III. Хронология уральской предыстории

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III. Хронология уральской предыстории

Опорным пунктом исследования уральской предыстории является вопрос о месте и времени уральской прародины: отсюда можно как восстанавливать последующую историю уральцев вплоть до времени формирования отдельных групп уральских языков (см. выше), так и продолжать историческую ретроспективу в поисках более древних корней, в плане установления более древних ареальных и генетических связей уральских языков.

Говоря о времени распада уральского и финно-угорского праязыков (то есть — о времени, для которого можно в первую очередь попытаться определить уральскую или финно-угорскую прародину — см. выше), необходимо иметь в виду, что речь здесь едва ли может идти о некоей временной точке, о более или менее коротком периоде. Как следует из сказанного выше, развитие любого языка состоит, в частности, в постоянном противоборстве консолидирующих и дезинтегративных тенденций, а «окончательный распад праязыка» должен был быть связан с какими-то социальными процессами, восстановить (моделировать) которые можно лишь в ходе комплексного исторического исследования. Анализ лингвистического материала должен, таким образом, дать некоторые хронологические пределы, вынесение за рамки которых распада праязыковой общности противоречит языковым фактам. Дальнейшее же уточнение датировок древних этноязыковых процессов должно осуществляться в ходе синтеза данных языкознания и других дисциплин, прежде всего тех, которые позволяют реконструировать такие процессы и относительно точно локализовать их во времени и пространстве и прежде всего — археологии и палеоантропологии[8].

В сравнительно-историческом языкознании время распада того или иного праязыка определяется несколькими методами. Во-первых — это общая оценка времени, необходимого, по мнению того или иного исследователя, для возникновения и закрепления предполагаемых для последующих стадий праязыкового развития инноваций. Несмотря на субъективный характер таких оценок, они довольно часто применяются на практике, прежде всего потому, что нередко это — единственный возможный способ хотя бы приблизительно датировать древние языковые процессы.

Во-вторых, для построения относительной, а в случае наличия древних письменных памятников на каком-либо из привлекаемых языков — и абсолютной хронологии решающее значение имеют выявляемые в исследуемых языках пласты заимствованной лексики, свидетельствующей о синхронности определённой стадии развития языков одной группы с определённой стадией развития языков другой группы. В уралистике определяющими в этом смысле являются данные об индоевропейских (прежде всего — индоиранских и иранских, а также — тохарских, балтских, германских, славянских) заимствованиях в уральских языках: их облик и распространение позволяют, в принципе, судить о том, из какого конкретно индоевропейского языка-источника те или иные слова заимствовались в уральские языки в тот или иной период их предыстории. При этом предполагается, что время существования индоевропейского языка-источника можно определить с достаточной достоверностью, так как индоевропейская языковая история прослеживается по письменным памятникам в среднем на 2—3 тысячи лет глубже, чем уральская. Впрочем, проблемы остаются и здесь, особенно когда речь идёт о древнейших этапах предыстории; показателен в этом плане пассаж из классической работы Д. Дечи: «в финно-угорском языке-основе обнаружены заимствования, которые можно объяснять лишь как праиндоиранские. Из этого следует, что распад финно-угорского языка-основы мог иметь место уже только после распада праиндоевропейского и после начала самостоятельного развития праиндоиранского. С известной осторожностью принимается, что индоевропейский праязык относится приблизительно к 3?му, в крайнем случае к концу 4?го тыс. до н. э.; тогда распад прафинно-угорского (судя по индоиранским заимствованиям в нём) следует относить как минимум на 500 лет позже, то есть — примерно ко времени около 2500 г. до н. э.» [D?csy 1965:154][9].

Поскольку время предполагаемого распада праиндоевропейского здесь — сугубо оценочное, равно как и срок в 500 лет, потребный для сложения специально индоиранских форм и их заимствования в прафинно-угорский, приведённая дата распада прафинно-угорского может быть безболезненно приближена к нашему времени по крайней мере ещё на полтысячелетия или отодвинута в древность по крайней мере на тот же срок. Естественно, чем ближе к современности, тем возможностей для датирования праязыковых процессов больше, однако проблемы остаются те же, к тому же дело осложняется упомянутой выше зависимостью выводов лингвистов от их представлений о древней этноязыковой ситуации в том или ином регионе. Характерна, например, предпринятая М. Корхоненом попытка удревнить время распада так называемых «финно-пермского» и «финно-волжского» праязыков по крайней мере на полтысячелетия, основанная, во-первых, на том обстоятельстве, что древнейшие следы земледелия в районах предполагаемого обитания носителей финно-пермского «праязыка» по современным археологическим данным можно датировать рубежом III—II тыс. до н. э., и, во-вторых, на весьма правдоподобном предположении о том, что источником древнейших балтских (балтоидных) заимствований в финно-волжских языках могли быть языки создателей археологических культур боевых топоров и шнуровой керамики первой половины II тыс. до н. э. [Korhonen 1976:6, 11—14][10].

