Глава 4. Проба сил

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4. Проба сил

Провинциальный город

В Ставрополе меня никто не встречал. Вещи оставил на вокзале в камере хранения и пошел искать пристанище. Город знал плохо, бывал в нем до этого лишь наездами. Нашел гостиницу, называлась она «Эльбрус». В ней я и расположился. Уплатил за койку и пошел бродить по улицам.

Город поразил меня роскошной зеленью и своим классически провинциальным обликом. Редко трех-четырехэтажные, в основном одно- и двухэтажные дома, облепленные пристройками и надстройками той самой непонятной архитектуры, которая характерна для многих городков российской глубинки. Над каждым домом труба как свидетельство отсутствия централизованного отопления. Потом я узнал, что в городе нет и централизованного водоснабжения, и канализации.

Центр расположен на возвышенной части. Там же — остатки старой крепостной стены. Рассказывали, что до войны здесь же стоял великолепный старый собор, но в 1942 году, когда нависла угроза оккупации, его взорвали. Огромную часть старого города до 60-х годов занимали центральная площадь и Верхний рынок, куда съезжались торговать сельскохозяйственной продукцией со всего края и соседних областей.

По периметру площади уникальные здания, составляющие местную достопримечательность: бывшая гимназия, где учился Герман Лопатин — яркая, крупная личность, первый переводчик «Капитала» Маркса на русский язык; бывший Институт благородных девиц (ныне Педагогический институт); приземистый, будто пришитый к земле одноэтажный дом, где когда-то «стоял» командующий Кавказскими войсками; здание бывшего Дворянского собрания (Дом офицеров); Драматический театр (первый на Кавказе) и дом губернатора, в котором разместился крайком партии. На спуске к прудам стоит искореженный временем 700-летний дуб. Из поколения в поколение передавалось, якобы это было одно из любимейших мест М.Ю.Лермонтова. И вспомнилось мне его стихотворение «Выхожу один я на дорогу…». В конце звучит тема, возможно, навеянная встречами со ставропольским дубом.

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!

Но не тем холодным сном могилы…

Я б желал навеки так заснуть,

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной, чтоб, вечно зеленея,

Темный дуб склонялся и шумел.

От центра вниз, на восток, тянулся широкий проспект, заканчивавшийся когда-то крепостными воротами. Назывались они Тифлисскими. Дорога на Тифлис… И, наконец, еще одна запоминающаяся местная «достопримечательность» — огромная лужа у здания пединститута. В общем, точная картина провинциального города, описанная Гоголем.

Рядом с гостиницей «Эльбрус» располагался Нижний рынок. Поражал он своей грязью и баснословной дешевизной овощей и фруктов. За копейки можно было купить целую кучу помидоров. Но деньги я расходовал экономно, берег для другого — необходимо было к приезду Раисы снять хоть какое-нибудь жилье.

С пятого августа началась моя стажировка в краевой прокуратуре. По вечерам бродил по городу в поисках жилья. Прошел день, второй, заходил в десятки домов, но каждый раз неудача. Наконец коллеги по работе посоветовали: обратись к маклерам. Прокуратура и милиция вели с ними отчаянную борьбу и многих держали на учете. Дали адрес опытного маклера, женщины, — улица Ипатова, 26 (такие «важные» сведения врезаются в память). Пришел, и она сразу поняла, что явился не для «борьбы», а за помощью. Взяла с меня 50 рублей и дала адреса трех домов. Один из них — на улице Казанской — и стал нашим жильем на ближайшие годы.

В доме жили симпатичные интеллигентные супруги-учителя, вышедшие на пенсию, их дочь и зять — Люба и Володя. Потом появился и внук — назвали Анатолием. Хозяева сдали мне одиннадцатиметровую комнатку, одну треть которой занимала печь. Из трех небольших окон открывался вид на прекрасный старый сад. Правда, сами окна приходилось закрывать с большим трудом — настолько все перекосилось. Из мебели — длинная, узкая железная кровать с сеткой, провисавшей чуть ли не до самого пола. Да и вся комнатка была запущена до крайности, но лучшего выбора по моим деньгам, видимо, не существовало. С хозяевами договорились, что буду платить за комнату 250 рублей в месяц[5]. О дровах, угле, керосине должны сами заботиться. В центре комнаты, в качестве стола и шкафа для книг одновременно, я поставил тот самый фанерный ящик, который хоть и «малой скоростью», но прибыл в целости из Москвы. Соорудил вешалку для одежды. А перед самым приездом Раисы Максимовны купил два стула. На этом меблировка была завершена.

Разрыв с прокуратурой

Бесцеремонность, проявленная работниками Прокуратуры СССР, безразличие к моей семейной ситуации и вся история с моим распределением зародили у меня серьезные сомнения относительно работы по специальности. Не развеяла их и стажировка в Ставрополе. И я принял решение порвать с прокуратурой.

Вступил в контакт с крайкомом комсомола. Встретил знакомых, помнивших меня по прежним временам. Поделился своими мыслями. Значок Московского университета и рассказ о моей общественной деятельности на юридическом факультете, видимо, произвели впечатление. Через несколько дней я был приглашен на беседу к первому секретарю крайкома комсомола Виктору Мироненко: познакомились, поговорили, и я принял предложение перейти на работу в крайком — на должность заместителя заведующего отделом агитации и пропаганды.

Кажется, все шло хорошо. Но это только на первый взгляд. Как молодой специалист, я должен был прибыть к месту распределения и выполнять ту работу, которая будет поручена. Теперь надо было как-то уладить дела в прокуратуре края. Мою ситуацию облегчало то, что Мироненко вопрос о моем переходе на комсомольскую работу согласовал с крайкомом партии. Но я решил не обходить прокурора края и напросился к нему на разговор. Василий Николаевич Петухов пользовался большим авторитетом, репутацией весьма самостоятельного и принципиального человека. В правоте такой оценки не раз смог убедиться потом, работая в комсомоле.

