«Клеопатра» на троне и ее хулители

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Клеопатра» на троне и ее хулители

Среди наиболее популярных тем французских либертинов XVIII века были эротика и десакрализованный (поставленный в пикантный бытовой контекст) монарх. Русские условия позволили совместить эти две темы в одну.

Екатерина II, сменившая за 34 года царствования 21 официального фаворита (и бессчетное количество временных партнеров), приобрела известность не только «русской Минервы», «философа на троне». Ее образ запечатлели не только дипломатичные мемуаристы; миф о «русской Клеопатре» стал достоянием известных европейских писателей. Рудольф Распе «свел» русскую царицу с известным любителем гиперболических деяний бароном Мюнхгаузеном, а Маркиз де Сад изобразил Екатерину в своем романе «Истории Жульетты»{663}.

Мемуарист екатерининского царствования Шарль Массон, описывавший якобы имевшие место ночные вакханалии Екатерины и ее приближенных в обществе братьев Зубовых, язвительно замечал: «Екатерина была таким же философом, как и Тереза»{664}.[115] Массон отсылал к самому главному бестселлеру французской эротической литературы — к роману того же маркиза д’Аржанса «Тереза-философ», образцу либертинской философской порнографии. Сравнение Екатерины с героиней этого романа, занятой исключительно любовными приключениями и возводящей секс в своеобразную философию, иронически оттеняло известную претензию русской царицы быть «философом на троне». Европейские писатели без устали окружали имя русской царицы самым пикантным контекстом. Французский поэтСенакде Мелан (S?nac de Meilhan) в 1775 году сочинил бурлескную эпическую поэму «Еблемания» («La Foutromanie»), где героями были греческие боги и русская Екатерина II{665}.

Французская эротическая поэтическая культура оказала влияние и на создание сатирических стихотворений князя Дмитрия Петровича Горчакова. Горчаков (1758–1824) — автор как печатных сатир, комических опер, повестей и дружеских посланий, так и непечатных куплетов, активно распространявшихся в рукописном виде. Существовало даже свидетельство о наличии непристойной поэмы «Гавриилиада», будто бы переведенной с французского Горчаковым. Позднее Пушкин, отмежевываясь от обвинений в религиозном кощунстве, приписывал собственную «Гавриилиаду» князю Горчакову. М.Н. Лонгинов упоминает многие стихотворения Горчакова «неудобные для печати»{666}.

Одним из таких стихотворений были «Святки» (1780-е годы), написанные в жанре «ноэля» — святочной сатирической песенки, пародирующей евангельские сюжеты о рождении Христа, о встрече девы Марии с пришедшими на поклонение волхвами. Авторы ноэлей могли сильно отступать от евангельского канона ради сатирического обозрения текущих политических или литературных событий. Главным и неизменным элементом сюжетной парадигмы всегда оставался специфический «зачин» — дошедшая до какого-то географического места весть о появлении Христа и поспешный приход комически выведенных персонажей на «поклонение». Десакрализация царя, либертинское кощунство сопрягались с эротическими намеками и политическим вольномыслием.

Горчаков, не нашедший своего места в военной службе, оставленный без внимания высшими сферами, в 1780 году вышел в отставку и занял диссидентскую позицию по отношению к «поврежденным» нравам екатерининского двора. В его стихотворении Екатерина отказывается спешить на встречу с Христом:

Как в Питере узнали Рождение Христа,

Все зреть его бежали В священные места.

Царица лишь рекла, имея разум здравый:

«Зачем к нему я поплыву?

И так с богами я живу.

С Эротом и со славой»{667}.

В том же тексте содержится намек на известную интимную связь Потемкина с его собственными племянницами — пятью сестрами Энгельгардт:

За ним спешат толпою

Племянницы его

И в дар несут с собою

Лишь масла одного.

«Не брезгай, — все кричат, —  Христос, дарами сими;

Живем мы так, как в старину,

И то не чтим себе в вину.

