V. Внешние связи уральского, самодийского и финно-угорского праязыков

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V. Внешние связи уральского, самодийского и финно-угорского праязыков

Помимо метода лингвистической палеонтологии для определения прародины важное значение могут иметь другие языковые данные, прежде всего в этой связи принято упоминать данные топонимики. Следует, однако, с сожалением констатировать, что анализ топонимических материалов приносит надёжные результаты лишь для достаточно поздних периодов. В частности, в уралистике разработаны вопросы происхождения дорусского пласта в топонимике севера Европейской России: можно говорить о примерных границах былого расселения пермян, марийцев, мордвы, мери, прибалтийских финнов и саамов [Vasmer 1934—1936; Матвеев 1964а; Матвеев 1979; Матвеев 1996; Муллонен 1994; и др.], однако хронологически эти разработки (если оставаться в рамках науки, о попытках выхода за эти рамки см. примечание 18) не ведут нас глубже одного-двух тысячелетий и, следовательно, не могут быть использованы при рассмотрении проблемы уральской прародины. Пожалуй, единственным ценным для нашей темы результатом этих блестящих исследований является отрицательный, а именно — вывод о том, что топонимические данные не дают оснований говорить о былом присутствии в Восточной Европе (пра?)самодийского и (пра?)угорского населения [Матвеев 1964б; Матвеев 1968] — за исключением былого присутствия западных групп манси в Приуралье (не далее Средней и Верхней Камы на западе), что, впрочем, известно и по данным письменных источников [Матвеев 1982][18].

Более полезны в нашем случае данные о внешних генетических и контактных (ареальных) связях уральского праязыка с другими языками.

Вопрос о возможных генетических связях между финно-угорскими (resp. — уральскими) и индоевропейскими языками поднимался ещё в конце XIX века (см., напр. [Anderson 1879]), а в начале XX века уже имели место попытки его последовательно-позитивного решения [Pedersen 1933]. Позже эта проблема получила развитие в трудах Б. Коллиндера (прежде всего — [Collinder 1954a; 1965]), который, однако, оценивал перспективы гипотезы об урало-индоевропейском родстве весьма осторожно. Предпринятые в 1970—80?е гг. Б. Чопом попытки обосновать родство языков этих двух семей на материале морфологии и даже продемонстрировать выводимость индоевропейской флективной системы склонения из «индо-уральской» агглютинативной [?op 1975 и др.] были не всегда достаточно надёжно аргументированы. Показателен, однако, вывод, к которому он пришёл — если действительно индоевропейская морфология развилась на базе «индо-уральской», то следует постулировать былое существование по крайней мере двух стадий развития индоевропейского праязыка: ПИЕ I, ещё сохранявший древний агглютинативный строй и ПИЕ II (собственно индоевропейский), где уже установился флективный строй. Надо полагать, что такой вывод (сделанный, подчеркну, пожалуй самым большим в последние годы энтузиастом гипотезы урало-индоевропейского родства) приводит к необходимости предполагать, что между весьма гипотетическим «индо-уральским» и собственно индоевропейским праязыком должен был лежать длительный (в несколько тысяч лет) период обособленного развития протоиндоевропейского и протоуральского.

Весьма популярна в последние десятилетия у зарубежных исследователей гипотеза А.?М. Уессона [Uesson 1970]. Суть её в том, что для древнейших эпох предполагается широкое распространение явлений смешивания, «скрещивания» языков, и известные общие черты в индоевропейских и уральских языках объявляются наследием «общих» компонентов, принявших участие в «синтезе», с одной стороны, индоевропейского, а с другой — уральского праязыка, в то время как различия их обусловлены преимущественным участием в их сложении разнородных компонентов. Не стану заниматься здесь разбором сих сомнительных построений, отмечу лишь, что данная схема основана преимущественно не на конкретном анализе лингвистического материала, а на умозрительных наблюдениях автора. Как бы то ни было, для нас важно, что схема А.?М. Уессона ведёт примерно к тем же историческим импликациям, что и приведённые выше выводы Б. Чопа и согласуется с осторожной позицией Б. Коллиндера: общие черты в индоевропейских и уральских языках на фоне их принципиальных системных различий выглядят явно недостаточными, чтобы можно было предполагать особую генетическую близость этих семей; если же они всё-таки имеют в конечном счёте «общий корень», то он находится в столь глубокой древности, что для занимающего нас здесь вопроса о локализации поздней (см. выше раздел I, примечание 5) уральской (равно как и индоевропейской) прародины эта проблема абсолютно иррелевантна (см. также ниже о ностратической теории).

Едва ли как-то реально меняет картину предложенная недавно [Janhunen 1981; Sammalahti 1988] гипотеза о существовании в прауральском «ларингала» (некоего, обозначаемого как *x звука, повсеместно исчезнувшего впоследствии, но оставившего следы в виде долготы предшествовавшего гласного и т. п.), поскольку на самом деле речь идёт о наличии в прауральских словах некоего глайда (отнюдь не обязательно звука типа *h! — см. альтернативные возможности типа *w, *?, *?, *j и др., указанные в [Хелимский 1995:29]), что отнюдь не даёт оснований говорить о сходстве между праиндоевропейской и прауральской фонетическими системами.