— Вы вправе решить, отпускать меня или нет. Но я прошу пойти навстречу моему желанию, — этими словами я закончил свое обращение к прокурору края.

Об этой беседе в тот же день написал Раисе Максимовне: «Был длинный неприятный разговор с прокурором края». А на другой день в следующем письме: «Со мной еще раз побеседовали и, обругав кто как хотел, согласились на мой уход в крайком комсомола».

Спустя десятилетия, уже в 80-х годах, я получил от Василия Николаевича две его книги с дарственными надписями и письмо: «Сегодня я с огромным удовлетворением думаю о том, что поступил тогда правильно, не встав на Вашем жизненном пути». Но это было позже, а тогда беседа с Петуховым все-таки оставила в моей душе неприятный осадок.

В комсомоле

В 50-х годах после суровых лет войны и восстановления молодая энергия, живой дух товарищества еще сохранялись в комсомольской среде. Но вся работа в комсомоле держалась на энтузиазме, и не так легко было сделать даже самое простое дело.

Приступив к работе в крайкоме, я старался как можно быстрее войти в курс дела, вникнуть в свои новые обязанности, побывать в местных организациях. Начались мои регулярные поездки по районам Ставрополья. До отдаленных пунктов надо было добираться на поезде или на попутных грузовиках, а внутри районов более всего пешком. С первой же зарплаты (на руки — 840 рублей) пришлось купить кирзовые сапоги, другая обувь просто не подходила в условиях нашего бездорожья.

Еще более трудной в те времена для командировочных была проблема питания. Весь день на ногах, устанешь, проголодаешься, а поесть негде, закусочных, кафе, столовых, просто буфетов — ничего этого не было. Пожалеет, позовет к себе кто-либо из коллег или просто сельчан, угостит — стакан молока, кусок хлеба — и уже хорошо. А когда окажешься в гостях у кого-то из местного начальства, то это уже целое событие.

Еще большая проблема — ночлег. Гостиниц или домов приезжих в большинстве сел не было, разве что в районных центрах. И тут выручали ребята-комсомольцы: либо устраивали к какой-нибудь «тете Мане», либо приглашали в семью.

В каждой поездке завязывались все новые и новые знакомства, делались какие-то открытия. Узнавание людей, узнавание жизни в ее самом натуральном виде стало для меня главным.

В одну из первых своих поездок я оказался на юго-востоке края в селе Горькая Балка Воронцово-Александровского района. Целые дни проводил в мастерских, на фермах, в бригадах — положение ужасающее, бедность и разорение полное. Вечерами засиживались в правлении колхоза, проясняя бесконечное множество проблем. О многом теперь уже и не вспомнишь — сколько лет прошло. Но вот что врезалось в память. В один из дней мы с секретарем комсомольской организации решили добраться до самой отдаленной животноводческой фермы, встретиться с работающей на ней молодежью. С трудом выдирая сапоги из непролазной грязи, шаг за шагом двигались вперед. В какой-то момент, с усилием преодолев подъем, оказались на пригорке, остановились.

Картина, открывшаяся перед нами, была поистине фантастичной. Внизу, в долине, по обе стороны речушки Горькая Балка, раскинувшись километров на двадцать, лежало село. Насколько хватало глаз виднелись хаотично разбросанные низкие мазанки, курившиеся дымком, черные корявые плетни… Где-то там, внутри этих убогих жилищ, шла своя жизнь. Но на улочках (если их можно так назвать) не было ни души. Будто мор прошел по селу и будто не существовало между этими микромирками-хатами никаких контактов и связей. Только лай и перелай собак. И я подумал — вот почему бежит из этого Богом забытого села молодежь. Бежит от заброшенности, от этой жути, от страха быть похороненным заживо.

Я стоял на пригорке и думал: что же это такое, разве можно так жить?

В командировках впечатления буквально захлестывали меня. Хотелось поделиться с близким человеком, и я стал чуть ли не каждый вечер, когда оставался один, писать письма Раисе Максимовне в Ставрополь. Приходили они к ней, как правило, через неделю, а то и дней через десять, нередко уже после моего возвращения. Но иллюзию постоянного общения эта переписка создавала.

Как оказалось, Раиса Максимовна сохранила многие из этих писем 35-летней давности. В книге «Я надеюсь…» она опубликовала отрывки из некоторых. Вот один из них: «…Сколько раз я, бывало, приеду в Привольное, а там идет разговор о 20 рублях: где их взять, при том что отец работает круглый год. Меня просто захлестывает обида. И я не могу (честное слово) удержать слез. В то же время думаешь: а ведь они живут еще неплохо. А как же другие? Очень много надо еще сделать. Как наши родители, так и тысячи таких же заслуживают лучшей жизни».

Люди заслуживают лучшей жизни — это то, что все больше волновало меня.

А жизнь шла своим чередом. Командировки следовали одна за другой — и по делам молодежным, и с поручениями крайкома партии. Выступал много и на самые разные темы.

Собирались дружно и слушали с вниманием, и дело заключалось не столько в моих ораторских дарованиях. Села в то время большей частью были не электрифицированы и не радиофицированы, о телевидении слыхом не слыхивали, газеты приходили с большим опозданием, книг недоставало. Поэтому, как только объявляли, что приехал лектор из «центра», люди шли в клуб. Радовались общению, устраивались на лавках поудобнее, в задних рядах потихоньку грызли семечки и готовы были сидеть и слушать хоть до утра.