Ещё один способ абсолютного датирования древних языковых процессов — глоттохронология, предложенная М. Сводешем (см.: [Сводеш 1960]) и довольно давно применяемая в уралистике (см., например: [Raun 1956; Хелимский 1982:11—14]). Несмотря на уже солидный «возраст» этого метода и энтузиазм его сторонников, для большинства лингвистов и историков существование некоей «мистической силы», заставляющей определённый процент базовой лексики языка в течение определённого периода систематически заменяться новыми словами, остаётся весьма проблематичным[11]. По-видимому, глоттохронология всё-таки не может быть признана надёжным методом абсолютного датирования (особенно — событий древнейшей истории): попытки её усовершенствования приводят к выводу о необходимости устранения заимствований из диагностических списков слов [Старостин 1989:10]. Тем самым de facto ненадёжность метода признаётся самими его разработчиками: заведомо нельзя быть уверенным в том, что все заимствования из списка устранены, устранить можно лишь заимствования из известных нам языков (да и то лишь в том случае, когда эти заимствования обнаружены!), но этого практически нельзя сделать с заимствованиями из неизвестных мёртвых языков, каковых в каждом отдельном случае может быть сколь угодно много. В то же время, глоттохронологические подсчёты нередко дают дату, совпадающую с теми, которые предполагаются на основании других методов. В этом случае они могут рассматриваться как допустимый способ дополнительной аргументации той или иной точки зрения, не более того, — кажется, именно такой подход характерен для недавней интересной попытки применения глоттохронологии в уралистике, результаты которой с моими комментариями см. на рис. 4 [Taagepera 1994:162—165]. С другой стороны, результаты лексикостатистических подсчётов могут быть весьма полезны для демонстрации степени расхождения языков (лингвистических дистанций между языками по терминологии Р. Таагепера), причём не обязательно на схеме типа родословного древа — дабы избежать иллюзии историзма, иллюзии диахронической значимости этих результатов (см. весьма удачные схемы: [Taagepera 1994:166]).

Наконец, восстанавливаемая праязыковая лексика позволяет представить в общих чертах облик материальной культуры носителей праязыка. При соотнесении этих данных с данными археологии относительно района, где в самом общем смысле можно предполагать локализацию уральской прародины (для времени распада уральского и финно-угорского праязыка таким районом следует считать субарктическую и лесную зоны Евразии — такая формулировка может, по-видимому, считаться общепринятой), можно сделать самые общие выводы о принадлежности реконструируемой по языковым данным материальной культуры уральского пранарода к той или иной археологической эпохе (см. ниже).

Наиболее показательно здесь отсутствие в прауральском и даже прафинно-угорском лексиконе терминов, свидетельствующих о знакомстве с земледелием и скотоводством (попытки доказать наличие таковых были характерны для работ начала века, см., например [Set?l? 1926:132—135]): ф.?перм. *jew? «хлеб (в зерне), зерно» и ПСам. *j??? «мука» являются независимыми заимствованиями из иранских языков [R?dei 1986:50—51]; ПФУ *??nt? «вид злака» [UEW:496—497] обозначало любое (дикорастущее) зерновое растение и — скорее — его зёрна, используемые в пищу древними собирателями [Хайду 1985:184—185][12]. Параллель венг. keny?r «хлеб (Brot)» — удм. ke?i?r «крупа» указывает, по-видимому, не на прафинно-угорский корень, а на заимствование из пермского в древневенгерский [MSzFE:351—352]; термины для «муки» (ПФУ *pu?n? / *pu?n? [UEW:408—409][13]) и «каши» (ПФУ *rekk? / *rokka [UEW:421, 425]) не указывают не только на земледелие, но и вообще на использование в пищу именно зерна (возможно: сушёные ягоды, икра, специально переработанные мясо, рыба и т. д.) [Хайду 1985:185].