Итак, истоки уральского и индоевропейского праязыков (по крайней мере, на поздних этапах их существования) непосредственно не связаны друг с другом, их формирование проходило, по-видимому, в географически несмежных областях. Поэтому принципиальное значение имеет решение вопроса о том, когда, где и какие индоевропейские и уральские группы впервые вступили между собой в контакт. В последние десятилетия широкую известность на Западе приобрели труды финского германиста Ё. Койвулехто о древнейших заимствованиях в прибалтийско-финских (преимущественно) и других финно-угорских языках из индоевропейского языка очень архаичного облика (сохранявшего ларингалы), возможно — раннепротогерманского, при этом — сатемного (?!) (см. [Koivulehto 1991] и др. работы этого автора), имеющего сегодня уже изрядное количество продолжателей. Хотя работы этих авторов обычно преподносятся как принадлежащие к новейшим достижениям науки, с точки зрения трезвой методики историко-лингвистического анализа, они представляют собой нагромождения невероятных домыслов, явно ошибочных или чрезвычайно надуманных построений, в принципе совершенно не учитывающих опыт не только лингвистической уралистики, но и индоевропеистики, да и базовые принципы сравнительно-исторического языкознания вообще, вследствие чего, оценивая их, приходится делать вывод о «несостоятельности материала в целом (что, впрочем, может сочетаться с правомерностью некоторых этимологических решений)» и о полном отсутствии «историко-языковой и культурно-исторической значимости у выводов, построенных на таком материале» [Хелимский 1995:7] (см. также обстоятельную убедительную критику данных сочинений в [Ritter 1993]).

Таким образом, результаты новейших поисков следов древнейших индоевропейско-уральских контактов не вызывают, мягко говоря, доверия. Поэтому имеет смысл предметно рассматривать здесь не их, а более «традиционную» (во всяком случае, базирующуюся на гораздо более строгой научной аргументации, чем рассмотренная выше) точку зрения, отстаиваемую К. Редеи, согласно которой в прауральском лексиконе имеются-таки индоевропейские заимствования, отражающие язык-источник, близкий индоевропейскому праязыку или, по терминологии К. Редеи, к доарийскому диалекту этого праязыка [R?dei 1986:40—43]. Поскольку обычно для доказательства этого положения приводятся всего семь этимологий, имеет смысл рассмотреть их все:

— ПУ *mi?e? «давать; торговать, платить» < ПИЕ *mei? «менять, обменивать». В прауральском надо предполагать первичное значение «давать» (> «платить» etc.), что несколько затрудняет предположение о заимствовании индоевропейского корня с сугубо «обменно-торговой» семантикой. Кроме того, в случае такого предположения следовало бы реконструировать ПУ *mije?, чего, однако, К. Редеи не делает, возможно, потому, что такой реконструкции препятствует саамская форма (Кильд. m?kke? и др.), — приводимая К. Редеи ПИЕ форма с расширением *mei?gu?? здесь не может помочь, так как, во-первых, её дериваты имеются только в древнегреческом и латыни и, во-вторых, означают не столько собственно «менять», но специально «менять место жительства, мигрировать» [IEW:713]. В принципе, в данном случае нельзя исключать влияния слова какого-то индоевропейского языка (арийского?) на развитие семантики (а, возможно, и фонетического облика дериватов данного корня в некоторых уральских языках, но говорить о заимствовании ПИЕ > ПУ нет оснований.

— ПУ *mu?ke? / *mo?ke? «мыть» < ПИЕ *mezge? / ? *mozge? «тонуть, погружаться в воду, нырять, мыть(ся)». Помимо того, что ожидаемая для уральского *mo?ke? праформа ПИЕ *mozge? в реальных дериватах ни в одном индоевропейском языке не зафиксирована, а также — того, что замена ПИЕ *z > ПУ *? выглядит, мягко говоря, странной, плохо согласуется и семантика (значение «мыть» в индоевропейском зафиксировано только в балтских языках). Возможно — ономатопоэтический корень?

— ПУ *?im «имя» («классическая» реконструкция *nime неверна: в анлауте, безусловно, мягкий *?, ауслаут консонантный, как показано в [Хелимский 1979]) < ПИЕ *en(o)mn? / *(o)nomn? / *n?mn? «имя». Фонетическое несходство ПИЕ и ПУ основ бросается в глаза, приводимые К. Редеи «ларингалистские» праформы ПИЕ *h1nemn?, *h1neh3men?, *h1n?h3-men? только ещё более затрудняют сравнение. Либо перед нами — древнейшее трансевразийское культурное слово (К. Редеи в связи с этим указывает на юкаг. niw и чукот. ninn «имя»), либо, что более вероятно, праиндоевропейский и прауральский корни просто не связаны друг с другом. В индоевропейских языках только тохарский (тох. A ?om, B ?em «имя») даёт формы, которые фонетически можно связывать с ПУ *?im (о тохаро-уральских контактах см. ниже).

— ПУ *se?n «жила» (опять-таки, реконструировать вокальный ауслаут нет оснований, на консонантный же указывает чередование в венгерском: ?n ~ inat (Acc.) и, возможно, появление долгого в приб.?ф. *s?ne вследствие компенсаторного удлинения корневого гласного — см. [Хелимский 1979]) < ПИЕ *sn?u?-(e)r? «жила, лента, шнур». Поскольку придуманная К. Редеи ПИЕ форма *sen? никогда не существовала, а фонетические различия реально реконструируемых ПИЕ и ПУ корней настолько очевидны, даже К. Редеи вынужден был попытаться как-то это объяснить: по его мнению ПУ *se?n возникло вследствие переразложения носителями уральского праязыка ПИЕ *sn?u?er?, которое они понимали как «кровеносный сосуд» (?!), на *se?n (новое слово, приобретшее значение «жила») + ПУ (на самом деле — прафинно-угорское, так как самодийских параллелей нет) *wir(e) «кровь» (почему бы и это слово, таким образом, не объявить индоевропейским заимствованием?). Замечу, что такое переразложение противоречит законам уральского синтаксиса (определение должно стоять перед определяемым словом), хотя, в принципе, само объяснение настолько надумано, что вполне укладывается в «методику» рассмотренных выше работ «школы» Ё. Койвулехто, и вряд ли вообще нуждается в комментариях. Кстати, ПИЕ *sn?u?-(e)r? является производным от основы *(s)n?? «плести, скручивать» [IEW:971, 977] с «беглым» *s?!