Что вместе спим с родными»{668}.[116]

В последние годы царствования распутство государыни приобрело гротескные формы. Двадцатидвухлетний корнет Платон Зубов, вошедший в спальню дряхлеющей государыни летом 1789 года, вышел из нее лишь по смерти Екатерины в ноябре 1796 года. Его стремительное возвышение, невероятная власть (назначен генерал-фельдмаршалом) при решительном отсутствии каких-либо политических способностей и отмеченной всеми мемуаристами общей бесцветности вызывали роптание даже у приближенных.

Молодой Крылов также не остался безучастным к нравам двора. Самым ранним свидетельством тому стала его трагедия «Клеопатра», написание которой, по свидетельству М.Е. Лобанова, относится к 1785 году. Содержание этой несохранившейся трагедии неизвестно. Однако образ любвеобильной и деспотичной египетской царицы легко ассоциировался с русским материалом. Сам жанр классицистической трагедии предполагал как наличие государственной тематики, так и наличие политических аллюзий. Восточный же антураж во второй половине XVIII века в европейских литературах был традиционной упаковкой самого актуального (и часто взрывного!) содержания. Само название трагедии — даже при отсутствии достоверных данных о ее сюжете — было провокационным. Аитиекатерининская направленность трагедии не вызывает сомнения, особенно в контексте дальнейших крыловских писаний.

Показателен и эпизод с Павлом I, которому Крылов (уже по восшествии опального наследника на престол) преподнес свою трагедию, не устыдившись того, что она была в свое время якобы отвергнута и Дмитревским, и самим автором как «ребяческое подражание французским трагедиям», по словам П.А. Плетнева{669}. В «Дневнике» М.П. Погодина сохранилась запись, сделанная со слов Крылова 27 октября 1831 года: «Павел встретил и сказал: — Здравствуйте, Иван Андреевич. Здоровы вы? — Он подал ему трагедию “Клеопатра”»{670}. Вне антиекатерининского контекста этот эпизод лишается всякого смысла.

Однако Крылов ищет более острые и одновременно более литературно препарированные (а потому и более закамуфлированные) формы антиекатерининского эпатажа. В комедии «Бешеная семья», как точно описывал Гуковский, «любовная горячка, увлечение флиртом, нарядами и т.д., охватившие всех родственниц Сумбура, от его дочери до старухи-бабушки, — изображена в тонах веселой буффонады, и сатира отступает на второй план по сравнению с фарсом»{671}. Показателен был образ старухи Горбуры (потом он появится и в «Почте духов»), одержимой этой любовной «горячкой». Любопытно, что Гуковский употребил выражение «любовная горячка» применительно к содержанию комедии. Как известно, позднее Крылов напишет повесть «Мои горячки» — именно ее будут искать во время упомянутого обыска в типографии. Зная общий контекст писаний Крылова эпохи «Зрителя», можно предположить, чго повесть была посвящена «Венериным» забавам и легко ассоциировалась с дворцовой повседневностью.

«Бешенство»(иногда «сумасшествие»), как и «причуды» («их причуды поношу» в стихотворении Крылова «Мое оправдание»), как и «проказы» (комедия Крылова «Проказники»), — все эти слова, с неизменной частотой употребляемые писателем, означали в словаре молодого Крылова «развратное поведение». Видимо, «горячки» можно тоже отнести к тому же семантическому регистру. В «Проказниках», написанных в 1788 году, как и в «Бешеной семье», главным вновь становится мотив любовных проделок{672}. Казалось бы, ничего особенного Крылов тут не придумал: комедия всегда держалась на любовных qui pro quo. Крылов между тем сместил все акценты, перевел комедию в фарс и памфлет (Княжнин и его жена узнали себя в Рифмокраде и Тараторе), довел традиционные амплуа до гротеска, не оставил ни одного «позитивного» героя в общей картине тотального аморализма.

