о результатах моих заданий, и я не знал, как работает оборудование, за исключением того, что показывали сигнальные лампочки в моей кабине.

На допросах я говорил, что немного колебался, когда пришло время возобновить мой контракт с ЦРУ. Я не назвал причин, которые были полностью личными, а позволил своим следователям предположить, что мне эта работа казалась слишком нервной и изнурительной.

Теперь Гринев спросил меня:

— Вы сожалеете, что возобновили контракт?

— Ну, причины трудно объяснить.

— Почему вы теперь сожалеете?

— Видите ли, положение, в котором я сейчас нахожусь, не слишком хорошее. С тех пор, как я здесь, я не так много слышал о событиях, происходящих в мире. Но я понял, что прямым следствием моего полета явился срыв совещания в верхах и визита президента Эйзенхауэра. Это, как я полагаю, увеличило международную напряженность, и я искренне раскаиваюсь, что причастен в какой-то мере к этому.

Одно за другим Гринев воссоздавал смягчающие обстоятельства.

— Вы оказали сопротивление при задержании или думали о сопротивлении?

— Нет.

— Каково ваше нынешнее отношение к работе в ЦРУ и понимаете ли вы теперь опасность такого полета?

— Теперь я понял гораздо больше, чем прежде. Сначала я колебался, возобновлять ли мне контракт. Я не хотел его подписывать. Если бы я имел работу, то отказался бы его подписать, поскольку тогда я уже знал некоторые обстоятельства, связанные с моим полетом, не все, разумеется. Но, как видно из сказанного ранее, я глубоко раскаиваюсь, что причастен к нему.

Защитник Гринев: — У меня больше нет вопросов на сегодня.

Председательствующий: — Суд прерывает свою работу до 10 часов утра следующего дня, 18 августа.

Как хорошо сыгравшаяся команда, мой так называемый защитник и судья договорились, что этот вопрос станет последним. Теперь в газетах можно будет прочитать о первом дне судебного процесса: Пауэрс «ГЛУБОКО РАСКАИВАЕТСЯ».

Под конец первого дня суда я через Гринева передал несколько слов моей семье. Я просил сказать Барбаре, что с нетерпением жду окончания процесса, так как после этого мы сможем увидеться с ней; поблагодарил родителей за носовые платки — подарок ко дню рождения; посмеялся над галстуком-бабочкой отца, увиденным на нем впервые; умолял мать не приходить на второй день суда, а остаться в гостинице и отдохнуть.

На следующее утро, когда конвой ввел меня в зал заседаний, я заметил, что моей матери нет. Ее отсутствие взволновало меня, хотя я сам просил ее об этом. Может, она действительно больна, но мне об этом не сказали? Однако на ее месте я увидел свою сестру Джессику. Я не знал, что она тоже приехала в Москву. Я понял, что, если сестра здесь, с мамой все в порядке. Иначе Джессика осталась бы с ней. Я понимал, что ее присутствие поможет моим родителям легче перенести испытание, она сумеет шуткой вывести их из удрученного состояния.

Эти переживания отвлекали, а мне сейчас необходимо было сконцентрировать мысли на собственной судьбе.

Заседание началось ровно в 10 часов утра. Полдюжины вопросов задал Гринев. Затем его сменил Руденко.

На этот раз было совершенно ясно, чти он пытается установить.

— Когда 1 мая вы вылетели из Пешавара, над территорией каких стран вы пролетали?

— Над Пакистаном, недолго — не знаю, насколько я углубился; над Афганистаном и над Советским Союзом.

— Другими словами, вы нарушили воздушное пространство Афганистана?

— Если на это не было разрешения властей, тогда да.

— Афганские власти не давали вам такого разрешения?

— Лично мне они такого разрешения не давали.

— Ваше командование ничего насчет этого не говорило?

— Нет.

— Следовательно, вы нарушили суверенитет нейтрального государства Афганистан?

— Если наше подразделение не имело такого разрешения, тогда да.

— Но разве ваше подразделение получало когда-нибудь разрешение совершать полеты вдоль границ Советского Союза?

— Не имею понятия.

И ни одного возражения со стороны Гринева, хотя такое освещение моих показаний заслуживало осуждения.