— ПУ *to?e? «нести, приносить, давать» < ПИЕ *d?? «давать». Фонетически сравнение возможно, однако непонятны культурно-историчекие причины подобного заимствования (см. ниже).

— ПУ *wa?ke «какой-то металл; ? медь» < ПИЕ *Hu?es? «золото». Впрочем, К. Редеи не приводит индоевропейской праформы, а прямо указывает тох. A w?s, B yasa «золото» в качестве источника уральского корня (предполагая, правда, возможность и обратного направления заимствования), и здесь он, как я постараюсь показать ниже, полностью прав.

— ПУ *wet «вода» < ПИЕ *u?ed? «вода». Вновь перед нами — слово из базовой лексики, причины заимствования которого совершенно непонятны.

Итак, из семи сравнений по крайней мере два («имя» и «жила») не проходят по фонетическим причинам, одно («металл») является тохарским заимствованием, одно («мыть») скорее всего — ономатопоэтическим словом, одно («давать, менять») может объясняться как результат поздней контаминации, оставшиеся («нести, давать» и «вода») являются словами базовой лексики, которые очень редко заимствуются, — из семи слов вообще только одно является явно культурным термином («металл»), что резко контрастирует, например, со списком арийских заимствований в прафинно-угорском [R?dei 1986:43—49], где из 18 слов (считая и весьма сомнительные этимологии) как минимум 9 являются культурными терминами («цена», «господин», «пчела», «мёд», «сверло», «сирота», «тысяча», «сто», «товар» — причём ни одна этимология из этого списка в разряд сомнительных не попадает). К. Редеи абсолютно прав, когда пишет о принципиальной возможности заимствования слов базовой лексики типа «вода» (иллюстрируя это, правда, примерами не заимствований, а замены слов) [R?dei 1986:21—22], но возражение здесь вызывает не возможность такого заимствования в принципе, а возможность заимствования только нескольких слов базовой лексики при отсутствии в числе заимствований культурных терминов и минимальном числе заимствований вообще.

Следует также отметить и ещё одно обстоятельство: в случае со словами базовой лексики нельзя с уверенностью говорить о направлении заимствования. Кроме того, нельзя не считаться с оставленной выше возможностью общего, в конечном счёте, происхождения уральского и индоевропейского праязыков от древнейшего праязыка, наследием которого могут быть данные (и некоторые другие, по непонятным причинам не учтённые К. Редеи) корни — ср., например, соответствия приводимым К. Редеи уральским словам в дравидийских языках: драв. *muc? «мыть», *t??r? «давать, нести», *muy? «подарок, приданое» [Tyler 1968]. Речь идёт о ностратической гипотезе, с начала 1960?х годов разрабатывавшейся российским лингвистом В. М. Илличем-Свитычем (см. [Иллич-Свитыч 1971] и др.) , а затем — его последователями в разных странах мира. Гипотеза о древнейшем родстве нескольких языковых семей Евразии (в классическом варианте: афразийская, картвельская, индоевропейская, дравидийская, уральская, алтайская), в рамках которой уральская и индоевропейская ветви рассматриваются как принадлежащие к разным (восточному и западному) стволам ностратической макросемьи (см. также [Иванов 1985]), практически снимает все трудности, связанные с интерпретацией имеющегося материала: общие элементы в базовой лексике, а также — в морфологии (см. выше), реконструируемые для уральского и индоевропейского праязыков, могут объясняться не контактами этих праязыков на поздней стадии их существования и не общностью происхождения этих языков непосредственно из одного источника, а древнейшей общей ностратической основой, на которой сложились эти и некоторые другие языковые системы Северной Евразии[19].

Из всего сказанного выше, таким образом, следует, что проделанная на сегодня различными авторами работа по поискам следов контактов между индоевропейским и уральским праязыками приводит к отрицательному результату: реальных данных, свидетельствующих о таких контактах, нет.

Впрочем, следует заметить, что даже обнаружение следов такого рода контактов не могло бы непосредственно способствовать решению вопроса о локализации уральской прародины, поскольку проблема индоевропейской прародины не менее сложна и равным образом (даже, вероятно, и более) далека от своего решения. Несмотря на широкую популярность, которую приобрела в последние десятилетия гипотеза «степной» (в степях от р. Урал до Днепра и Дуная) прародины индоевропейцев (так называемая «курганная» гипотеза М. Гимбутас — см. [Gimbutas 1970] и др.), её явное противоречие с некоторыми данными индоевропейской лингвистической палеонтологии, недостаточное и не всегда корректное археологическое обоснование (по крайней мере, в «авторском» варианте — см., например, указания на многие его несообразности [H?usler 1963:363—366; Мерперт 1976:108—109]) и другие проблемы мешают безоговорочному принятию этой точки зрения. Притом существуют и иные гипотезы, имеющие часто не меньше сильных сторон, чем «степная»: индоевропейскую прародину локализуют на Армянском нагорье [Гамкрелидзе, Иванов 1984], в Анатолии [Renfrew 1987], на Балканах [Дьяконов 1982], в циркумпонтийской зоне [Черных 1988], сильнейшей аргументацией оперируют сторонники старой гипотезы о центрально-европейской прародине индоевропейцев [Devoto 1962; Bosch-Gimpera 1960; Krahe 1957] (краткий обзор см. [Mallory 1989:143—185]). Это обстоятельство вкупе со сделанным выше выводом о ненадёжности и / или ошибочности имеющихся на сегодня построений о праиндоевропейско-прауральских контактах лишают последних оснований новейшие попытки локализации уральской прародины в Восточной Европе по соседству с индоевропейской (см., напр., [Makkay 1990])[20].