Некоторую загадку представляет собой прафинно-угорское слово, обозначающее «овцу» (ПФУ *u?e) — однако на фоне полного отсутствия каких-либо других терминов, свидетельствующих о скотоводстве, в реконструируемой лексике финно-угорского праязыка его обычно считают скорее свидетельством о знакомстве прафинно-угров «с каким-то похожим на овцу (диким? — В. Н.) животным» [UEW:541]. Подобное предположение, впрочем, выглядит весьма надуманным: в ареале предполагаемой прародины финно-угров (пусть даже от Балтики до Енисея) не встречается и, по-видимому, в древности не встречалось подобных животных, ближайший кандидат на эту роль — путоранский снежный баран (плато Путорана, восточнее Енисея, южнее Таймыра). В то же время соответствие фин. uuhi (варианты — u(u)tti, u(u)ttu etc.) — морд. (М, Э) u?a — удм., коми i??, коми-язьв. ??? — манс. (С) ??s, (Пел.) o?, (НКон.) ?? — хант. (Вах) a?, (Дем.) o?, (С) as «овца», — позволяет с равной степенью надёжности реконструировать ПФУ форму *o?a (вместо традиционной *u?e) «овца»[14]. ПФУ *o?a может быть сопоставлено с рефлексами ПИЕ *ag?(a)? «козёл, коза» (др.-инд. aj?? «козёл», aj? «коза», лит. o??s «козёл», o?k? «коза» и др.) и рассматриваться, таким образом, как индоевропейское (индоиранское, или индоарийское, или протобалтское) заимствование. Отражение анлаутного *a? индоевропейского языка-источника как ПФУ *o? является совершенно закономерным [Лушникова 1990]; некоторую проблему представляет собой отражение звука типа *???? языка-источника как ПФУ *??? (а не *???), хотя принципиальную допустимость такого развития (учитывая возможность различных индоевропейских языков-источников и практическое отсутствие примеров на отражение индоиранского *??? в прафинно-угорском) нельзя исключить. Развитие значения «козёл, коза» > «овца» достаточно тривиально: присутствие животных обоих видов в одном стаде, во главе которого часто может стоять козёл — дело обычное, и при первых контактах незнакомых со скотоводством предков финно-угров с индоевропейцами, имевшими такие смешанные стада, могло иметь место обобщение значения слова и перенос его на основное (самое многочисленное) животное в стаде. Таким образом, наличие ПФУ *o?a «овца» может, скорее всего, указывать на контакты предков финно-угров с индоевропейцами, разводившими мелкий рогатый скот.

Реконструированная прауральская и прафинно-угорская лексика также не даёт оснований предполагать знакомства носителей этих праязыков с металлургией, а скорее всего — и знакомства с металлами вообще. Некоторые названия металлов в финно-угорских языках близки: слова для «золота» (морд. (Э) ?i??e, (М) ?i???, мар. (Г) ??rt?i, (Л, В) ??rt??, удм., коми zar?i «золото», манс. (Тав., Пел.) tar?? «олово, медь», хант. (Вах) lor?? и т. д. «медь», венг. arany «золото») и «железа» (морд. (Э, М) k??i, мар. (Г) k?rt?i, (Л, В) k?rt??, удм. kort, коми ke?rt и т. д.) — но они представляют собой независимые заимствования из иранских языков, произошедшие уже после распада финно-угорского единства [R?dei 1986:71, 82]. По-видимому, таково же происхождение слов (фин. vaski «медь, латунь», саам. (Н.) v?ike «медь, латунь», морд. (Э) u?ke, (М) u?k? «проволока», удм. ?ve? в uzve? «олово, свинец», коми ?i?? в ozi?? «олово, свинец», манс. (С) atw?s и др. «свинец», хант. (Вах) w?? и др. «железо, металл», венг. vas «железо», нен. (Т.) je?e «железо, металл, деньги», энец. bese «тж», нган. basa «тж», сельк. (Таз) ke?zi? «железо, металл», камас. baza «железо», мат. baze «тж»), привлекаемых обычно для прауральской реконструкции *wa?ke «металл; медь» [UEW:560—561]: они, видимо, были заимствованы как название металла вообще, в особенности — как предмета обмена, уже после распада уральской и финно-угорской общностей в отдельно существовавшие прибалтийско-финско-саамско-мордовский, пермский, угорский, самодийский праязыки из тохарского (пратохарского) — ср. тох. A w?s, B yasa «золото» (< ПИЕ *Hu?es? «золото») [Janhunen 1983; Напольских 1989; Напольских 1994] (см. также раздел V). Относительно ещё одного «прафинно-угорского» названия металла — *woln? «олово» (марийско-угорская параллель) [UEW:581] следует, во-первых, заметить, что этимология эта небезупречна с фонетической точки зрения: по полному отсутствию рефлексов праязыкового *w? (особенно в позиции перед *?o?) в хантыйском, венгерском и диалектах мансийского (Пелым, Конда) языка она не имеет аналогов, при этом трудно отделить данный корень от названия того же металла в балто-славянских языках: др.-ц.-сл. олово «олово», лит. ?lvas «свинец» [Фасмер III:135], точнее — с возможным производным от того же индоевропейского корня *al-bho? «белый», но с расширением на *?n? (*al?n??)[15]. Учитывая указанную выше неточность марийско-угорского сопоставления, логичнее допустить самостоятельное происхождение (балто-славянское или иное индоевропейское заимствование) марийского (Г) ?uln?, (Л, В) ?ulno «олово» и угорского *ol?n «олово» — тем более, что не исключено, что мы имеем здесь дело с очень древним миграционным культурным термином (см. [Mo?r 1952:78—79]). О заимствованном происхождении этого корня в угорских языках свидетельствует и то, что в них имеется и иной его вариант, с начальным *w?: манс. (Тав.) w?l?m «свинец» [UEW:899], — очевидно, результат повторного заимствования.

