Державин-политик и Екатерина-писательница: взаимный обмен опытом
Державин-политик и Екатерина-писательница: взаимный обмен опытом
Когда Екатерина сочиняла свою «Сказку о царевиче Хлоре»(1781–1782), она, возможно, не предполагала, что этой прозаической аллегории уготована роль катализатора нового поэтического стиля. Сочинение, с одной стороны, демонстрировало нравоучительные наставления и неуклюже эксплуатировало излюбленные масонские символы розы, горы, пути. Екатерина была достаточно осведомлена в масонской символике и обрядности — в 1780 году был издан се антимасонский памфлет «Тайна противо-нелепого общества (Antiabsurde), открытая непричастным оному». «Сказка о царевиче Хлоре» имела целью перехватить инициативу учительства, направить морально-этическую символику не в мистическую, но в практическую сферу. «Добродетель» в ее сказке постигается разумным поведением в жизни, приводящим героя к осознанию ценностей простого счастья, олицетворенного Фелицей. В отличие от космополитизма и интернационализма масонства «Сказка» была окрашена в национальные тона. Созданию этого couleur local служил «киргизский» элемент, не только отсылающий к жанру ориентальной повести, но и — одновременно — сигнализирующий о величии империи и успехах ее восточной политики. В начале 1780-х годов, в условиях апогея власти, двор начинает искать новую форму литературной инаугурации. Взамен мифологии культивируется литературная сказка (или притча, аллегория), чрезвычайно популярная во французском салоне конца XVII века и приобретшая к середине XVIII века черты философской притчи под пером Вольтера. Сказка знаменовала разрыв с «древними» и установку на «новых» — ориентацию на создание национальной литературы, обращенной к современности.
С другой стороны, важным оказывался сам игровой пласт сочинения, предназначенный для разгадывания аллюзий, намеков, остроумных словесных импровизаций, запрятанных в текст. «Сказка» для Хлора, маленького Александра Павловича, содержала шутливые намеки на ближайшее окружение: в Лентяге-мурзе легко узнавался Г.А. Потемкин, а в Брюзге — генерал-прокурор, князь А.А. Вяземский. Читателю не составляло труда разгадать, кто стоял за аллегорической фигурой мудрой Фелицы, киргизской царевны, матери Рассудка. Власть изволила не только поучать, но и шутить — имперский смех должен был сигнализировать о новых тенденциях в ее репрезентации.
Этот сигнал был сразу же услышан Державиным, подыгравшим императрице[82]. В конце 1782 года он сочиняет «Оду к премудрой Киргиз-кайсаикой Царевне Фелице, писанную Татарским Мурзою, издавна поселившимся в Москве, а живущим по делам своим в Санкт-Петербурге». Говоря об интенциях сочинения, Державин пояснял: «Оде сей <…> поводом была сочиненная императрицею сказка Хлора, и как сия государыня любила забавные шутки, то во вкусе ея и писана на счет ее ближних, хотя без всякого злоречия, но с довольною издевкою и шалостью»{475}.
Державин уверенно пишет о любви императрицы к «забавным шуткам» и подчеркивает зависимость своей оды от установки на близкую Екатерине «шутливость» слога. Показательны также объяснения Державина, сделанные им в связи с историей публикации оды «Фелица». Державин подчеркивает два момента — смену придворного вкуса и чрезвычайно характерологическую реакцию Екатерины по прочтении оды.
Державин повествует о том, как в светском и придворном кругу (И.И. Шувалов, А.П. Шувалов, А.А. Безбородко с П.В. Завадовским) сетовали на отсутствие в России «легкого и приятного стихотворства»{476}. Ода была, как сам Державин пишет, прочитана как доказательство его наличия. Даже непозволительные в старом каноне шутки в адрес Потемкина показались уместными. Более того, Дашкова опубликовала оду Державина на первой странице первого номера «Собеседника», немедленно поднесенного Екатерине. «Фелица» сразу же сделалась манифестом и новой идеологии, и нового стиля.