Таким образом, следует признать, что и сегодня остаётся верной старая традиционная точка зрения, согласно которой первым контактом между уральскими и индоевропейскими языками был контакт между финно-угорским праязыком и какими-то праиндоиранскими диалектами, имевший место уже после распада как уральского, так и индоевропейского праязыков [Joki 1973:362—364]. Самодийский праязык не был вовлечён в этот контакт: древних индоиранских заимствований в прасамодийском, видимо, вообще или почти нет, имеются лишь несколько заимствований из языка собственно иранского типа [Janhunen 1983], что указывает на то, что «на всех этапах своей истории прасамодийцы находились в стороне от расселения иранских племён» [Хелимский 1983:8]. Краткий список значений значимых в культурно-историческом смысле заимствований этого периода см. выше на стр. 147 [R?dei 1986:43—49].

Археологически ранние этапы предыстории индоиранцев были, по-видимому, связаны с формированием (середина III тыс. до н. э.) и расцветом древнеямной культурно-исторической общности, в особенности — памятников полтавкинского типа, оформившихся на базе волго-уральского варианта древнеямной общности на рубеже III—II тыс. до н. э., который некоторые исследователи склонны рассматривать как особую культурно-историческую общность [Васильев И. Б. 1979]. Взаимодействие полтавкинских и южноуральских абашевских (абашевская культурно-историческая общность, существовавшая во второй-третьей четверти II тыс. до н. э. и охватывавшая преимущественно лесостепные территории от Дона на западе до верховьев р. Урал на востоке, заходя на север в массовом порядке до Ветлужско-Вятского междуречья, видимо, представляет собой археологический аналог какой-то ранней индоевропейской, возможно — также арийской, группировки, см. о ней [Пряхин, Халиков 1987]) племён во второй четверти II тыс. до н. э. привело к сложению в степях от Средней Волги и Дона и до Тобола и Ишима памятников потаповско-новокумакско-синташтинско-петровского круга, к которым следует возводить срубную и андроновскую культуры [Васильев, Кузнецов, Семёнова 1994:82—93; Смирнов, Кузьмина 1977:26—39], арийская этноязыковая атрибуция которых не вызывает сомнения.

Распространение древнеямных племён на Южном Урале уже во второй половине III тыс. до н. э. [Моргунова, Кравцов 1994:69—79] и последующее развитие в этом регионе с выходом в зауральско-казахстанские степи полтавкинской и вырастающей из неё культур в конце III — первой половине II тыс. до н. э., с одной стороны, и проникновение на Южный Урал и в Вятско-Ветлужское междуречье абашевских племён во второй четверти II тыс. до н. э. (на севере отдельные абашевские памятники достигают Вычегды), с другой, указывают на возможность контактов лесного населения Южного Зауралья и юго-запада Западной Сибири (в первом случае) и Волго-Камского региона (во втором) с индоевропейцами, говорившими на языках индоиранской (арийской) группы. Поскольку уже в XIV веке до н. э. арии, говорившие на языке, принадлежащем, судя по всему, к индоарийской группе, жили, как свидетельствуют письменные памятники, на территории государства Митанни [Hauschild 1962:35—37; Абаев 1972:31—33], следует полагать, что распад индоиранского единства должен был завершиться никак не позднее второй четверти II тыс. до н. э., следовательно, если (см. ниже), как это принято считать, в прафинно-угорский были заимствованы слова, отражающие раннюю стадию праиндоиранского (до общеарийского перехода ПИЕ *e, *o > ПАр *a) [R?dei 1986:26, 43—64], то интересующий нас контакт должен был иметь место едва ли позже рубежа III—II тыс. до н. э. Следовательно, наиболее вероятно предположение о соотнесении его с проникновением древнеямных племён на Южный Урал и сложением полтавкинской общности. Впрочем, при такой трактовке фактов нельзя не отметить некоторое несоответствие между, мягко говоря, не слишком интенсивными, судя по археологическим данным, контактами полтавкинцев с лесным населением и достаточно представительным списком раннеиндоиранских заимствований в прафинно-угорском.

Есть, однако, серьёзные основания сомневаться в трактовке рассматриваемой группы арийских заимствований в прафинно-угорском как раннепротоиндоиранских: практически единственным основанием для этого служит упомянутое выше отражение в части из них ПИЕ *e и *o, перешедших в праиндоиранском в *a, как ПФУ *e и *o. Как уже было отмечено выше (см. примечание 9), есть основания хотя бы для ряда случаев объяснять такие соответствия как позиционные и рассматривать соответствующие арийские заимствования в прафинно-угорском не как раннепротоиндоиранские, с сохранением ПИЕ *o и *e в языке-источнике, а как нормальные позднепраиндоиранские с нормальным арийским *a? или *r? соответственно ([Лушникова 1990], см. примечание 9). Следовательно, говорить о слишком интенсивных контактах между прафинно-угорским и раннепротоиндоиранским не приходится.