Однако главное за Крылова сделала сама жизнь. «Бешенство» и «проказы» двора (а не только «проказы» Княжнина и его жены) поневоле становились фоном комедийных перипетий. В «Сочинителе в прихожей» также присутствовал острый памфлетный элемент: в самый кульминационный момент вместо сочинения Рифмохвата графу Дубовому подносят составленный Новомодовой список ее 44 любовников.

Молодой Крылов предстает перед современниками в амплуа описателя разврата и неуемного женского кокетства, в особенности кокетства и разврата престарелых «красавиц». Еще в «Почте духов» эти два «порока» оказались основным объектом сатиры в письмах гнома Зора (принадлежность их Крылову была подтверждена П.А. Плетневым и не вызывала сомнений у позднейших исследователей[117]). Так, в письме VI дается портрет «беспримерной женщины» (курсив Крылова. — В. П.), которая в течение 30 лет занята «наукой нравиться» и «ночное время проводит в забавах» (I, 47). В IX письме гном Зор обличает маскарады, где творится «безумное… своеволие» и где под маской юной красавицы скрывается «старая мумия лет во сто» (1, 63, 64). Далее в письмах проходит целая вереница Бесстыд и Неотказ, любовников и любовниц, проводящих ночи в усердных поклонениях «питерской богине»(1, 217).

Сама Екатерина II более других развлечений любила маскарады, на которые она являлась скрытая под маской и просторным домино, не желая, с одной стороны, стеснять своим присутствием придворных, а с другой — забавляясь разыгранной интригой. Большие балы-маскарады в Эрмитаже давались каждую пятницу, в них участвовало до 5000 человек[118]. Императрица посещала и частные маскарады, устраиваемые в специальных домах — у Ванжура, у Локатели, в Каменном Оперном доме. В камер-фурьерских журналах сохранились записи о таких ночных выездах Екатерины. Так, например, 19 января 1791 года, по окончании ужина, царица «шествовать изволила в биллиардную комнату, в которой, во время стола, как для Ея Императорскаго Величества, так и для прочих обоего пола персон, приготовлено было разное маскарадное платье, которое, в той же биллиардной комнате надев, Ея Императорское Величество и Их Высочества и прочия все, прикрыв себя масками, потом шли из Эрмитажа к имеющемуся у онаго подъезда с набережной Невы и у сего изволила сесть Ея Императорское Величество в собственную Его Превосходительства Платона Александровича Зубова 4-х местную карету и шествовать в вольный маскарад»{673}. Безусловно, ночные развлечения престарелой царицы в маске и домино были предметом зубоскальства столичной молодежи.

Повесть «Ночи», опубликованная Крыловым в первой части «Зрителя», была особенно выразительна[119]. Карамзин, проницательно почувствовавший, куда целят ее полемические стрелы, риторически спрашивал Дмитриева 14 июня 1792 года: «Каков тебе кажется петербургский Зритель, который жестоко разит петербургских актеров нижнего разбору и венериных жриц?»{674} Если первая часть относилась к клуши неким театральным статьям, то вторая — к прозе Крылова.

Повесть «Ночи» была построена на комбинации эротических элементов, иронической метафизики и откровенно порнографических словесных трюков. Ночные похождения героев, цепочка любовных свиданий, маскарад, перверсия (Тратосил и его жена Обмана, переодетая в капитана Хватова) соединялись в сюжетном кружении с размышлениями рассказчика о философских достоинствах ночи, немедленно демонстрируемыми в травестии любовных «горячек». Крылов должен был быть хорошо знаком с языком и стилем французской галантной порнографии (в изобилии представленной в романах д’Аржанса), когда писал:

«Опомнись, — вешал мне рассудок, — с каким намерением вышел ты из дому? Ты хочешь нападать на порок: а едва отошел пять шагов, как сам делаешь шалости». — «Кричи, что хочешь, господин рассудок, — отвечало сердце, — а у меня есть свои маленькая философия, которая, право, не уступит твоей. Твой барометр измеряет сухая математика; но мой барометр не менее справедлив в своих переменах…» — «Прекрасно, любезное сердце, прекрасно! и если твоя философия не столь глубока, то по крайней мере она заманчива и приятна… и я отныне с пользой буду наблюдать, когда опускается и поднимается твой барометр…».