Во время первых допросов я полагал, что упоминание о разведывательных полетах вдоль границ безопасно для меня. Считая, что в них нет ничего противозаконного, я даже делал на них упор, чтобы отвлечь внимание от придуманной мной истории о своем «единственном» перелете. Теперь я понял, что это была ошибка. Если государства, над которыми я летал, не давали разрешения на эти полеты, значит, мои действия были также незаконными. Таким образом, я отвечал не только за одно, впервые совершенное преступление, но оказывался виновным в ряде преступлений, совершенных ранее.

Последующий диалог выглядел достаточно нелепо и вызвал у наблюдателей смех. Но он важен для характеристики того, как Руденко вел дело.

— А разве ваше подразделение получало когда-нибудь разрешение совершать полеты над территорией Советского Союза?

— Полагаю, что нет.

— Вы полагаете. А не можете ли вы ответить нам более определенно?

— Будь такое разрешение получено, оно бы касалось высшего руководства, и я бы все равно о нем ничего не знал.

— Если бы такое разрешение было, вы бы наверняка не сидели сегодня на скамье подсудимых.

— Вот поэтому-то я и полагаю, что такого разрешения не было.

В очередной раз получив подтверждение, что я летел на высоте 68 тысяч футов, Руденко спросил: «Именно на этой высоте вас сбила советская ракета?»

— Именно на этой высоте я был чем-то сбит.

— Вы сказали, сбиты «чем-то»?

— Не имею представления о том, что это было. Я не видел этого.

— Но это случилось на названной высоте?

— Да.

Был зачитан доклад майора Воронова, который, как сказали, командовал расчетом, обслуживавшим ракетно-пусковую установку. Как явствовало из этого доклада, «когда самолет вошел в зону поражения на высоте более 20 тысяч метров, по нему была выпущена одна ракета, взрыв которой уничтожил цель».

Мы с Руденко поспорили по вопросу о моей радиосвязи: он утверждал, что я не воспользовался ею из-за страха быть обнаруженным, я же — что из-за ограниченности радиуса ее действия.

Затем взялись за мои маршрутные карты. Запасные курсы через Финляндию, Швецию и Норвегию привлекли особое внимание.

При упоминании Будё для меня наступил один из немногих приятных моментов — разговор о «черном флаге».

— Перед вашим вылетом 1 мая 1960 года полковник Шелтон дал вам сверток черной материи. Каково было ее назначение?

— Не знаю. Я уже находился в самолете, когда получил ее от полковника Шелтона. Он приказал передать мне этот кусок черной материи представителям подразделения «10–10», которые должны были встретить меня в Будё.

— В случае успешного перелета над Советским Союзом?

— Тогда он считал, что перелет будет успешным.

— Это был пункт вашего назначения и вас должны были встречать представители подразделения «10–10»?

— Да.

— И вы должны были вручить им этот кусок черной материи, который дал вам Шелтон перед началом полета над территорией Советского Союза?

— Да.

— Другими словами, эта материя служила чем-то вроде пароля?

— Не имею понятия.

— А что вы сами думаете по этому поводу?

До сих пор я подавлял в себе искушение поставить Руденко в неловкое положение, зная, что это может обернуться против меня. Но он сам дал мне повод.

— Не думаю, чтобы мне нужен был пароль: сам самолет доказывал, кто я такой.

— Сам самолет и сам Пауэрс. Но зачем же тогда этот кусок материи?

— Не знаю. Я получил относительно него единственное указание.

Явно раздосадованный Руденко сказал: «Давайте оставим этот вопрос».

Этот, казалось бы, незначительный момент стал для меня поворотным пунктом.

Почувствовав, что в моих силах время от времени выводить Руденко из себя, я теперь мог не только обороняться.

Руденко стал выяснять вопрос о дубликатах карт.

Как я уже говорил ранее, на случай вынужденной посадки мне был дан комплект карт, по которым я мог добраться до границы СССР. Первоначально на них стояли грифы «секретно» и «ВВС США», но затем их предусмотрительно вырезали ножницами. Однако кто-то сунул мне в самолет второй такой же комплект с неуничтоженными грифами. Типичная служебная погрешность. Но Руденко не был способен понять это. Ему требовалось дать всему свое объяснение.