Существует ещё одна проблема, не рассмотреть которую, хотя бы вкратце, невозможно. Большинство «праиндоиранских» заимствований в финно-угорских языках указывают на форму языка-источника, соответствующую формам индоарийских, а не иранских языков (см., например, ПФУ *as?r? «господин, богач» ~ др.-инд. ?sura? «божество» при ав. ahur? «господин», ПФУ *?ata «сто» ~ др.-инд. ?at?? при ав. sat?m «тж», ф.?волж. *o?ke «угол, крюк» ~ др.-инд. ??ka? при ав. aka? «искривление, крюк» и др.). Традиционно это объясняется тем, что древнеиндийский лучше сохранил общеарийский фонетический строй, тогда как в праиранском произошли известные изменения (ПАр *? > ПИр *s, ПАр *s > ПИр *h и т. п.). Между тем, такое объяснение проходит не всегда: заимствование части таких слов (финско-саамское *terne «молозиво» — др.-инд. tar?a? «телёнок» при ав. tauruna? «дитёныш»; ф.?перм. *?uka «зерно, мякина» ~ др.-инд. ??ka? «зерно» при ав. s?k?? «игла»; ППерм *sur «пиво» ~ др.-инд. s?r? «алкогольный напиток» при ав. hur? «тж») — терминов земледелия и скотоводства — не может быть датировано временем ранее первой четверти II тыс. до н. э., когда эти занятия начинают распространяться у населения лесной зоны, — то есть, его следует относить ко времени, когда общеарийский праязык уже должен был распасться (см. выше). По-видимому, есть необходимость поставить вопрос о возможности интерпретации по крайней мере части арийских заимствований в финно-угорских языках как специально индоарийских. Чисто лингвистические соображения никак не препятствуют такой возможности. Между тем, со времени пионерских работ Б. Мункачи [Munk?csi 1903] и последующего отрицательного заключения Г. Якобсона [Jakobsohn 1922:184—222], которое, по сути, базируется на экстралингвистических посылках и может быть выражено в виде тезиса о том, что любое индоарийское слово могло в принципе иметь иранскую параллель и, следовательно, всё можно объяснить через обращение к индоиранской реконструкции или путём конструирования потребной иранской формы, — этот вопрос в финно-угроведении практически не рассматривался: в своей монографии К. Редеи попросту не упоминает о подобной возможности, а в гораздо более объёмной книге Л. Йоки мне удалось отыскать лишь одно предложение, гласящее, буквально, что индоарийских заимствований в финно-угорских языках нет [Joki 1973:364] (не считая, разумеется, обзора упомянутой выше работы Г. Якобсона [Joki 1973:146—147]). С «индоевропейской» стороны дело, однако, обстоит лучше: в связи с дискуссионными вопросами о месте и времени распада индоиранской общности (который, вероятно, произошёл в черноморско-каспийских степях — см., например, обзор [Грантовский 1970:15—63], о возможном времени см. выше) довольно давно было высказано и аргументировано предположение об индоарийском происхождении значительной части арийских заимствований в финно-угорских языках [Абаев 1972:28—29]. С известной осторожностью эта идея поддержана в диссертации А. В. Лушниковой [Лушникова 1990:9]. Мне эта позиция представляется достаточно перспективной. Естественно, что её принятие и развитие должно повлечь за собой новые попытки интерпретации изложенных выше археологических данных. Пока делать их кажется преждевременным, однако, имея в виду такую перспективу, могу сказать, что данным археологии гипотеза В. И. Абаева не противоречит, и, более того, следует ожидать дальнейшего успешного развития в этом направлении.

По-видимому, из всего сказанного выше безусловно следует, что, во-первых, проблема древнейших арийско-финно-угорских контактов нуждается в дальнейшем рассмотрении прежде всего с учётом принципиальной возможности аттестации некоторой части арийских заимствований как индоарийских; во-вторых, что реконструируемая по данным языка картина ранних индоевропейско-уральских взаимоотношений (нет контакта в прауральскую эпоху — первый контакт с праиндоиранцами в прафинно-угорское время) согласуется с или, по меньшей мере, не противоречит данным археологии и гипотезе об урало-западносибирской локализации уральской прародины.

Наконец, в-третьих, должна быть в общем признана верной традиционная точка зрения о том, что первые индоевропейско-уральские контакты были контактами между праиндоиранцами и прафинно-уграми, и в дальнейшем контакт ариев с финно-угорскими группами на границе лесной и степной зон Евразии не прерывался вплоть до раннего средневековья [R?dei 1986:25—26, 38]. При этом, если старые (индоиранские, праиранские) заимствования более или менее равномерно распределены в финно-угорских языках (см., например, сводку, хотя и не лишённую недостатков, но показательную в [Harmatta 1977:174]), то по количеству собственно иранских (староиранских и среднеиранских) заимствований, безусловно, первенствуют пермские языки [Лушникова 1990:13; Harmatta 1977:176, 178; R?dei 1986:28—29, 64—82], а по заимствованиям позднейшего времени (среднеиранским, точнее — скифо-сарматским) с пермскими языками конкурируют угорские и марийский [Лушникова 1990:15; Harmatta 1977:178, 180]. При этом среди угорских языков на первом месте, естественно, венгерский, контакты которого с иранскими языками продолжались после распада угорского единства вплоть до позднейших связей с аланами в эпоху «завоевания родины» в IX веке и позже (по числу выявленных на сегодня среднеиранских заимствований — «абсолютный чемпион» среди всех финно-угорских языков), а на втором — мансийский (в полтора-два раза больше, чем в хантыйском), что безусловно свидетельствует о том, что предки манси имели гораздо более интенсивные связи со степным миром, чем предки хантов [Harmatta 1977:178, 180; Korenchy 1972:103—104]. На западе финно-угорского мира только марийский язык поддерживал достаточно интенсивные связи со среднеиранскими языками (возможно, впрочем, часть иранизмов попала в марийский через посредство пермских языков), число поздних иранизмов в мордовских языках уже меньше, хотя среди них явно присутствуют и сепаратные, не имеющие параллелей в других финно-угорских языках, среднеиранские заимствования в прибалтийско-финских языках и в саамском единичны, и сепаратных среди них, как будто, нет [Harmatta 1977:178, 180; Jakobsohn 1922:225—231][21].