«Что это за чудный барометр? — спросишь ты, любезная читательница. — Это, сударыня… но ты краснеешь… нежная грудь твоя трепещет и напрасно старается удержать томный вздох… Ах! если бы не было тут твоей бабушки или тетушки, то бы, потупя глаза и со скромною стыдливостию, давно бы сказала ты, что это…любовь…» (I, 297–298).

Весь пассаж построен на игре с эротическими метафорами: барометр, который «опускается и поднимается», как и всякий «laboureur», соотносится во французском эротическом арго с «le membre viril» (фаллос){675}. Одна из самых непристойных поэм французской эротической литературы XVIII века носила название «Барометр Иезуитов»{676}. Чуть позднее Николай Радищев в поэме «Чурила Пленкович» (написана в конце 1790-х, опубликована в 1801 году) будет обыгрывать схожую эротическую семантику «прибора», который «горит» и который преподносится Сумигой красавице Пределе в качестве «задатка» любви:

…С Прелепой все выходят,

В диванную приводят,

Сумига где сидит.

Тут чай пред ним стоит

На золотом приборе,

И в Англинском фарфоре

Бьет с пеной шоколад. <…>

С собой красавицу сажает,

Сам чай ей напивает,

И поднося его, умильно говорит:

Мой дух теперь кипит,

Как чай мной подносимой.

Прибор, тобою зримой.

В задаток я любви дарю.

Прелепа!… я горю{677}.

Крыловский Тратосил предлагает Мироброду (рассказчику) и капитану Хватову (Обмане в мужском наряде) ехать к нему домой поболтать с его женой. В ответ на нежелание ее обеспокоить Тратосил бросает реплику:

«Ничего, ничего! Это предобродетельная женщина: ее десять таких шалунов, как мы, не обеспокоят, и она их целую беседу, право, философски вытерпит» (I, 314).

Семантика реплики также прочитывается в эротико-порнографическом контексте. Десятка «шалунов», которые «не обеспокоят» даму, корреспондирует с постоянным мотивом порнографических текстов, описывающих незаурядные сексуальные аппетиты той или иной героини. Самое, на первый взгляд невинное слово данной реплики — «беседа» — открывает целый пласт эротических коннотаций. Французское «causer» (беседовать) означало на галантном жаргоне «faire Pamour», то есть «совокупляться»{678}.

Повесть Крылова «Ночи» демонстрировала ту атмосферу либертинажа, в которой черпал свое вдохновение молодой автор. Словесная и метафизическая вольница здесь также сопрягалась с памфлетно-личностными колкостями. В одной из первых сцен повести дается описание спящей (и уже престарелой) «красавицы»:

«Она спит, и все ее прелести раскладены на уборном столике: прекрасные зубы ее лежат в порядке близ зеркала; голова ее так чиста, как репа, а волосы, которым удивлялись, висят осторожно накинутые на зеркало; нежный румянец ее и пленяющая белизна стоят приготовленные к утру в баночках… Не подумай, однако ж, любезный читатель, что госпожа эта скудна разумом. Если бы и случилось кому покрасть ее прелести, то осталось у ней еще одно очарование, против которого никакое нынешнего света сердце не устоит: красноречие — вот ее сильнейшее оружие; она превосходит им сочинителя Новой Элоиэы. Письма к ее любовникам очень убедительны; хотя, правда, все они на один образец; ибо начинаются так: “Объявителю сего платит Государственный заемный банк и проч.”» (I, 284).