Большое значение в культурно-историческом плане может иметь этимология ПФУ *pata «сосуд, глиняный горшок» [UEW:358]: наличие такого термина как будто указывает на знакомство носителей финно-угорского праязыка с керамикой и, следовательно, позволяет привязать существование праязыка (по крайней мере — на его заключительной стадии) ко времени после начала археологического неолита в лесной зоне Евразии, наступившего не ранее рубежа V—IV тыс. до н. э. С другой стороны, знакомство с керамикой едва ли возможно предполагать для прауральской эпохи: ПФУ *pata соответствует ПСам. *pat?, для которого восстанавливается значение «класть в сосуд», возможно «варить» [Janhunen 1977:118], эта параллель — наряду с юкагирской: юкаг. (Кол.) pat «варю (я)», padum «варит (он)» — даёт возможность восстанавливать для прауральского и праюкагиро-уральского только глагольную основу *pat? «класть в сосуд, варить», но варка пищи возможна не только в керамических, а и в деревянных, плетёных и т. п. сосудах, следовательно, чёткого свидетельства о знакомстве с керамикой в прауральскую эпоху, и, следовательно, о неолитической датировке этой эпохи у нас нет (см. ещё [Hajd? 1953:72]). Важно, однако, то, что исконное значение «сосуд для варки пищи» можно, таким образом, предполагать и для ПФУ *pata, если выводить его из ПЮУ *pat? «варить» (> «сосуд для варки пищи»)[16], — что в принципе лишает определённости вывод о неолитическом времени существования даже прафинно-угорской общности [Напольских 1989]. Дело осложняется ещё и тем, что и в данном случае — наряду с предложенной выше урало-юкагирской этимологией для ПФУ *pata — можно предполагать, что мы имеем дело с древнейшим миграционным культурным термином: ср. ПДрав. *pata-(la) «(глиняный) широкогорлый горшок» [Burrow, Emeneau 1984:349; Tyler 1968:809] (см. также ниже), ПИЕ *ped / *pod «сосуд, (глиняный) горшок» (балто-германское слово с сомнительной параллелью в древнеиндийском [IEW:790; UEW:358], ПТю. (очень сомнительно) *h??il < *pat?-l? «тж» [Терентьев 1983:69].

Таким образом, реконструированный праязыковой лексический фонд не даёт оснований для того, чтобы разделять энтузиазм некоторых авторов относительно неолитического[17] характера культуры уральского пранарода (см., например [Mo?r 1963]), — если подобное предположение ещё можно сделать, говоря о прафинно-угорском периоде, то время существования уральского праязыка может быть, по-видимому, отнесено полностью в мезолитическую эпоху. Данный вывод в принципе согласуется с традиционной точкой зрения, согласно которой распад уральского праязыка завершился в VI — начале IV тысячелетия до н. э. [Хайду 1985:172—175; Гуя 1974:38—39; D?csy 1965:153—155] — эту дату следует только несколько удревнить, ограничив VI — концом V тыс. до н. э.

С учётом всего сказанного выше можно привести здесь традиционно принятые в уралистике — хотя и по-прежнему достаточно дискуссионные (см. также примечания 8, 10) — абсолютные даты: распад уральского праязыка можно датировать VI — концом V тыс. до н. э., финно-угорского — серединой III — рубежом III / II тыс. до н. э., угорский праязык, по оценкам разных исследователей, распался в конце II — во второй половине I тыс. до н. э., распад самодийского праязыка произошёл около рубежа эр, прибалтийско-финского — в первые века нашей эры, пермского — в конце I — начале II тыс. н. э. Период существования финно-пермской и финно-волжской общностей можно, таким образом, относить ко времени с рубежа III / II тыс. до н. э. до первой половины I тыс. до н. э. [Хайду 1985:172—175; Хелимский 1982:8—10, 45; Гуя 1974:38—39; D?csy 1965:153—155; Korhonen 1976; Taagepera 1994].