— Все абсолютно ясно, подсудимый Пауэрс. Эти две карты с вырезанными грифами имелись в вашем распоряжении и, как вы говорите, должны были помочь вам выбраться из Советского Союза, но две другие карты находились в самолете, который вы должны были уничтожить по приказу ваших хозяев.

Нелепость подобного объяснения, казалось, не приходила ему в голову. Получалось, что я взял с собой дополнительный комплект карт просто для того, чтобы их уничтожить.

Теперь мы подошли к вопросу о часах и золотых монетах.

— Все эти вещи предназначались для подкупа советских людей?

— Они должны были помочь мне любым путем выбраться из Советского Союза.

— Я спрашиваю, для подкупа?

— Если бы мне представилась такая возможность, я бы прибегнул к подкупу. Если бы я смог купить на эти деньги еду, я купил бы ее, так как мне пришлось бы проделать путь в 1400 миль. Другими словами, деньги и другие ценности предназначались для того, чтобы любым путем помочь мне.

— Но вы, разумеется, поняли, что деньгами нельзя купить советских людей. Первые же советские граждане, которых вы встретили, разоружили вас и передали властям.

— Я не пытался подкупить их.

У Руденко больше не было вопросов. Но мне еще предстояло давать показания. Теперь наступила очередь председательствующего. Так я набирался знаний о процедуре советского судебного разбирательства, без которых отлично мог бы обойтись.

Председательствующий Борисоглебский: — Подсудимый Пауэрс, в чем состояла главная цель вашего полета 1 мая?

— Как мне сказали, я должен был лететь по определенному курсу и включать и выключать аппаратуру в соответствии с пометками на карте.

— Для чего?

— Я бы предположил, что это делалось с разведывательной целью.

В опубликованной стенограмме заседания второй вопрос Борисоглебского отсутствовал, а мой ответ был изменен следующим образом: «Как мне сказали, я должен был лететь по определенному курсу и включать и выключать аппаратуру в соответствии с пометками на карте. Разумно предположить, что это делалось с разведывательной целью».

— Вчера вы дали показания в суде о том, что полковника Шелтона особенно интересовали ракетно-пусковые площадки.

— Да, он как-то показывал на карте одно место, где, возможно, находилась ракетно-пусковая площадка.

— Правильно ли будет сказать, что главной целью вашего полета 1 мая явилось обнаружение и нанесение на карту всех ракетно-пусковых площадок?

— Я могу сообщить только мое личное мнение по этому вопросу. Уверен, что специалисты, которые изучали мои фотопленки, знали, что именно интересовало людей, пославших меня. Но лично я считаю, что советские ракеты интересуют не только нас, но и весь мир. И я полагаю, что подобный полет мог иметь в виду их поиск, как мне кажется. Но я повторяю, что не знаю, а только выражаю свое собственное мнение.

Как я уже упоминал ранее, космодром Тюратам не являлся главной целью именно этого перелета над территорией СССР. Он оказался включенным в мою программу только потому, что я должен был пролетать поблизости от него. Однако во время допросов я делал упор именно на него, надеясь, что русские сконцентрируют свое внимание больше на этом, чем на главных целях моего полета.

— Подсудимый Пауэрс, вы сознавали, что, вторгаясь в воздушное пространство Советского Союза, покушаетесь на суверенитет СССР?

— Да.

— Почему же вы согласились?

— Мне приказали это сделать.

— Как вы теперь считаете, какую службу, хорошую или плохую, вы сослужили вашей стране?

— Я бы сказал, очень плохую службу.

— Не приходило ли вам на ум, что, нарушая границы Советского Союза, вы могли сорвать совещание в верхах?

— Когда я получал инструкции, всякие мысли о совещании в верхах были мне далеки. Я просто не думал об этом.

— А не приходило ли вам в голову, что такой полет мог вызвать военный конфликт?

— Об этом должны были думать те, кто меня посылал. Мое дело — выполнять приказы. Я считаю, что принимать подобные решения не моя обязанность.

— Но вы сожалеете, что совершили этот полет?