Щедрая оплата Екатериной любовных услуг, ее писательские и философские потуги — такая комбинация характеристик звучала чрезвычайно остро. Интерполяция колкого выпада в структуру текста, посвященного похождениям «Венериных жриц» и насыщенного порнографическими элементами, была характерным приемом Крылова-журналиста. Стратегия Крылова состояла в том, чтобы избегать прямых ударов: не критика правления, а насмешка над конкретным лицом звучала в его текстах, он описывал не промахи высокой политики, а всего лишь уродливую и развратную старость, маскирующуюся под юную красоту. Власти и царице предлагалась тонкая игра: ответить репрессиями означало поставить свою подпись под нарисованным портретом.

Однако Екатерина не спешила: литературное вольтерьянство не только ничем не грозило ее власти, но вполне отвечало ее вкусам. Воспитанная на французской традиции и прекрасно владеющая острым письменным французским языком, императрица культивировала либертинство в собственной среде. Не случайно ей так весело было в компании с французским посланником графом Сегюром — несмотря на отвратительные отношения с самим французским двором. Узнав о смерти Вольтера, Екатерина писала Гримму 1 октября 1778 года, подводя итоги своих старых отношений с философом: «Ему (Вольтеру. — В. П.) или, вернее, его сочинениям я обязана образованием моего ума и головы. Я вам несколько раз говорила, что я его ученица. Будучи моложе, я любила ему нравиться. Сделав что-нибудь, я тогда только была довольна, когда сделанное стоило, чтоб о нем сообщить ему…»{679}

Покровительница энциклопедистов и многолетняя корреспондентка Вольтера, Екатерина сама воспринималась современниками по канонам либертинства. Выразительная характеристика князя М.М. Щербатова рисует русскую императрицу в соответствии со всеми атрибутами либертинажа: «Но несть, упоена безразмысленным чтением новых писателей, закон христианский (хотя довольно набожной быть притворяется) ни за что почитает. Коль ни скрывает своих мыслей, но оное многажды в беседах ея открываются; а деяния иначе доказуют, многие книги Вольтеровы, разрушающия закон, по ея велению были переведены, яко: Кандид, Принцесса вавилонская и прочия, и Белизер Мармонтелев, неполагающий никакой разности между добродетели язычников и добродетели христианской, не токмо обществом, по ея велениям был переведен, но и сама участницею перевода онаго была; и терпение, или лучше сказать, позволение противных закону браков, яко Князей Орлова и Голицына на двоюродных их сестрах, и Генерала Баура на его падчерице, наиболее сие доказуют»{680}.

И.Г. Георги, описывая в 1794 году обстановку различных комнат и галерей Эрмитажа, не без удивления писал об обилии изображений и бюстов французского писателя в помещениях царицы: «В одной из оных (комнат. — В. П.) есть Волтеров бюст в натуральную величину из красноватого состава, на столбе из тесаного дикого камня. Волтеров бюст, в натуральной или уменьшенной величине, находится во многих комнатах, равно как и изображение Волтера, сидящего в креслах в халате, лепной работы или из фарфора, составов, мрамора или бронзы, по Гудонову оригинальному изображению, находящемуся в Царском Селе»{681}. Придворная культура екатерининского времени уже сама была пропитана «духом Вольтера».

Майский обыск в типографии «Крылова с товарищи» не прервал печатания «Зрителя». У Крылова отобрали рукопись «Моих горячек», но он ответил помещением в третьей части журнала своей новой повести «Каиб». Жанр «восточной повести» был освящен именем Вольтера («Белый бык», «Принцесса Вавилонская») и всегда ориентировался на традиционную просветительскую сюжетную парадигму: плохие визири, скрывающие истинное положение дел от хорошего, но одураченного царя. Крылов также мечет стрелы в трех визирей — Дурсана, Грабилея и Ослошида. Однако, нет оснований рассматривать эти сатирические выпады как нечто экстраординарное. Басня и сказка XVIII века предлагала куда более острые зарисовки неумелых или вороватых сановников. «Визири» описаны Крыловым в традиционном стиле — кроме одного Дурсана. Историки литературы искали политические аллюзии — и находили их. Так, например, М. и Я. Гордины с уверенностью обнаружили «прозрачные» параллели: в «Каибе» высмеивались «Потемкин под именем Дурсана, Безбородко под именем Грабилея и генерал-прокурор Вяземский пол именем Ослошида»{682}. Обнаруженные «применения» сделаны с большой натяжкой, а стиль и язык описания Дурсана вообше носит несколько иной характер:

«Первый был Дурсан, человек больших достоинств: главное из них было то. что борода его доставала до колен и важностию походила на бунчук. Калиф сам хотя не имел большой бороды, но он знал, что такие осанистые бороды придают важность дивану, и потому-то возвышал Дурсана по мере, как вырастала его борода; а когда, наконец, достала она до пояса, тогда допустил он его в свой диван. Дурсан, с своей стороны, не был беспечен: видя, что судьба назначила его служить отечеству бородою, ходил он за нею более, нежели садовник за огурцами, и до последнего волоска держал на счету. Впрочем, делал он много важных услуг отечеству: когда бывал при дворе праздник, тогда наряжался он пышнее всех женщин; и когда у калифа случалась бессонница, тогда сказывал он ему сказки» (I, 355).

Весь этот пассаж имеет отчетливо эротические коннотации и метит в Зубова, а не в Потемкина. Именно Зубов мог быть назван «Дурсаном», то есть «дураком». Все мемуаристы были едины в описании интеллектуальной слабости последнего фаворита, а А.В. Храповицкий просто называл его «дуралеюшка Зубов»{683}. Кроме того, Потемкин, умерший в 1791 году, уже давно утратил благорасположение государыни. Дурсан, как изложено в этом фрагменте, обладал лишь одной выдающейся деталью личного облика — «бородою», определенно отсылающей к тому же фаллосу. Потемкин же, даже по признанию недоброжелателей, был выдающийся политик, его репутация не укладывалась в рамки обладателя одной лишь мужской силы. В отличие от Потемкина Платон Зубов, как свидетельствуют его современники, был абсолютно ничтожной личностью, любил пышные наряды («наряжался он пышнее всех женщин») и действительно «служил отечеству» исключительно своими мужскими достоинствами{684}.[120]

Эротическая семантика «бороды» была связана не только с французской (как, например, в стихотворении «Мощь бороды» д’Оффервиля{685}), но и с русской традицией. Уже ломоносовский «Гимн бороде» (1756–1757) содержал не только антиклерикальный, но и эротический подтекст:

О прикраса золотая,

О прикраса даровая…

...

Корень действий невозможных…{686}

Не случайно в защиту «Гимна бороде» выступил И. Барков, в стихотворении которого «Пронесся слух: хотят кого-то сжечь» разгневанные «бородачи» наделены «яростью»{687}. «Ярость» (со всеми производными — «яриться», «ярый» и т.д.) в поэзии Баркова всегда обозначает эрекцию.

«Борода» у героя Крылова похожа на «бунчук» (как известно, бунчук — древко с конским хвостом на конце), он за ней ухаживает, как «садовник за огурцами». «Бунчук» и «огурец» также адресуют к тому же семантическому полю. Сентенция о том, что герой, благодаря длинной «бороде», был допущен калифом «в диван», звучит также двусмысленно. Крылов иронически сталкивает здесь два значения слова «диван» — «государственный совет» у восточных правителей (Зубов обладал невероятной властью) и род ложа. В это же время И.И. Дмитриев обыгрывал появление диванных комнат — столичной новинки — в «Модной жене» (1792):

Диван для городской вострушки,

Когда на нем она сам-друг,

Опаснее, чем для пастушки

Средь рощицы зеленый луг.