Державин в «Объяснениях», ссылаясь на свидетельство Дашковой, дает описание реакции Екатерины по прочтении оды — так происходит конструирование нового культурного мифа. Поэт пишет: «В понедельник поутру рано присылает Императрица к ней (Дашковой. — В. П.) и зовет ее к себе. Княгиня приходит, видит ее стоящую, расплаканную, держащую в руках тот журнал; Императрица спрашивает ее, откуда взяла сие сочинение и кто его писал. Княгиня сначала испугалась, не знала, что отвечать; Императрица ее ободрила, сказав: Не опасайтесь; я только вас спрашиваю о том, кто бы меня так коротко знал, который умел так приятно описать, что, ты видишь, я как дура плачу»{477}.
Имперское удовлетворение текстом («умел так приятно описать») было выражено прежде всего в игровом сценарии, который Державин подробно пересказывает: «Несколько дней спустя (после прочтения Екатериной «Фелицы». — В. П.), когда Автор обедал у начальника своего, князя Вяземского, скоро после обеда, сказывают ему, что почтальон принес ему конверт; он принимает, видит надпись: Из Оренбурга от Киргизской Царевны к Мурзе. Он догадывается, развертывает конверт и находит в нем золотую табакерку, осыпанную бриллиантами, и в ней 500 червонных»{478}. Державин был приглашен во дворец и представлен Екатерине. «Узнав» себя в Фелице, Екатерина немедленно подстраивает собственную политику к предложенному Державиным идеальному образу: ода послужила поводом «к сепаратному указу, посланному в Тамбов, которым колодников, содержавшихся там за оскорбление величества, запрещено было отправлять в тайную, а велено кончить дело обыкновенным порядком уголовных дел»{479}.
Выразительный жест литературной интимности, возникший между «киргизской Царевной» и «татарским Мурзой», выдвинул Державина в лидеры складывающегося нового поэтического канона воспевания власти. Как тонко заметил В.Ф. Ходасевич, Державин с его «Фелицей» получил статус поэта, в компании с которым императрица изволила шутить{480}.
Власть очевидно ищет новых форм собственной литературной идентификации, опирающейся не на классические модели (боги и герои классической мифологии и истории), а на куртуазные, салонные маски. Высокие образцы древности утрачивают прежнюю магическую силу сакрализации, а идентифицированная с ними императрица вынуждена отказываться от всякого мифологического уподобления, действуя во все более секуляризованном пространстве реальной политики. Уже в 1765 году в письме к Вольтеру Екатерина иронически открещивалась от сравнения с Церерой: «…не более могу быть и Церерой, потому что жатва в России сего году весьма дурна была»{481}. Игровая деструкция традиционных, неоклассических уподоблений (то, что было уместно в переписке с просвещенным адресатом в 1760-е годы) сделается востребованной в русской поэзии 1780-х годов.
Местом организации и демонстрации новой литературной (и общекультурной) стратегии должен был быть столичный двор, который необходимо было привести в надлежащий вид. Показательно было возвращение Дашковой из-за границы в 1782 году — прежняя соучастница триумфального восхождения Екатерины к власти снова после долгих лет полуопалы оказалась нужна при дворе. В 1777 году Екатерина тепло встретила, наградила орденами и продвинула по службе (пожаловав чин обер-камергера) жившего 14 лет во Франции и Италии И.И. Шувалова{482},[83] своего прежнего врага и любимца Елизаветы. Просвещенный царедворец, покровитель искусств и наук, должен был придать большей куртуазности и галантности русскому двору. Характерно, что именно Дашкова и Шувалов оказались причастны к «истории» с Державиным и его «Фелицей». Державин вспоминал, как его «покровитель» И.И. Шувалов вызвал к себе автора «Фелицы» и — якобы — беспокоился о том, стоит ли оду посылать Потемкину[84]. Ода, наполненная намеками на всесильных придворных, сделалась своего рода пробным камнем для оценки их куртуазности: толерантность восприятия «намеков» свидетельствовала о достаточном «остроумии» участников новой придворной игры. Показательно, что сама императрица в упоении рассылала текст «Фелицы» задетым одой придворным, педантично подчеркивая места, к ним относящиеся.