Но постепенно «просветительство» в комсомольской работе стало все больше вытесняться хозяйственными кампаниями, разворачивавшимися одна за другой по инициативе Хрущева. Я очень скоро начал понимать, что работа в партийно-комсомольском аппарате по-своему коварна. Она предлагает готовые «правила игры», втискивает в определенные жесткие рамки. Опасность скатиться от работы действительно общественной к чисто чиновно-бюрократической, от которой я бежал из прокуратуры, была крайне велика и здесь, в комсомоле.

Никакой самостоятельностью эта политическая организация молодежи, по существу, не располагала, действуя практически на «субподряде» у КПСС. Более того, всякие попытки комсомола на любом уровне поступать самостоятельно рассматривались как не только нежелательные, но и опасные. Партийные организации, взяв на себя функции прямого руководства экономикой, сами действовали как хозяйственные органы и от комсомола ожидали того же. Все оценивалось через призму хозяйственных успехов. Есть они — хорошо работают и партийные организации, и комсомол. Ну а нет — так и политическая работа ничего не стоит.

Самое удивительное, что поиск живых, человеческих форм работы нередко встречал, мягко говоря, непонимание со стороны партийных комитетов. Я рассказывал о своих впечатлениях от поездки в село Горькая Балка и тамошний колхоз, по иронии судьбы носивший имя Ленина. За несколько дней своего пребывания жалоб я наслушался предостаточно — на развал хозяйства, на беспросветную жизнь. Но более всего угнетало молодежь ощущение полной оторванности от всего на свете. Что-то надо было делать.

Я решил обо всем этом поговорить со специалистами, тоже в основном молодыми людьми. Все были согласны — молодежь нуждается в общении. Решили организовать несколько кружков политического и всякого иного просвещения, прорубить, как говорится, «окно в мир». Провели первые встречи — пришли на них не только люди молодые, но и пожилые. Высказали пожелание о регулярных встречах — лед тронулся. По завершении командировки я поехал в райком партии к первому секретарю Дмитриеву. Рассказал ему о том, что видел и чем занимался в Горькой Балке, выложил все жалобы и вернулся в Ставрополь.

Буквально через день-два вызывают меня в крайком партии — что, мол, там у тебя случилось?

— Ничего чрезвычайного, — говорю, — но впечатления тяжелые.

— А вот тут сигнал поступил от секретаря райкома, что приезжал какой-то Горбачев из крайкома комсомола и, вместо того чтобы наводить порядок, укреплять дисциплину и пропагандировать передовой производственный опыт, стал создавать какие-то «показательные кружки».

Я был буквально ошарашен, а потом понял. Дмитриев рассуждал так: приедет Горбачев в крайком, расскажет о жизни села, о невнимании к людям. Вот и решил многоопытный Сергей Афанасьевич нанести «упреждающий удар». О нуждах и бедах крестьян Горькой Балки он, естественно, и словом не обмолвился.

И вторая стычка с Дмитриевым носила такой же характер. Это было позже, когда я работал секретарем крайкома комсомола. Началась очередная кампания укрупнения районов, и он постарался использовать ее для расстановки на всех сколько-нибудь ответственных постах своих протеже. Из района посыпались жалобы — пришлось немедленно выехать. Встретился с комсомольцами, успокоил их, а потом зашел к Дмитриеву и твердо заявил, что реорганизация — это не повод для разрушения работающих общественных структур и назначения «удобных» людей. Вернулся в Ставрополь, и снова приглашают в крайком партии. Дмитриев, оказывается, уже звонил: опять, мол, приезжал этот Горбачев, присмотритесь к нему — явно мешает.

Не все гладко получалось с моими комсомольскими коллегами. Мой университетский багаж давал, безусловно, определенные преимущества, и, когда возникали споры и дискуссии по общим проблемам, я по студенческой привычке сразу же ввязывался, выдвигал какие-то, может быть, и неожиданные для собеседников аргументы, показывая несостоятельность их позиции. Делал это исключительно ради истины, в запале дискуссии.

И вот однажды, на совещании аппарата крайкома комсомола, мне открыто бросили упрек в том, что я «злоупотребляю» своим университетским образованием. Потом в узком кругу мне сказали:

— Знаешь, Миша, мы тебя любим, уважаем и за знания, и за человеческие качества, но многие ребята в аппарате очень обижаются, когда в споре выглядят как бы неучами или хуже того — дураками. Разве это их вина, что кончали они лишь вечернюю десятилетку?

Я отнесся к замечанию серьезно. А главное — помог многим из них продолжить учебу в вузах.

XX съезд КПСС

Пришла весна 1956 года. XX съезд КПСС, доклад Хрущева на закрытом заседании съезда стали для страны своего рода политическим и психологическим шоком.

Информационное письмо ЦК, почти дословно излагавшее этот доклад, мне довелось прочесть в крайкоме партии. Я поддерживал мужественный шаг Хрущева. Своей позиции не скрывал, выражал ее публично. Но обнаружил довольно смешанную реакцию на доклад в аппарате, даже растерянность.

Понять эти чувства можно. Десятилетиями вся партийная работа, устройство нашей жизни базировались на авторитете Сталина. Этим все освящалось и оправдывалось. А теперь «устои» рушились. Дух железной дисциплины, прочно сидевший в каждом аппаратчике, требовал подчинения новому курсу ЦК, но осмыслить и принять его оказались способными далеко не все. Многие затаились, выжидая дальнейшего развития событий и дополнительных инструкций.