И эта выдумка диванов,

По чести, месть нам от султанов!{688}

Исследователи настойчиво пытались найти в «Каибе» «голос автора», объяснить суть этой повести и как самую смелую сатиру XVIII века на государственную власть и монарха{689}, и как пародию на самый жанр «восточной» повести с ее позитивной, просветительской программой{690}. При всем разнообразии интерпретаций все исследователи приходили к общему мнению о какой-то внутренней дерзости повести, связывая ее по большей части с обобщенной дискредитацией власти. Между тем Крылов отнюдь не стремился подорвать идею власти: его калиф вовсе не так глуп и наивен, в финале он вообще выводится из пространства «ориентальной» повести, служащей «уроком царю», в сентименталистский ландшафт. «Бедная» Роксана, одинокая хижина, благородный старик отец, любовь — все это были атрибуты жанра сентиментальной повести, умело травестированные Крыловым, придавшим трагически-слезному нарративу сказочный happy end.

«Каиб» был калейдоскопом колкостей, повесть била сразу по всем актуальным для писателя мишеням — литературным и общественным. Это была журнальная проза (высокого класса) со множеством сиюминутных задач. Одописцы, авторы преромантических идиллий и эклог, сентименталистская проза — все наиболее актуальные литературные явления по мере развертывания кумулятивного сюжета, поочередно подвергались осмеянию. Однако, как кажется, вся пикантность «Каиба», его внутренний семантический центр были связаны с «бородою», то есть с Зубовым. Крылов акцентировал эту деталь, вернувшись к ней в новом пассаже. Дурсан предлагает калифу:

«“Что ж до правления дел, то можешь ты, до возвращения своего, поручить их тому, кому более всего доверяешь; и не излишнее бы было, если б выбор твой, в таком важном случае, пал на человека достойного, с почтенною бородою, коея длина была бы мерою его глубокомыслия и опытности. Ибо, великий государь, непокорнейшие сердца смотрят на длинную бороду как на хороший аттестат, данный природою”. …После сего Дурсан замолчал и начал разглаживать длинную свою бороду» (1, 357).

Обсуждение длины «бороды» как меры «глубокомыслия» также носит крайне неприличный характер. Кажущееся стилистическим промахом выражение «сердца смотрят на длинную бороду как на хороший аттестат, данный природою» на самом деле имеет порнографическую семантику. Дело в том, что во французском арго (и во французской эротической литературе) «сердце» («le c?ur») имело значение женского полового органа{691}. Программное стихотворение «Сердце» («Le c?ur», 1763), написанное известным французским поэтом де Буффлером, вызвало ответное послание Вольтера и два грациозно-скабрезных пародических стихотворения Шарля Бови{692}.[121] О том, что русские были хорошо осведомлены о таком значении слова «сердце», свидетельствует один придворный инцидент. Отставной фаворит Потемкин ввел в покои императрицы красавца А.М. Дмитриева-Мамонова. Назначенный флигель-адъютантом (и ставший официальным фаворитом Екатерины), остроумный Мамонов преподнес в подарок Потемкину золотой чайник с надписью: «Plus unis par le c?ur que par le sang» («Соединены более узами сердца, нежели крови»){693}. Галантный девиз обыгрывал и высокую идею дружбы, и гривуазную идею «породнения» через лоно государыни.

О связи «сердца» и фаллоса знал и Державин, который применил эротическую метафору в своем стихотворении «Открытие», тесно (до откровенных повторов) связанном с притчей барковских сборников «Пожар».{694} В своем стихотворении (около 1776 года) Державин писал:

Какой-то бешеный по улице бежал,

И мочи что в нем есть: горит, горит! кричал.

Тут выбежал старик с прекрасною женою:

«Где, что», кричал, «горит? что сделалось со мною?»

Тут бешеный такой сказал ему ответ:

Ах нет!

Не твой пылает дом, — сердечушко во мне

По душечке горит, — твоей горит жене!{695}

В «Пожаре» барковской притчи этой эвфемистической «замены» фаллоса на сердце нет, здесь все названо своими именами. Детина в ответ на вопрос попа (старик у Державина) произносит: «Не видишь, — отвечал, — горит моя шматина, / А также у твоей у матушки в пизде»{696}.

Видимо, и Крылов, уснащая тексты более замысловатыми и литературно препарированными порнографическими вкраплениями, был уверен, что у него есть адекватный читатель.