По-видимому, второй индоевропейской группой, с которой контактировали уральцы в достаточно древний период, были прототохары[22]. Проблема выделения тохарских заимствований в уральских языках затрагивалась уже в работах А. Йоки и К. Редеи — в связи с возможностью тохарского объяснения происхождения уральских слов «имя» [R?dei 1986:40—43; Joki 1973:291], «металл» [Joki 1973:340; R?dei 1986:24, 42; UEW:560—561] (см. выше) и «соль» [R?dei 1986:58; Joki 1973:316; UEW:750] (см. ниже). Ю. Янхунен высказал мнение о наличии тохарских заимствований в прасамодийском [Janhunen 1983], оно было развито и дополнено Е. А. Хелимским [Хелимский 1985a]. В индоевропеистике в связи с существующей версией объяснения особенностей фонетического строя тохарских языков как следов уральского субстрата в тохарском [Lane 1970:79—82] также предпринимались попытки найти лексические свидетельства тохарско-уральских контактов, как правило — не слишком удачные (см., напр.: [Van Windekens 1962]; более интересна работа [Naert 1964]). Мне уже приходилось писать о тохарских заимствованиях в уральских языках и возможностях их историко-культурной интерпретации [Напольских 1989; 1994; Napolskikh 1995], но, поскольку эта работа далека от завершения, имеет смысл дать здесь в самом сжатом (без развёрнутой аргументации) виде список тохарских заимствований в уральских языках, которые представляются мне на сегодня относительно надёжными (в случае наличия этимологических альтернатив они обозначены цифрами в порядке убывания надёжности; в дальнейшем следует ожидать расширения списка — ср. более ранний вариант его в [Напольских 1994]):

— мар. je? «мужчина, человек» < 1) тю.: др.-тю. ja?aluk «мужчина», чув. ?i?n «человек, мужчина»; 2) тох.: A o?k «человек, мужчина», B e?kwe «тж» (< ПИЕ *n?k?u?o?s «смертный» [Van Windekens 1976:337]). Марийское слово не может быть чувашским заимствованием (нормально чув. ? > мар. s). Тюркское слово может быть заимствованием из тохарского;

— ф.?перм. *kert? «iron» / морд. (Э) ke?et?, (М) ke??t? «лемех плуга» / мар. ker?e «сабля, меч» < и.?е.: 1) ир.: ав. kar?ti «нож» и др.; 2) ? тох.: B kertte «меч» (если тохарское слово — не иранское заимствование, a < и.?е. *(s)qo/er? «резать» [Van Windekens 1976:215]). Упомянуто в [Joki 1973:273]. Тохарский корень AB k?r?t? «резать» возможно был также заимствован в тю.: ПТю *kert? «резать» [R?na-Tas 1986:73];

— ППерм *k?jan / *ku?jan «волк» < и.?е. («centum»): тох.: AB ku «собака» (< и.?е. *k?u?on). Тохарское слово было, вероятно, заимствовано также в древнекитайский (или в сино-тибетский): др.-кит. *khwen «собака» [Pulleyblank 1966:11];

— ПУг *luw «лошадь» < тох.: A lu, B luwo «зверь, животное» (? < и.?е. *l(?)u?? «добыча» [Van Windekens 1976:267—268]). Тохарское слово, возможно, было также заимствовано в монгольский и / или тюркский: мо., др.-тю. ula??? «возить на лошади» [Sinor 1967; 1988:737];

— прасеверносамодийское *m??k??? «нуждаться» < тох.: AB m??k? «уступать, терять, лишиться чего-либо», A ma?k, B me?ki «лишение, потеря, недостаток, долг» (? < и.?е. *me/onq? [Van Windekens 1976:289]). Сравнение предложено в [Хелимский 1985a:293];

— ПФУ *met(e) «мёд» < и.?е.: 1) тох.: B mit «мёд»; 2) индо-ир.: др.-инд. madhu? «сладкий напиток, вино, медовуха, мёд», ав. ma?u? «вино, мёд» и т. д.; 3) балто-славянское: др.-ц.-сл. med? «мёд», лит. medus «тж». Упомянуто в [Joki 1973:283—284]. Тохарское слово, возможно, было также заимствовано в древнекитайский: др.-кит. *myit «мёд» [Pulleyblank 1966:10];

— ПУг *S?pt (где *S = *s / *? / *? / (?) *?) «семь» < и.?е.: 1) тох.: A ?p?t «семь»; 2) ? (индо?)ир.: др.-инд. sapt?? «семь» и т. д. Упомянуто в [Joki 1973:313; UEW:844], подробно см. [Napolskikh 1995];

— ПСам *sej(k)tw?? (< ? *sejptw??) «семь» < и.?е.: 1) тох.: A ?p?t «семь», B ?ukt «семь» (если < *seu?ku?t? < *sept?). Предложено в [Janhunen 1983:119—120], подробно см. [Napolskikh 1995];

— ф.?перм. *s?l? «соль» < и.?е.: 1) балто-славянское *sol? «соль»; 2) тох.: A s?le «соль»; 3) индо-ир. (если этот корень действительно был в арийских языках, что сомнительно): др.-инд. salil?? «море» (? *«солёное»). Упомянуто в [Joki 1973:316; UEW:750];