Гринев предупреждал меня, что такой вопрос будет задан. Но я ждал его от самого Гринева или от Руденко, но никак не от председательствующего. Если раньше я еще мог сомневаться в том, что все они действуют как единая группа, то теперь с сомнениями было покончено.

— Да, очень.

Я не добавил, что сожалею лишь потому, что полет закончился неудачей.

К делу приступил другой заседатель, генерал-майор авиации Захаров. Как и следовало ожидать, его вопросы касались моей летной подготовки, подробностей задания, аппаратуры и т. д. За исключением вопросов об устройстве для создания помех радиолокационным станциям перехвата (мне удалось доказать, что это устройство предназначалось для ракет класса «воздух — воздух»), ни один из них не был трудным. Большинство последующих вопросов принадлежало генерал-майору артиллерии Воробьеву. Он пытался заставить меня признаться, что я знаком со специальным оборудованием, но это ему не удалось.

Интересно отметить, как были согласованы и распределены все вопросы. Что упускал Руденко, то вставлял Гринев или кто-нибудь из заседателей.

Наконец мне разрешили сесть. В общей сложности, считая предыдущий день, я простоял на ногах около шести часов.

Чувствуя себя очень неловко в костюмах и галстуках, явно нервничая перед такой большой аудиторией, четверо работников совхоза (позже они были награждены за проявленный героизм) сообщили подробности моего «задержания».

Они чего-то недоговаривали в своих показаниях, но что именно, я понял лишь когда закончил говорить последний из них: никто из четверых не упомянул о втором парашюте, который мы видели.

Почему?

Раньше я думал, что парашют был каким-то образом связан с ракетой. Теперь у меня возникло подозрение, не сбили ли советские ракетчики вместе с «У-2» один из своих самолетов.

Когда меня спросили, есть ли у меня вопросы к свидетелям, я сказал: «Я хочу выразить благодарность за ту помощь, которую мне оказали в тот день все эти люди. Мне впервые представилась возможность поблагодарить их. И я рад поблагодарить их».

Поскольку «добровольная сдача в плен» считается смягчающим обстоятельством, мне хотелось ясно показать, что я не оказывал при задержании сопротивления и не питал к этим людям никаких враждебных чувств.

Теперь пришла очередь комиссии «свидетелей-экспертов», каждая группа которых занималась расследованием определенной части вещественных доказательств.

Первая группа, изучив различные документы, найденные при мне и в самолете, сделала вывод, что «пилот Фрэнсис Пауэрс служит в рядах военно-воздушных сил Соединенных Штатов Америки».

Гринев не возражал. Однако теперь я и не ждал от него возражений.

Вторая группа получила задание обследовать обломки самолета и установить, имелись ли на нем опознавательные знаки. Они пришли к выводу, что таких знаков нет и никогда не было.

Но я-то знал истинное положение. Получив возможность задать вопрос представителю группы, я спросил, могли ли опознавательные знаки быть нанесены на поверхность окраски самолета, а затем смыты. Председательствующий признал такую возможность, но тем не менее дал ясно понять, что он принял первоначальное свидетельство. Я решил, что настаивать бесполезно.

Другие свидетели после долгого изучения специального оборудования — фотокамер, проявленной пленки, радиоаппаратуры, магнитофонов и т. д. — сделали вывод, что оно использовалось для разведывательных целей и что задачей полета являлся шпионаж.

Затем наступил обеденный перерыв. На этот раз я остался в окружении охраны. Они явно чувствовали, что я готов удрать, и были полны решимости не дать мне такого шанса.

Когда в 4 часа 30 минут началось второе заседание, я понял, почему еще раньше Руденко задавал вопросы о пистолете.

Свидетель-эксперт, подполковник инженерных войск, заявил: «Пистолет предназначен для бесшумной стрельбы в людей при нападении и обороне».

Теперь меня пытались представить как потенциального убийцу, хотя мое оружие было только 22 калибра.

Я сказал, что пистолет был дан мне только для охоты, с этой целью я его и взял.

Председательствующий: — Подсудимый Пауэрс, вы знаете, что на высоте 68 тысяч футов трудно охотиться на дичь?

— Да, знаю. Я должен был его использовать только в случае вынужденной посадки.