Встал вопрос — как реагировать комсомолу? Пришли к общему мнению — наиболее подготовленные работники должны включиться в разъяснительную работу итогов XX съезда среди молодежи. План наших действий согласовали в крайкоме партии. Меня направили в Ново-Александровский район. Ситуацию я застал там, можно сказать, типичную. Секретарь райкома партии по идеологии Н.И.Веретенников, к которому зашел по приезде, узнав о моей миссии, выразил искреннее сочувствие. Он, как я понял, считал, что меня просто «подставили». Во всяком случае, сам находился в полнейшем смятении и абсолютно не знал, что делать. «Откровенно скажу тебе, — заметил он, — народ осуждения «культа личности» не принимает».

Что скрывается за ссылками на народ, я уже знал — чаще всего это настроения аппарата. И решил, что необходимо самому почувствовать настроения людей. Две недели я провел в районе, ежедневно встречался с комсомольцами, беседовал с коммунистами. Впечатления сложные. У части моих собеседников, особенно в молодежной, интеллигентской среде, а также тех, кого в той или иной мере коснулись сталинские репрессии, тема «культа» находила живой отклик. Другие просто отказывались верить приведенным в докладе фактам, категорически не принимали оценки деятельности и роли Сталина. Третьи — и таких было немало, — не сомневаясь в достоверности фактов, задавали один и тот же вопрос: «зачем?». Зачем публично выносить «сор из избы», зачем открыто говорить об этом и будоражить народ?

Меня поразила и та версия объяснения репрессий, которая сформировалась в сознании многих простых людей. Мол, наказаны в 30-х годах Сталиным были те, кто притеснял народ. Вот им и отлились наши слезы. И это говорилось в крае, который прошел через кровавую мясорубку тех страшных тридцатых годов!

В «верхах», кто интуитивно, кто вполне осознанно, сразу поняли, что критика Сталина — это критика самой системы, угроза ее существованию, а стало быть, благополучию власть имущих. Это стало особенно очевидным, когда на первых же собраниях, посвященных XX съезду, руководство всех уровней услышало в свой адрес: «А где же вы тогда все были?»

Андропов, являвшийся в то время послом СССР в Венгрии, позже рассказывал, что сразу же после XX съезда его неожиданно пригласил на охоту тогдашний венгерский лидер Матиас Ракоши. Когда остались одни, Ракоши по-русски сказал (явно рассчитывая на то, что разговор будет передан в Москву): «Так делать нельзя. Не надо было торопиться. То, что вы натворили на своем съезде, это — беда. И я еще не знаю, во что она выльется и у вас, и у нас».

Уже в первые дни пребывания в районе я понял, что нужны не публичные речи, а откровенные дружеские беседы. Свои наблюдения и предложения после этой командировки передал в крайком партии, и они вызвали интерес. Казалось, все прошло сносно. Но удовлетворения я не почувствовал. У меня самого вопросов только прибавилось, многие из них оставались без ответа. И я понял, что одной из главных причин этого является сам доклад Хрущева. Он носил не аналитический, не «рассуждающий», а, я бы сказал, сугубо личностный, «эмоционально-обличающий» характер. Не доказывал, а бил по нервам. Сводил причины многих сложнейших политических, социально-экономических, социально-психологических процессов к дурным чертам личности самого «вождя». Надо было идти по пути более глубокого анализа. Но, увы…

Сумятица и неудовлетворенность еще более возросли, когда вскоре после XX съезда стали появляться признаки «обратного хода». Стало известно, что отозвано Информационное письмо ЦК по докладу Хрущева. «Правда» перепечатала из китайской газеты «Жэньминь жибао» статью «Об историческом опыте диктатуры пролетариата», в которой говорилось, что Сталин «выражал волю народа и был выдающимся борцом за марксизм-ленинизм».

Наконец 30 июня принимается постановление ЦК «О преодолении культа личности и его последствий», указывавшее на заслуги и «преданность Сталина марксизму-ленинизму», а также на то, что никакой «культ» не мог изменить «природы нашего общественного строя».

Так или иначе, толчок обществу XX съезд дал мощный, он положил начало переоценке внутренней и внешней политики, анализу исторических фактов. Но процесс этот шел противоречиво, старые силы не собирались уступать.

Тяжесть ответственности возрастает

В августе 1956 года исполнился год моей работы в крайкоме комсомола. Большая часть его прошла в командировках. За это время у меня установились довольно тесные контакты с интеллигенцией, со студенчеством Ставрополя. Во всяком случае, я был в курсе их проблем. И все-таки разговор на предмет моего возможного избрания первым секретарем Ставропольского горкома комсомола для меня — человека для города нового — был весьма неожиданным. Тем не менее кандидатура моя на выборах была поддержана, и уже в сентябре я приступил к исполнению новых обязанностей.

Долго размышлял, с чего начать. Проблем было много. Трудно было с работой для оканчивающих не только школы, но и вузы. Неустроенность жизни, вынужденное безделье и сопутствующие им негативные проявления — все это было в Ставрополе. В то же время после XX съезда в обществе, и особенно среди молодежи, усиливалось брожение умов, росли ожидания. Необходимость перемен в содержании и в формах работы была очевидна.

Начал с того, что создал городской дискуссионный клуб. Позднее, в 60-е годы, подобные клубы и «устные журналы» появились во многих городах, стали в какой-то мере стандартной формой идеологической работы. Но когда мы вместе с заведующим кафедрой пединститута Ларионом Анисимовичем Руденко взялись за создание такого клуба у себя в Ставрополе, это, во всяком случае для нашего края, было новшеством неслыханным.

Тема первого диспута была вроде бы достаточно безобидной: «Поговорим о вкусах». Но мы так расшифровали ее в дополнительных вопросах, что она затронула самые острые проблемы молодежной жизни. Пригласили всех желающих принять участие в диспуте прийти в Дом учителя. Реакция последовала незамедлительно. Секретарю горкома партии сразу стали звонить бдительные доброхоты: «В самом центре… Какой-то щит… Явная провокация!»