Характерно также, что все мемуаристы, повествующие о рецепции «Фелицы», предлагают один и тот же сценарий. Редактор «Собеседника» и советник Дашковой О.П. Козодавлев оказался одним из участников новой литературно-политической игры; он не преминет указать, что его тонкое литературное чутье, позволившее разглядеть в рукописном тексте Державина параметры нового канона, связано с близостью ко двору и учением в Европе.
История «Фелицы» подробно изложена им в пространной статье «Историческия, философическия и критическия Рассуждения о причинах возвышения и упадка книги, во всех концах Российския Империи в 1783 году славившейся, и по столичным, губернским, областным и уездным городам той Империи до сего дня читаемой, но не столько, как прежде покупаемой, а именно Собеседника Любителей Российскаго слова». Нарисованная Козодавлевым картина позволяет точнее реконструировать екатерининский взгляд на историю русской литературы в общем, как и на перемену литературной стратегии власти в частности.
Козодавлев писал: «Оды, наполненныя именами баснословных Богов, начали на читателей наводить скуку, <…> Татарский Мурза сочинил оду в исходе 1782 года. Сие сочинение, как всем известно, писано совсем иным слогом, как прежде такого рода стихотворения писывались»{483}. Здесь же автор статьи рассказывал, как Державин прочел оду «молодому Россиянину» (самому Козодавлеву), который «служа при ея (императрицы. — В. П.) дворе с осьми лет своего возраста, приобрел некоторыя человеку нужныя знания, ибо Фелица посылала его учиться за тридевять земель»{484}. Он же сообщал о том, что показал сочинение Державина «начальнице Парнасса» (Дашковой), «которая красоты и истинны находящиеся в сей оде почувствовав, решилася приказать ее напечатать; а дабы чрез то подать случай и другим сочинителям изощрять свои дарования, вздумала она издавать книгу, под заглавием: Собеседник любителей Российскаго Слова{485}. Козодавлев писал о громадном успехе оды «Фелица»: «Болтливая Богиня Слава вытвердила ее наизусть и распространила по всему городу»{486}.
В рассказе Козодавлева отношения Державина и Екатерины подвергаются сознательной мифологизации. Державин не был придворным, его личное общение с Екатериной указанного периода (до его назначения стас-секретарем вместо А.В. Храповицкого в 1791 году) было эпизодическим. Тем не менее тот же Козодавлев в стихотворном «Письме к Ломоносову 1784 года», изображая (и деформируя) взаимоотношения Ломоносова и Елизаветы, имеет в виду Державина и Екатерину. История отношений Поэта с Властью (одновременно Ломоносова/Елизаветы и Державина/Екатерины II) перерабатывается им в соответствии с культивируемой моделью литературного патронажа. Говоря о Ломоносове, Козодавлев пишет:
Елисавета лишь стихи твои прочла,
То слава всюду их с восторгом разнесла.
Придворные узнать лишь только то успели.
Читать стихи твои уж наизусть умели,
И всякий их таскал с собою во дворец.
Кто лишь писать умел, тот сделался творец{487}.
Приближенный к власти поэт, восторженные придворные, читающая царица, санкционирующая культ поэта во дворце, уравненном с салоном, — такова идеальная модель организации культуры, какой она виделась Екатерине в начале 1780-х годов. Маска Фелицы, как и обыгрывание Державиным мотивов ее собственной сказки, — все это чрезвычайно понравилось императрице.