Другие эксперты изучали взрывной механизм. И здесь не обошлось без намеков.

«Были обнаружены элементы схемы дистанционного управления… Предохранитель может быть механически связан с любой частью самолета, которая отделяется, когда пилот покидает самолет: например, с системой катапультирования».

Короче говоря, подразумевалось, что если бы я воспользовался катапультой, то взорвался бы вместе с самолетом.

Поскольку элементы системы дистанционного управления отсутствовали (подозреваю, что, скорее всего, они просто не были представлены в качестве вещественного доказательства), у меня не было никакой возможности доказать обратное.

Когда дело дошло до обсуждения вопроса о булавке с ядом, было заявлено, что ее «нашли в том месте, где упал самолет, пилотируемый Пауэрсом». Очевидно, они не хотели признаться в том, что ее пропустили во время трех обысков, а обнаружили лишь после того, как я был доставлен в Свердловск.

Прекрасно зная, какое впечатление это произведет на аудиторию, они максимально использовали эту булавку в пропагандистских целях. Эксперт показал на суде: «Иглой, извлеченной из этой булавки, подопытной собаке был сделан подкожный укол в верхнюю часть левой задней ноги. Через минуту после укола собака повалилась на бок, при этом наблюдались резкие дыхательные движения грудной клетки, сопровождавшиеся хрипом, цианоз языка и видимой части слизистой оболочки. Через 90 секунд после укола дыхание полностью прекратилось. Три минуты спустя после укола сердце остановилось и наступила смерть».

Не удовлетворившись этой ужасной сценой, эксперт перешел к описанию аналогичных опытов с белой мышью и наконец сделал вывод: «Учитывая необычайно высокую токсичность и характер воздействия этого яда на животных, а также сравнительно большую его дозу на острие иглы, можно считать, что если человеку сделать укол такой иглой, отравление и смерть наступят так же быстро, как и у животных».

Так прошел еще день работы суда.

После окончания заседания Гринев провел со мной беседу. Ему не понравился ход суда. Почему, спрашивал он, я не сумел отмежеваться от реакционных милитаристов, которые планируют подобные полеты, хотя для этого у меня были большие возможности?

У меня был соблазн ответить, что и он не сумел отмежеваться от обвинения, но я просто выслушал его.

Завтра — последний день суда. После обвинительной речи Руденко и выступления защитника, сказал Гринев, мне представится последняя возможность обратиться к суду перед вынесением приговора. Если я хочу получить наказание мягче, чем смертный приговор, необходимо внести три изменения в мое последнее слово.

Заявления о том, что я сожалею о своих действиях, будет недостаточно. Я должен сказать, что «глубоко раскаиваюсь и сожалею».

Я должен заявить, что не испытываю никаких враждебных чувств к советскому правительству.

И в заключение я должен сказать, что «глубоко сожалею и лично отрекаюсь от агрессивных замыслов Соединенных Штатов, направленных на развязывание войны».

Я согласился на первую поправку, принял в несколько измененном виде вторую и полностью отверг третью.

Хорошо, я добавлю, что «глубоко раскаиваюсь и сожалею», хотя и против своей воли.

Что же касается того, что я не испытываю враждебных чувств к советскому правительству, то я не могу с этим согласиться. Я бы желал сказать, что не испытываю враждебных чувств к русскому народу.

Однако поносить свою страну я не намерен. В каких бы выражениях это мне ни предлагалось. Я этого не скажу. Будь что будет, но это мое окончательное решение.

Мы разработали другой вариант, но у меня сложилось впечатление, что Гринев еще вернется к своим попыткам заставить меня поносить Соединенные Штаты.

Я оказался прав.

Первые же фразы, произнесенные Руденко, задали тон всему его выступлению: «Товарищи судьи! Я приступаю к обвинительной речи на данном судебном процессе с полным сознанием его огромного значения. Настоящий судебный процесс над американским летчиком-шпионом Пауэрсом разоблачает преступления, совершенные не только лично подсудимым Пауэрсом, но и до конца вскрывает преступные агрессивные действия правящих кругов США — истинных вдохновителей и организаторов чудовищных преступлений, направленных против мира и безопасности народов».