XII. СУДЬБА НАСЛЕДИЯ: ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
XII. СУДЬБА НАСЛЕДИЯ: ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Со всем этим гигантским наследием можно что-то делать. Правда пока смельчак не нашелся...
Почему?
Ему часто бросали упрек в том, что он исходит не из факта, а из умозрительных построений. Помнится, по этой проблеме (с чего начинать?) была длительная, можно сказать, нескончаемая дискуссия.
Поводом была очередная попытка подрыва монополии идеологической надстройки. Смелые люди решили подвергнуть сомнению одно высказывание Маркса про движение от абстрактного к конкретному как единственно научном методе. В противовес Марксу выдвигался и второй, якобы столь же правомерный путь: от конкретного к абстрактному. Однако еще в 1960 году крупнейший советский философ Э. Ильенков доказал, что в исходном пункте исследователь всегда имеет в голове некую абстрактную схему, хотя он может ее и не осознавать, прикладывая ее к «факту» как нечто само собой разумеющееся, «очевидное». Поэтому, если использовать термины в строгом значении и избегать двусмысленностей, единственной альтернативой движению от абстрактного к конкретному может быть лишь движение от абстрактного к абстрактному.
Конечно, Поршнев, в значительно большей мере, не сам отыскивал факты, а пользовался фактами, собранными другими учеными. Но он обнаруживал такое их значение и такие их связи друг с другом, которые не смог и не желал видеть сам «открыватель» этих фактов. Благодаря этому ему удавалось заполнять «мертвые зоны», лежащие на стыках различных наук. Об этой проблеме говорилось выше в нескольких разделах.
С другой стороны, множество фактов обнаружил и сам Поршнев. Более того, он сформулировал общую методологию, позволяющую четко отделить «факт» от его «интерпретации»:
На столе ученого лежит огромная стопка сообщений людей о неведомом ему явлении. [...] Эта стопка сообщений доказывает хотя бы один факт, а именно, что такая стопка сообщений существует, и мы не поступим глупо, если подвергнем данный факт исследованию. Ведь может быть, этот первый наблюдаемый факт поможет хотя бы угадать причину недостатка других фактов, а тем самым найти дорогу к ним.
Самое опасное для ученого, по мнению Поршнева, сразу взяться за отбраковку: наименее достоверные — выбросить, оставив для анализа лишь минимум наиболее достоверных:
Исходным пунктом должно быть недоверие ко всей стопке сообщений целиком, без малейших льгот и уступок. Только так вправе начать свое рассуждение ученый: может быть, все, сообщенное нам разными лицами о реликтовом гоминоиде, не соответствует истине. Только при таком допущении ученый сможет объективно рассмотреть неоспоримый факт — стопку сообщений. Раз все в ней неверно, как объяснить ее появление? Что она такое и как возникла?.
Очевидно, что сказанное применимо не только к фактам о реликтовом гоминоиде.
Подойдем к проблеме с другой стороны.
Для любого «обществоведа», а тем более для такого «универсалиста», как Поршнев, имеет ключевое значение одно фундаментальное отличие общественных наук от естественных. Если физик или химик не может объяснить, почему его гениальное открытие обществом отторгается, то факт такого непонимания не ставит под сомнение его профессиональную компетенцию. Если обществовед не понимает — значит он плохой обществовед, ибо вопрос о механизмах восприимчивости общества (населения, научной и политической элиты и т.п.) к различным новациям прямо входит в предмет его науки.
Понимал ли Поршнев проблему «внедрения»? Безусловно.
Ведь именно он и никто другой исследовал механизмы защиты от суггестии (контрсуггестия) и способы слома такой защиты (контрконтрсуггестия). Он как высококлассный профессионал не мог не видеть, какие формы контрсуггестии применяются для защиты от его аргументов, но не нашел подходящих форм контрконтрсуггестии. Ситуация — в чем-то схожая с З. Фрейдом, который в каждом возражении против результатов своих исследований обнаруживал один из исследованных им «комплексов». Точно так же и Поршнев отчетливо видел в реакции на изложение результатов своих исследований проанализированные им самим способы защиты от воздействия словом.
Почему же он не нашел подходящих форм контрконтрсуггестии?
Разумеется, человек не всесилен, и даже в самом интеллектуально развитом сообществе никогда не отключается абсолютно возможность рецидивов наиболее примитивных форм контрсуггестии, которые оказываются особо эффективными против тех, кто не может позволить себе опуститься на тот же уровень.
Однако представляется, что дело не только в этом, и даже главным образом — не в этом. Выскажу гипотезу, что именно в оценке подходящих форм контрконтрсуггестии Поршнев серьезно ошибся.
Поршнев, безусловно, страдал, так сказать, профессиональной болезнью всякого «диахронического универсалиста» — очевидной для большинства современников переоценкой уровня прогрессивности той ступени развития, в которой он сам жил. Именно в этом справедливо обвиняли Гегеля.