Примечательно, что Екатерина была в высшей степени удовлетворена начертанной Державиным картиной — ода «Фелица» воодушевила ее на новый литературно-политический проект. Со второго номера «Собеседник» наполняется ее собственными шуточными заметками под названием «Были и небылицы», очевидно отсылающим к оде Державина:
Неслыханное также дело.
Достойное тебя одной.
Что будто ты народу смело
О всем, и въявь и под рукой,
И знать и мыслить позволяешь
И о себе не запрещаешь
И быль и небыль говорить{488}.
Воспользовавшись формулой Державина, Екатерина взялась за шуточное обозрение окружающей ее жизни: полгода (с июня 1783 года) просвещенный читатель не выпускал из рук номера журнала, имевшего большой успех{489}. «Были и небылицы» были первым н России опытом сочинения, написанного в стернианской манере. Не оформленная единым сюжетом прозаическая материя отражала установку на игровое отношение с читателем: автор сам не знал порою, о чем будет писать, бесконечно «отступал» в сторону, болтал с читателем о своем насморке и собачке, шутил и забавлялся собственным остроумием. В кратком «Предисловии» высокородный автор беззастенчиво указывает на собственную графоманию как на главный импульс к написанию текста: «Великое благополучие! открывается поле для меня и моих товарищей, зараженных болячкою бумагу марать пером обмакнутым в чернила. Печатается Собеседник — лишь пиши, да пошли, напечатано будет. От сердца я тому рад. Уверяю, что хотя ни единого языка я правильно не знаю, Грамматике и никакой науке не учился, но не пропущу сего удобного случая издать Были и небылицы,; хочу иметь удовольствие видеть их напечатанными» («Собеседник». 1783. Ч. 2){490}.
Словоохотливый автор (иногда прячущийся за фигурами вымышленных «повествователей») рассказывает о своих «знакомых», закодированных под масками и аббревиатурами. В некоторых из них узнаются семейство статс-дамы М.С. Чоглоковой и ее «самолюбивого» мужа H. Н. Чоглокова, «нерешительный» И.И. Шувалов, чрезвычайный посланник во Франкфурте-на-Майне гр. Н.П. Румянцов, обер-шталмейстер Л.А. Нарышкин, Дашкова{491}, князь А.Б. Куракин, масон и приятель Павла Петровича («А.А.А.»){492}. В предисловии к изданию «Былей и Небылиц» 1832 года С. Глинка фиксировал острейший интерес современников к этой хронике придворной жизни: «Екатерина Вторая употребляла сие последние оружие (сатиру. — В. П.). Желая предупреждать преступления, она остроумными намеками извещала, что видит увертки пороков и страстей, какою бы не облекались оне личиною. Вот основание сочинения Ея, известного под заглавием: Былей и небылиц, которые отчасти можно назвать: Историею Ея времени и указкою на различныя лица»{493}.
«Собеседник» претендовал не только и не столько на «исправление нравов», но в первую очередь на установление при дворе атмосферы просвещенной, галантной игры: стиль и манера в данном случае были важнее содержания сатирической колкости. Государыня вводила галантный смех, остроумие и «забавный слог» в арсенал своей культурной политики, призванной оттенять процветание и успех во всех остальных сферах. Екатерина подчеркнуто демонстрировала свое «удовольствие» от текста и от журнала в целом.
Императрица неизменно указывает на шутливый характер «Собеседника» («читатель помирает со смеху»), называет содержание своих сочинений в нем «галиматьей», не без имперского самомнения заявляет, что журнал (ее материалы) «составлял счастье города и двора»{494}.
Завершая сотрудничество в «Собеседнике», Екатерина составила свое «Завещание», своего рода литературный манифест, нацеленный на «веселость» и «забавность». «Веселое, — твердил автор “Былей и небылиц”, — всего лучше; улыбательное же предпочесть плачевным действиям»{495}. Придворная идеология f?licitas сделалась обязательным компонентом литературы.