Первая дискуссия прошла удачно. Спорили живо, задиристо, порой не жалея голосовых связок. Затем последовали вторая, третья встречи. Помещение набивалось до отказа, сидели в проходах, на ступеньках. Те, кому не хватило места в гардеробе, держали пальто на руках. Пришлось искать более вместительное помещение. Им стал Клуб милиции!

Я председательствовал на всех заседаниях клуба, и одно из них запомнилось на всю жизнь. Спор шел о культуре. Затрагивались разные аспекты проблемы. И вот какой-то молодой парень, ужасно волнуясь, стал говорить о культуре при социализме. О том, что культура — это прежде всего сам человек со всей его многовековой историей, а мы сводим ее лишь к одной форме — к идеологии. И то, что нам вбивают в головы, искажает само понятие культуры.

Руденко и я бросились в атаку — «защищать социализм». Говорили, что именно социализм унаследовал и воспринял все богатство духовного наследия человечества, только он открыл дорогу к культуре миллионам. Приводили множество других аргументов, в которых действительно были убеждены. Наш «идейный противник» был не очень опытен в публичных дискуссиях, и победа осталась за нами.

Но в тот момент я больше всего думал о том, что могут прикрыть дискуссионный клуб, которым все мы так дорожили.

Для думающей молодежи города наш клуб стал излюбленным местом встреч. Стали устраивать подобные дискуссии в студенческих и заводских коллективах. Расширялся круг обсуждавшихся проблем. Но все это затронуло преимущественно интеллектуальную сферу жизни, а я прекрасно знал, что значительная часть молодежи жаждет не столько споров, сколько конкретных практических действий. И вслед за клубом мы создали Оперативный комсомольский отряд — ОКО. Не знаю, стал ли он одним из первых в стране, во всяком случае, ни о чем подобном до того я не слыхал.

Родилась эта идея не только потому, что мы искали способ реализовать энергию комсомольцев. Как я уже сказал, часть молодежи Ставрополя оставалась «невостребованной», не находила для себя места, полезного дела. Безделье неизбежно порождало пьянки, хулиганство, воровство. Милиция пыталась пресечь их своими обычными методами, но толку от них было мало. И вот в городе появляется мобильный оперативный отряд — дисциплинированный, смелый, решительный, сформированный на добровольной основе из самих ребят. Через исполком городского Совета депутатов на три дня недели — среду, субботу, воскресенье — мы добились выделения предприятиями и учреждениями дежурных автомашин. Как только где-то возникала «буза», отряд выезжал на место происшествия. Эффект был потрясающий. ОКО завоевал огромный авторитет, вырос с 30 до 130 человек, и нам уже приходилось принимать добровольцев из числа старшеклассников и студентов по строгому отбору.

Казалось бы, прекрасная иллюстрация для тех, кто верит в спасительность исключительно «силовых методов» решения любых проблем. Но очень скоро мы убедились, что уповать только на них — глупо и опасно. Во-первых, под видом нашего оперативного отряда в городе стали действовать хулиганы и грабители. Во-вторых, участились случаи, когда и наши ребята, почувствовав вкус к «силовым методам», шли на задержание и мордобой, явно нарушая элементарную законность. Пришлось усилить контроль за ОКО, придавать каждой группе по опытному милицейскому работнику. Но основное внимание обратили на трудоустройство и организацию досуга молодежи.

Поскольку давно было провозглашено, что в стране безработица ликвидирована окончательно и бесповоротно, никакой государственной системы, через которую можно было бы помочь ребятам, не существовало. Поэтому функции «биржи труда» горком взвалил на себя. На учет были взяты все рабочие места в городе. Приходилось бесконечно спорить с директорами предприятий. И я уже тщательно следил не столько за тем, сколько добровольцев идет в ОКО, сколько за тем, какое количество юношей и девушек удалось пристроить на работу.

Формально у комсомола не было никаких прав, но я использовал то обстоятельство, что меня ввели в состав бюро горкома партии. Это позволило с большим успехом отстаивать интересы молодежи на заседаниях бюро, пленумах, на собраниях в трудовых коллективах. Из репертуара «синеблузников» и «легкой кавалерии» 20-х годов мы позаимствовали «Окна сатиры». Фотографии, помещавшиеся на улицах города, демонстрировали загаженные заводские дворы и улицы, вороватых продавцов, подвыпившее, распоясавшееся, «гуляющее» начальство. Возле стендов постоянно толпился народ, действовали они сильно. Словом, мы искали и находили способы заставить считаться с комсомольскими комитетами, интересами молодежи.

Ирина

Происходили перемены и в личной жизни. 5 января 1957 года Раисе Максимовне исполнилось 25 лет, а 6 января родилась дочь Ирина. Мы радовались дочке, так как оба этого хотели, но очень переживали. Дело в том, что после тяжелого ревматического заболевания, перенесенного в студенческие годы, Раисе врачи запретили идти на такой шаг. Жизнь наша теперь значительно осложнилась. Квартировали по-прежнему на Казанской улице. Магазины, рынок — далеко, в центре города. За водой, как и раньше, приходилось бегать к водоразборной колонке, туалет во дворе, уголь и дрова там же.

По случаю рождения ребенка в те времена отпуск матери составлял всего 55 дней. Жить на одну мою зарплату мы не могли. Надо было идти работать. Стали искать няню. С трудом на время нашли. Ох, как трудно было Раисе Максимовне. Чтобы покормить дочку, надо было бежать домой по ходу дня, оставить грудное молоко на последующие кормления. Никакого детского питания не было и в помине — что могли, изобретали сами. Недоставало всего, бедствовали по-настоящему. Когда Иринке исполнилось два года, стали носить ее на день в детские ясли.