Можно с уверенностью предположить, что Поршнев догадывался об угрозе, которую таит эта болезнь и для него лично. Приведу очень характерное его рассуждение о Гегеле:
Мы нигде не находим у Гегеля прямого утверждения, что прусская монархия в ее реальном состоянии того времени уже является достигнутым идеалом [...]. Субъективно Гегель рисовал, скорее, утопию дальнейшей эволюции прусского государства, предъявляя ему свои требования и векселя, хотя и сопровождаемые бесчисленными восхвалениями и церемонными поклонами.
То же самое можно сказать и о самом Поршневе. Он и рисовал «утопию дальнейшего развития» СССР (и «социалистического лагеря» в целом), и «предъявлял ему свои требования и векселя», не избегая ни «восхвалений», ни «церемонных поклонов». Однако, даже учтя все это (воспроизведем поршневскую логику анализа «основной социологической проблемы»), придется констатировать: остается слишком многое, что он писал об окружающей социалистической действительности безусловно искренне, но являющееся по силе анализа несопоставимо более мелким, чем его же исследования других формаций.
Разумеется, вызванные такой «болезнью» не вполне адекватные оценки общественного строя СССР нисколько не умаляют его заслуг в исследовании всей остальной истории эти оценки составляют неизмеримо малую часть его творческого наследия. Однако именно они мешали Поршневу выстраивать диалог с коллегами.
Он сплошь да рядом прибегал к аргументации, которая не достигала цели, не была и не могла быть услышана современниками: он видел в них вовсе не тех людей, каковыми они были на самом деле. Один пример, относящийся к диалогу с коллегами по проблемам истории феодализма.
Уже к началу 50-х годов (если не раньше) для большинства серьезных историков стали очевидными вопиющие противоречия между каноническими (и застывшими, с точки зрения конкретного содержания) формулами «марксизма-ленинизма» и гигантским массивом новых, надежно установленных эмпирических фактов, накопленных историками за годы советской власти. Каждый ученый оказался перед роковой развилкой.
Большинство пошло по пути ритуальных клятв верности каноническим формулам в «предисловиях» и «введениях», решительно отказываясь от их действительного использования в качестве сколько-нибудь важных методологических инструментов. Поршнев, один из немногих, «пошел другим путем»: он взялся за всестороннюю и тщательную ревизию самого содержания «опустошившихся» формул. Понятно, что ученые, следующие двумя этими разными путям, не могли избежать стремительного разбегания вплоть до полного непонимания друг друга.
Однако тогда Поршнев не терял надежды, пытаясь разъяснить, что пресловутые «формулы» применимы не только в ритуальных целях:
«Авторы ряда учебников и работ по феодальной эпохе, [...] если и признают на словах функцию подавления и обуздания крестьянства сущностью феодального государства, оставляют далее эту „сущность“ в стороне, не прибегая к ней для объяснения даже самых существенных сторон и изменений феодального государства (например, централизации), объясняя их какими-то другими, неглавными, функциями государства. Но что же это за „сущность“, раз ею нельзя объяснить ничего существенного в истории феодального государства?».
Из приведенных слов видно, что Поршнев использовал аргументацию, которая могла вызвать лишь обратный эффект, а именно — крайне негативную эмоциональную реакцию, значение которой он, как специалист по социальной психологии, обязан был понимать. Ведь фактически Поршнев ловит их на попытке прорвать «с фланга» монополию идеологической надстройки. Он ставит им в упрек именно то, чему в собственном анализе аналогичных процессов в феодальном обществе придавал исключительно важное и безусловно прогрессивное значение! Могли ли такие аргументы достичь целей, к которым стремился Поршнев?
Вторым примером может служить описанный выше в разделе Зоология эпизод с реакцией научного сообщества на скрытое обвинение антропологов в идеализме. Фактически Поршнев не принимал в расчет, что логика эволюции монопольной идеологической надстройки и логика научного познания, обусловливающего эволюцию теоретической концепции, положенной в основу этой надстройки, могут прямо противоречить друг другу.
Однако подчеркну: ценность поршневского анализа средневековой идеологической надстройки, позволяющего понять и суть любой тоталитарной идеологической надстройки, безусловно перевешивает его собственное, не вполне адекватное, восприятие такой надстройки в советском обществе, да и всего этого общества в целом.
И последнее.
После всего сказанного остается один важный вопрос. А можно ли вообще, в соответствии с поршневской методологией и согласуясь с результатами его исследований, скорректировать формационную теорию именно в той части, которая осталась в силу указанной выше профессиональной болезни Поршнева наиболее уязвимой для критики? Чтобы она соответствовала всем фактам последних десятилетий развития человечества, включая события последних десяти лет?
Ведь дело здесь не только в том, чтобы объяснить, скажем, крушение целого ряда коммунистических режимов, но и в том, чтобы показать безусловную прогрессивность в рамках «формационного процесса» этих событий.
Ответ гласит: да, такая возможность существует. Однако изложение соответствующих гипотез, к разработке которых приложил руку и автор этих строк, уже совершенно расходится с задачами настоящего обзора.