— ПУ *war?? «ворона» [UEW:559]. На самом деле, как и рассматриваемое ниже слово для металла, распадается (по суффиксации) на несколько гнёзд, не обязательно восходящих к прауральскому корню: ф.?волж. *var?? «ворона»: ф. varis (ген. variksen), lp. (Н.) vuorr???s «ворона» и т. д. (общесаамское *v?re??, *v?r??? «ворона» [Lehtiranta 1989:154]), морд. (Э) varaka, var?ej, var?ej, vark?ij, (M) var?i, var?i «ворона» ~ ПУг *war?? «ворона»: манс. (С) ?rin, (Лозь.) urin, хант. (Вах) ur?i?, (Дем.) w?r??j, (Обд.) w?r?a, венг. varj? «тж» ~ ПСам *w??r? «ворона»: нен. (Т.) b?r?e, (Л.) bar???, сельк. (Тым) ke?r?, (Таз, Кеть) kwe?r?, кам. bari?, мат. ber? «тж» [Janhunen 1977:170] < тох.: B wrau?a «raven» < *w?rnau?a < *warn? — сравни балто-славянское *u?arna (> лит. varna «ворона», др.-ц.-сл. vrana «ворона», vran? «ворон») < *u?r?n? < ПИЕ *u?er? «гореть, обгорать, становиться чёрным» [Van Windekens 1976:583; IEW:1166]. Уральское слово было оценено Ю. Янхуненом и К. Редеи как «ономатопоэтическое», что, впрочем, ничем не может быть подтверждено.

— ф.?волж. *wa?ke «латунь, медь, бронза» ~ ППерм и манс. *we? «цветной металл; украшение» ~ ПУг *waS (где *S = *? / *?) «металл, железо» ~ ПСам *wes? «металл, железо; украшение» < тох.: A w?s «золото», B yasa «тж» (< и.?е. *Hu?es? [Van Windekens 1976:563]). Упоминалось и обсуждалось в [Joki 1973:340; R?dei 1986:24, 42; UEW:560—561: Janhunen 1983:120]: подробнее о необходимости выделения четырёх этимологических гнёзд см. [Напольских 1989; 1994]. Тохарское (B) слово, возможно, было также заимствовано в тюркские языки: тю. *j?z «латунь, бронза» [R?na-Tas 1986:123—130].

Наличие сепаратных тохаризмов в отдельных уральских языках и, что гораздо более показательно — возможность выделения отдельных этимологических гнёзд (прасамодийское, праугорское, прапермское, финно-волжское) в тех из них, что имеют трансуральское распространение («металл», «ворона», особо — «семь»), наличие среди них слов для «мёда» (об относительно позднем времени его проникновения в финно-угорские языки см. выше, в разделе IV), «лошади» и «металла» позволяют предположительно сделать вывод о том, что прототохарско-уральские контакты имели место в относительно позднюю эпоху (после распада уральского и финно-угорского праязыков), но охватили при этом все (эндо?)уральские группы. Датировать их следует интерстадиалом между распадом финно-пермской общности (едва ли раньше середины II тыс. до н. э.) и распадом угорского праязыка (не позднее середины — второй половины I тыс. до н. э. — датировки см. в разделе III).

Практически единственным историческим явлением, могущим охватить все (эндо?)уральские группы в означенный период был сейминско-турбинский транскультурный феномен (по терминологии Е. Н. Черных и С. В. Кузьминых), распространившийся в XVI—XV веках до н. э. с юга Западной и Средней Сибири, с предгорьев Алтая и Саян на северо-запад, на Урал и оттуда — по лесной полосе Восточной Европы на запад по крайней мере до Оки и Нижегородского Поволжья (отдельные сейминско-турбинские изделия встречаются на территории Финляндии и Эстонии, Бородинский клад — в Молдавии). Археологически это отражено в появлении на территориях распространения разных лесных и лесостепных культур очерченной зоны чрезвычайно однотипных и по технологии изготовления стоящих на порядок выше местных изделий форм бронзовых орудий (кельты, ножи, наконечники копий, кинжалы), встречающихся преимущественно в могилах-кенотафах. За этим, по-видимому, стояло расселение по долинам больших рек небольших подвижных и очень активных (даже агрессивных) групп воинов-металлургов, хорошо знакомых с коневодством (см. выразительные изображения домашних лошадей на сейминско-турбинских изделиях) и принесших в лесную зону самую передовую для того времени технологию бронзолитейного производства и активно контактировавших с местными группами [Черных, Кузьминых 1989:266—277 и др.]. Благодаря сейминско-турбинскому феномену в лесной зоне Урала (в широком смысле: от Волго-Камья на западе до Средней Оби на востоке) складывается во второй половине II тыс. до н. э. уральский горно-металлургический очаг, влияние которого стало доминантой в развитии культур поздней бронзы и раннего железа Восточной Европы вплоть до Прибалтики и Фенноскандии [Черных 1970:119—120] (см., например, такие яркие явления, как распространение кельтов меларского типа из Среднего Поволжья в позднебронзовую эпоху и специфических ананьинских форм из Волго-Камского региона в эпоху раннего железа вплоть до территории современной Швеции [Кузьминых 1993]). Таким образом, сейминско-турбинские группы оказали сильнейшее влияние на культуру и историю лесных племён от Енисея до Балтики, которое не могло не найти отражение в языке.

По своему происхождению создатели сейминско-турбинского феномена не принадлежали к кругу лесных племён. Истоки их культуры и самих этих групп, поскольку в данном случае речь идёт именно о миграциях определённых коллективов носителей традиции, лежат в предгорьях Рудного Алтая, в районах верхнего течения Иртыша, Оби и Енисея в XVII веке до н. э.; одним из основных компонентов в их генезисе должны были быть обитавшие в предгорьях Алтая группы коневодов и металлургов [Черных, Кузьминых 1989:251—253, 269—270].