Насмотревшись на нашу маету, коллеги стали хлопотать о квартире. И мы получили две комнатки в так называемом «административно-жилом» доме, в котором два верхних этажа были построены под жилье, а нижний — для расположения всякого рода учреждений, сейчас бы сказали — под офисы. Но городу недоставало жилья, и первый этаж тоже был использован для проживания людей. После заселения он превратился в огромную девятикомнатную коммунальную квартиру с общей кухней и туалетом. Мы прожили там три года до того, как получили отдельную двухкомнатную квартиру.

Эти годы мне хорошо запомнились. Жили здесь с семьями газосварщик, отставной полковник, механик швейной фабрики, холостяк-алкоголик со своей матерью и четыре женщины-одиночки. Уникальный мир, где переплеталось все — и раздражение, злость от тесноты, неустроенности, и искренняя взаимопомощь, если хотите — своеобразный коллективизм: дружили, ссорились, выясняли отношения, мирились, вместе отмечали дни рождения, праздники, вечерами играли в домино.

Донашивали вещи, приобретенные родителями еще в студенческие годы.

Время от времени приезжал отец, привозил нам кой-какую деревенскую снедь. Подолгу беседовали с ним о сельских делах, о событиях в крае, в мире. Изредка, по большим религиозным праздникам, гостевала у нас бабушка Василиса (в Привольном церкви не было). Жаловалась на здоровье, на невнимание к ней родных, сердилась, что не крестили дочь, но говорила это не зло. Очень она привязалась к Раисе Максимовне, к Иринке и каждый раз, отправляясь в церковь, ласково приговаривала: «Помолюсь за всех троих, чтобы Бог простил вас — безбожников». Спустя годы мы узнали, что в одну из поездок в Привольное Иринку, тайно от нас, покрестили.

Новое назначение

Весной 1958 года меня избрали делегатом на XIII съезд ВЛКСМ. В конце съезда мы узнали, что наш первый секретарь Виктор Мироненко введен в состав бюро ЦК ВЛКСМ и отныне будет работать в Москве.

25 апреля 1958 года на расширенном пленуме Ставропольского крайкома комсомола бывшего второго секретаря Николая Махотенко избрали первым, меня — вторым секретарем. А когда в марте 1961 года Николай перешел на партийную работу и возглавил Изобильненский райком КПСС, я стал первым секретарем крайкома ВЛКСМ и пробыл на этом посту до апреля 1962 года.

Теперь при дальних поездках по краю я уже пользовался машиной — знаменитым «газиком». Но как только кончалась автомобильная дорога, в ход опять шли мои видавшие виды кирзовые сапоги.

Эти четыре года моей жизни были до предела заполнены каждодневной будничной работой, что постепенно становилось все более характерным для комсомола тех лет. Одна массовая кампания следовала за другой. Часть из них была связана с шефством ВЛКСМ над отраслями производства. Шефствовали мы над стройками «большой химии», к примеру над Невинномысским азотнотуковым комбинатом; над животноводством, и прежде всего овцеводством, затем птицеводством и кролиководством; над выращиванием кукурузы и сахарной свеклы; садами и виноградниками и прочим.

Не успевал закончиться месячник по заготовке грубых и сочных кормов, как начинался двухмесячник по распространению книги. Заканчивались рейды по проверке хода уборки урожая и начиналась кампания по подготовке к зимовке скота. Все это сопровождалось бесконечной отчетностью, подведением итогов, поездками за опытом.

На мой стол ежедневно ложились бесчисленные постановления и указания, поступавшие из ЦК ВЛКСМ. Складывалось впечатление, что там, «наверху», твердо убеждены: без их бюрократических инструкций и трава не вырастет, и корова не отелится, а экономика вообще может функционировать лишь в режиме «мобилизационной модели», напрочь лишена способности к саморазвитию, хотя я, конечно, понимал, что комсомол — это часть системы.

Соприкосновение с «верхами»

Моя новая должность вывела меня, между прочим, на новый круг общения — с «верхами» региональной политической элиты, секретарями крайкома партии. Мне кажется, в каждом из них по-своему отражалась эпоха.

С 1946 года десять лет проработал у нас первым секретарем Иван Павлович Бойцов — один из руководителей партизанского движения в Калининской области. Это был человек, оставивший после себя в крае самые противоречивые суждения. Он был довольно сухим, жестким, влиянием и авторитетом обладал огромным. Но авторитет этот в значительной мере держался на страхе, который был характерен для сталинских времен. После XX съезда положение Бойцова пошатнулось. Со стороны ЦК его упрекали в том, что он вяло разворачивает новые дела. Все те, кто еще вчера трепетал перед ним, предъявили свой счет. И его перевели в Москву, на работу в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС.

На смену в марте 1956 года пришел Иван Кононович Лебедев. До этого он был вторым секретарем ЦК Компартии Латвии, первым секретарем Омского и Пензенского обкомов партии. Последний пост перед приходом в Ставрополь — первый заместитель Председателя Совета Министров РСФСР.

Лебедев был человеком совершенно необузданной энергии, мог заставить работать любого. Мне кажется, в момент страды он и мертвого поднял бы и заставил убирать хлеб или заготавливать сено. Но спроси его: зачем, ради чего? — и Иван Кононович затруднился бы ответить.

В 1956 году в Ставрополье под давлением сверху широко пошли на раздельный метод уборки хлебов — сначала надо было скосить хлеб в валки, а потом уже подобрать и обмолотить. Для сухого лета этот способ был хорош, но в том високосном году лето выдалось дождливое. Тем не менее, вопреки здравому смыслу, специалистов и механизаторов принуждали убирать новым методом. Никаких доводов о выборочном его использовании Лебедев не принимал. Многие поплатились должностями. А вот за то, что в результате этого своеволия сотни тысяч гектаров хлеба сгнили в валках, никто не понес ответственности.

Поначалу мне казалось, что характер Ивана Кононовича вполне индивидуален. Но когда в октябре 1958 года к нам в Ставрополь для вручения краю ордена Ленина приехал Хрущев, я понял, что дело тут не только в «самобытности» Лебедева… Тогда я впервые имел возможность присмотреться к Хрущеву. Наблюдая за манерой поведения Никиты Сергеевича, я отметил его открытость и искренность, своеобразную народность, желание идти на контакты со всеми. «Стиль» Хрущева создавал своего рода эталон, и многие руководители рангом пониже старались подражать ему.

Беда в том, что, будучи заимствованным, да еще при общей низкой культуре, стиль «лидера» приобретал часто вульгарные формы. Непосредственность и народность выливались порой в откровенное хамство, не говоря уже о сквернословии и пьянстве. Видимо, желание походить на Хрущева где-то в глубине души сидело и у Лебедева, но результат чаще всего получался карикатурный. Он мотался по краю, сталкиваясь с непорядками, устраивал разносы, матерился. В крайком от него потоком шли телефонограммы, а там уже весь аппарат сидел наготове: молниеносно писались решения, объявлялись выговоры, сочинялись телеграммы с требованием поднять организованность и усилить партийный контроль.

Перед высшим начальством, наезжавшим из Москвы, Иван Кононович откровенно заискивал. Но стоило кому-то «сорваться» с вершин власти, как готов был чуть ли не пинать его ногами. Так случилось с Николаем Александровичем Булганиным. После разгрома «антипартийной группы» в 1958 году он был освобожден с постов Председателя Совмина, члена Президиума ЦК КПСС и «сослан» к нам председателем краевого совнархоза. Встретили его ставропольчане тепло. По утрам, когда Булганин приезжал на работу, у здания совнархоза собиралась толпа — иногда до нескольких сот человек. Но это лишь взъяривало Лебедева.

— Подыгрываешь отсталым настроениям? — кричал он с трибуны партактива Булганину. — Ты что, приехал сюда демократию разводить?

Лебедев буквально третировал его, собирал о нем сплетни и слухи, вытаскивал на бюро за малейший промах, пытался снять с поста председателя совнархоза и направить директором небольшого заводика. Только вмешательство самого Хрущева спасло Булганина от этого «перемещения» — перевелся на пенсию, уехал из Ставрополя.

Характерен для того времени и конец карьеры Лебедева. Он жестко проводил в жизнь все решения «вышестоящих инстанций», и все складывалось для него блестяще. В 1956 году «за внедрение передового метода раздельной уборки» наградили орденом Ленина; в следующем, к своему 50-летнему юбилею, получил второй орден Ленина. В 1958 году у нас был хороший урожай, сдача зерна государству превысила 100 миллионов пудов, край наградили орденом Ленина, и Лебедев получил свой третий, такой же орден. Потрясающе — три ордена Ленина за три года! А через год его сняли.

Погубила Лебедева безоглядная ретивость. В конце 1958 года, когда эйфория от первых успехов сельского хозяйства окончательно вскружила Хрущеву голову, он публично провозгласил задачу догнать и перегнать США по производству животноводческих продуктов на душу населения. Никита Сергеевич не скрывал от партийных руководителей, что ждет результатов быстрых и ощутимых. А поскольку задача эта была абсолютно нереальной, он тем самым, независимо от субъективных намерений, стимулировал прямое очковтирательство.

Те, кто хотел выслужиться, рьяно взялись за дело. Под нажимом проводились массовая скупка скота в личных крестьянских хозяйствах, закупки в соседних регионах. Особенно отличился в этом рязанский секретарь Ларионов. В 1959 году Рязанская область выполнила три годовых плана по мясу, а Ставрополье — два с половиной. Но какой ценой! Под нож пустили отары овец, рабочих волов, табуны лошадей. Начисто снесли личные подсобные хозяйства крестьян.

Пресса подняла шумиху о «первых ласточках», звала остальных равняться на передовиков. Обман вскоре разоблачили. Ларионов застрелился, Лебедева в январе 1960 года сняли с поста «по состоянию здоровья». Но дело, как говорится, было сделано: эта «мясная кампания» нанесла индивидуальному сектору страны такой удар, последствия которого ощущались до последнего времени.

Как и многие другие, я разделял ожидания, которые пробудились в нашем обществе после XX съезда, воспринимал их как новый жизненный шанс для себя, своих сверстников. Вместе с тем я видел, что перемены идут с большим трудом, проводятся непоследовательно, импульсивно.

На XXII съезде КПСС

Противоречия того времени ярко отразились и в работе XXII съезда КПСС — первого партийного съезда, в работе которого мне довелось участвовать. Я аккуратно записывал в блокнот свои впечатления, но и без этого многие перипетии двухнедельных заседаний прочно вошли в память. Прежде всего запомнились эпизоды, связанные с критикой «культа личности» Сталина. После разгрома «антипартийной группы» Хрущев, видимо, создал ситуацию, при которой многие члены тогдашнего руководства вынуждены были так или иначе публично, в выступлениях на съезде, зафиксировать свою позицию по этому вопросу.