Появление коневодства и металлургии на юге Сибири связано с афанасьевской археологической культурой, оставленной европеоидным населением, близким по антропологическому типу и культуре создателям древнеямной общности (см. выше). Афанасьевская культура появляется на Алтае (видимо — в результате миграции с запада) в первой половине III тыс. до н. э., в середине III тыс. её памятники распространяются не только в верховьях Оби и Иртыша, но и на Енисее, в Минусинской котловине. Финал её на востоке (Енисей) связан с экспансией на её территорию с востока из Прибайкалья монголоидного населения — создателей окунёвской культуры, и датируется примерно XVIII веком до н. э., на западе финал афанасьевской культуры не ясен, но она безусловно доживает и на Алтае до XVIII века до н. э. [Вадецкая 1986; Семёнов 1993]. Таким образом, алтайские афанасьевцы и должны были стать тем местным компонентом, которому обязано сложение сейминско-турбинского коневодства и металлургии.

Особый вариант афанасьевской культуры складывается в Туве, где население, сохранявшее европеоидный (афанасьевский) антропологический тип, продолжало обитать и в окунёвское время, тогда как в степях юга Средней Сибири в это время уже господствуют варианты восточных антропологических типов. Афанасьевское население, видимо, продвинулось достаточно далеко на юго-восток: известны афанасьевские могильники в Монголии (у города Баян-Хонгор) и в Синьцзяне (оз. Лобнор, пос. Кэрмуджи Алтайского аймака [Семёнов 1993]. Таким образом, именно с проникновением афанасьевских и постафанасьевских групп в Монголию, Синьцзян и на северо-запад Китая, особенно — после вытеснения их на севере окунёвцами, можно связывать появление в этих регионах индоевропейцев-прототохаров, потомки которых, носители тохарских диалектов, как это блестяще показал Э. Паллейблэнк, жили в Ганьсу во II веке до н. э. [Pulleyblank 1966].

Итак, существуют основания связывать прототохаров с носителями афанасьевской культуры [Семёнов 1993], что, в свою очередь, укрепляет позиции высказанного выше предположения об участии прототохарских (в данном случае уже, конечно, паратохарского — см. примечание 22) компонента в составе создателей сейминско-турбинских памятников в лесной зоне Евразии.

Арийскими и прототохарскими заимствованиями, по-видимому, исчерпываются старые индоевропеизмы в угорских и самодийских языках. На западе контакты с индоевропейцами были интенсивнее и разнообразнее. Если не считать охарактеризованных выше изысканий Ё. Койвулехто и его «школы», большинство исследователей сходятся на традиционной точке зрения, согласно которой последовательность встреч западных финно-угров с европейскими индоевропейскими группами была следующей: с балтами (протобалтами), из языка которых проникли многочисленные заимствования в прибалтийско-финский праязык, при этом едва ли более дюжины — ещё в прибалтийско-финско-саамский (имеются саамские соответствия) и — не более десятка слов — в языки и диалекты финно-волжской общности (имеется до 10 мордовских и 4—5 марийских соответствий) [Thomsen 1890; Kalima 1936]; с германцами, контакты с которыми, начавшиеся, скорее всего, ещё в прагерманское время (в абсолютной хронологии можно, вероятно, говорить о середине I тыс. до н. э.) и продолжающиеся вплоть до настоящего времени (прагерманские, восточногерманские, древнескандинавские, древнешведские, шведские, немецкие и т. д. пласты заимствований в финском, например, языке), охватили только прибалтийско-финские и саамский языки [Thomsen 1869; Set?l? 1906; Collinder 1932—1944] (новейшую сводку, с учётом, правда, «достижений» «школы» Ё. Койвулехто, см. в [Kylstra et. al. 1991]). Наконец, третьей по времени группой индоевропейцев, с которыми вступили в контакты западные финно-угры (прежде всего, возможно, ещё в первой половине I тыс. н. э. — прибалтийские финны, несколько позднее — мордва) были славяне, причём на Балтике первоначально, возможно, западные (точнее — носители диалектов ляхитского типа) [Kalima 1952]. Краткий, но весьма ценный обзор контактов прибалтийско-финско-саамского и отдельно общесаамкого праязыка с балтскими и германскими см. в [Korhonen 1988]; на русском языке наиболее представительные списки балтизмов, германизмов (включая шведские и немецкие заимствования) и славизмов в финском см. в [Хакулинен 1955 II:40—61], в эстонском, а также обзор — в [Аристэ 1956].

Если установление связей западных финно-угров с германцами и славянами, во-первых, достаточно чётко увязывается с определёнными достаточно поздними событиями, нашедшими отражение в выразительном археологическом материале и отчасти — в исторических источниках (экспансия скандинавских групп — носителей культуры каменных курганов с ящиками на побережье Финляндии и Эстонии в конце II — в первой половине I тыс. до н. э., и сложение во второй половине I тыс. до н. э. системы балтийских культурных и торговых связей, а затем, в середине I тыс. н. э. (с IV века) — экспансия восточных славян на север и северо-восток [Meinander 1954b:111—117; Salo 1968:198—210, 228—240; Седов 1994:296—304]), и, во-вторых, не имеет прямого отношения к предыстории финно-угорских народов в целом, а, следовательно, и к теме данного очерка (см., впрочем, ниже в разделе VI), то проблемы контактов западных финно-угров с балтами (протобалтами) более сложны и касаются более глубокой древности.

Дело в том, что, как это было предложено Х. Моора [Моора 1956:68—73], древние контакты балтов с западными финно-уграми принято соотносить с распространением в Прибалтике и на юге Финляндии в самом конце III тыс. до н. э. прибалтийской культуры шнуровой керамики и боевых топоров, просуществовавшей здесь местами до середины II тыс. до н. э. [Крайнов, Лозе 1987:51, 56; Meinander 1954b]. Такая интерпретация, однако, не может быть признана исчерпывающей.