Своего апогея возбуждение в зале достигло 30 октября, когда на утреннем заседании на трибуну поднялась старая большевичка Д.А.Ла-зуркина. От ее выступления повеяло мистикой. Во всяком случае, факт общения с загробным миром был налицо: «Я всегда в сердце ношу Ильича, — сказала она, — и всегда, товарищи, в самые трудные минуты, только потому и выживала, что у меня в сердце был Ильич, и я с ним советовалась, как быть. Вчера я советовалась с Ильичей, будто он передо мною как живой стоял и сказал: мне неприятно быть рядом со Сталиным, который столько бед принес партии». Съезд единогласно принял постановление о выносе из Мавзолея саркофага с телом Сталина и захоронении его у Кремлевской стены. В Ставрополе, когда глубокой ночью начали с помощью тракторов снимать огромную скульптуру Сталина, стоявшую в самом центре, собралась толпа, настроенная явно неодобрительно. Но все обошлось, «работу» довели до конца. Скульптуру сняли, а проспект Сталина переименовали в проспект Маркса.

Критика культа личности воспринималась нами тогда как подтверждение и продолжение линии XX съезда партии. Но все сильнее давали о себе знать и настораживающие моменты. В зале вновь зазвучали дифирамбы в адрес Хрущева. В особенности это проявилось при обсуждении новой Программы партии. Документ этот радовал своей обращенностью к нуждам и потребностям человека, провозглашаемой заинтересованностью в обеспечении мира и мирного сосуществования. Но многое в нем отдавало шапкозакидательством, легковесностью отличалась постановка сложных общественных проблем.

Тем не менее ряд делегатов, известных в партии людей, буквально соревновались в восхвалении и превознесении Хрущева. Довольно сумбурный доклад Никиты Сергеевича В.Ю.Ахундов сравнил со звучанием «могучей симфонии». А Рашидов говорил о Хрущеве как о «выдающемся ленинце, замечательном знатоке глубинных процессов жизни и страстном борце за мир». Меня неприятно поразило, что все это славословие Никита Сергеевич выслушивал с явным удовольствием. Повеяло чем-то старым и до боли знакомым. А что мы, делегаты? Аплодировали, хотя многие чувствовали себя неловко.

Драма Хрущева

Память человеческая весьма капризна, особенно когда ею манипулируют средства массовой информации. Все помнят «кукурузную эпопею» или то, как стучал Никита Сергеевич башмаком на заседании Генеральной Ассамблеи ООН, стычку его с художниками на выставке в Манеже. Но за этими лежащими на поверхности фактами скрывалось нечто гораздо более значимое. Думаю, история никогда не забудет разоблачения Хрущевым «культа личности Сталина». Действительно, в его закрытом докладе на XX съезде было слишком мало анализа и слишком много субъективных моментов. Сводить проблему тоталитаризма к внешним причинам и дурному характеру диктатора — дело нехитрое и к тому же эффектное, но не вскрывает его глубоких корней. Достаточно прозрачными были и личные политические расчеты Хрущева: выступив первым с разоблачением «культа», он сразу же блокировал своих ближайших конкурентов и противников — Молотова, Маленкова, Кагановича, Ворошилова, которые вместе с ним как раз и составляли ближайшее окружение Сталина.

Все это верно, но для истории и большой политики огромное значение имеют реальные последствия его политических действий. Критика Сталина, олицетворявшего собою режим, не только выявила тяжелейшее состояние нашего общества в целом, извращенный характер политической борьбы, происходившей в нем, но и полное отсутствие элементарной законности. Она морально дискредитировала тоталитаризм, породила надежды на реформирование системы, дала импульс развитию новых процессов как в сфере политики и экономики, так и в духовной жизни. И это должно быть поставлено в заслугу Хрущеву, тем, кто поддержал его.

Я уж не говорю о том, что позиция Хрущева в данном вопросе привела к массовым реабилитациям, сохранившим доброе имя сотням тысяч безвинно погибших в сталинских застенках и лагерях.

В разоблачении Сталина наиболее ярко проявилась противоречивость исторической роли Хрущева — с одной стороны, смелость и мужество, решительность, готовность пойти против течения, а с другой — ограниченность политического мышления рамками определенных стереотипов, неспособность и нежелание вскрыть глубинные основы явлений, с которыми он вел борьбу.

Видеть причину трагических событий в истории советского общества только лишь в личных качествах «злодея» Сталина — значит оказаться в плену «культа личности» наоборот. Если дело в этом, то достаточно сменить плохого руководителя на хорошего, и мы гарантированы от повторения ошибок. Хрущев как бы обращался ко всем: вот я честно говорю о прошлом, ничего не скрывая, верьте мне, идите за мной и все будет хорошо. Иными словами, приглашал сменить один культ другим, не посягая на устои системы.

Углубиться в анализ причин тоталитаризма Хрущев не хотел, да, вероятно, и не смог бы, потому что это требовало преодоления стереотипов, ставших для него символом веры. Поэтому критика культа личности, резкая по словам, была половинчатой по существу, ей был поставлен определенный предел, а процесс реальной демократизации остановлен в самом начале.

Такая же противоречивость была характерна и для внешнеполитической линии Хрущева. Его активный выход на международную арену, приглашение к мирному сосуществованию, первые попытки наладить нормальные контакты с ведущими капиталистическими державами; новые отношения с Индией, Египтом и другими государствами «третьего мира»; наконец, стремление более демократично подойти к союзническим связям с социалистическими странами, отказ от вражды с Югославией — все это получило широкий отклик у нас и за рубежом, имело, безусловно, положительное значение.

А наряду со всем этим — жестокое подавление восстания венгерского народа в 1956 году; элементы авантюризма, приведшие к Карибскому кризису 1962 года, который поставил мир на грань военной катастрофы; ссора с Китаем, перешедшая в длительный период вражды и противостояния с ним.