ЕВРОПА У ИЗГОЛОВЬЯ ЕЛИЗАВЕТЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЕВРОПА У ИЗГОЛОВЬЯ ЕЛИЗАВЕТЫ

Здоровье русской императрицы стало сдавать уже в середине 1750-х годов, но причин этого никто не знал. Некоторые подозревали, что она пользуется своими недомоганиями как предлогом для оттяжки политических решений. В декабре 1755 года сильнейший приступ ревматизма помешал ей подписать договор с Великобританией. Незадолго до того она поранила руку, пытаясь заслониться от панно, сорвавшегося со стены в комнате маленького Павла Петровича и упавшего ей на голову. Несколько дней спустя, когда наступил день ее рождения, она отменила церемонию целования руки, заподозрив, что кость переломана в нескольких местах.

Осенью 1756 года Елизавета перенесла несколько тяжелых приступов. Слегла — кровотечения мешали ей передвигаться. Поговаривали о раке. 29 октября она лишилась чувств, тело стало холодным, словно оледенело, а когда пришла в себя, не могла говорить — потребовались неимоверные усилия, чтобы возвратить себе дар речи. Прием слабительного принес облегчение, но она по временам теряла память, не понимала, где находится, уже и самых близких не узнавала. К Рождеству каким-то чудом оправилась и день своего рождения смогла отпраздновать на публике. Ее близкие, вся страна вновь могли надеяться на лучшее.

Частые обмороки вновь стали повторяться с первых же месяцев 1757 года: при дворе исподтишка поговаривали, что это истерические приливы, следствие тяжелого и болезненно переживаемого климакса{947}. Повторные кровопускания не помогали. Чувствовала себя она худо, но своего здоровья совсем не берегла. Война приводила ее в уныние; несмотря на свирепое желание раздавить Фридриха II, ей была нестерпима мысль, что там льется кровь ее подданных. Она искала убежища в молитвах и созерцании и, не слушая предостережений своего лейб-медика, грека Кондоиди, скрупулезно соблюдала посты, на долгие недели отказываясь от пищи, необходимой для поддержания ее сил.

При всем том Елизавета еще долго сохраняла обманчиво здоровый вид. Нескончаемые церемонии подкрашивания, припудривания, переодевания — она была способна менять наряд раз пять, пока не отыщется платье, которое особенно к лицу, — все это в конце концов приносило свои плоды.

Понятовский оставил нам убедительный словесный портрет русской государыни на пороге пятидесяти лет. Рассмотрев восковую маску Петра Великого, хранившуюся в Академии наук, он пришел к заключению, что дочь весьма похожа на отца. Понятовский отмечает в наружности Елизаветы некоторую диспропорцию — лицо большое, но черты мелки и тонки, лоб чрезвычайно высок, это поражает, волосы начинаются чуть ли не на самой верхушке черепа. У царицы — большие, выразительные голубые глаза, закругленный нос и «маленький рот с отменными зубами». Подобно своему родителю, она поражала могучим торсом, расстояние между ее плечами и верхом корсета представлялось «невероятным». Кисти ее рук, безупречно изысканных и нежных, казалось, не должны были принадлежать этому громадному телу, которое зато было «крепким и очень белым».

Императрица умела причесываться и одеваться «в манере, присущей только ей одной»; наперекор излишней полноте она оставалась «женщиной, которая могла нравиться и нравилась многим» благодаря своей грации и благородству. Понятовский приписывал ей «нечто вроде магического воздействия, превращавшего ее, как в физическом, так и в духовном смысле, в самую впечатляющую достопримечательность двора». Вообще же она «наиболее авантажно смотрелась анфас»; ее профиль из-за непомерной выпуклости лба и грудей вызывал неприятное изумление{948}.

Ничто в этой внешности не заставляло предположить, что у императрицы серьезные неполадки со здоровьем. Однако осенью 1757 года тревожные симптомы возобновились, а к лету 1758 года приобрели угрожающий характер. В день Рождества Богородицы Елизавете пришлось спешно из церкви царскосельского прихода выйти на свежий воздух, где она, едва дойдя до угла здания, упала в обморок прямо на траву. Крестьяне, пришедшие на богослужение из окрестных сел, сгрудились вокруг, не зная, что делать. Придворные дамы, осведомленные получше, прибежали на помощь и укрыли бесчувственную царицу белой простыней. Подоспел хирург, француз по фамилии Фузадье, который решился, не разгоняя толпу, пустить императрице кровь. Ее личный врач Кондоиди, сам больной, прибыл на место три часа спустя в носилках; он велел принести ширмы и канапе, куда удалось уложить Елизавету, все еще без сознания. Царица пришла в себя часа через два, но никого не узнавала, спрашивала слабым голосом, где она. Только тогда ее отнесли во дворец. Екатерина описала эту сцену в своих мемуарах с плохо скрытым раздражением. До той поры двор скрывал болезненное состояние государыни, но теперь тайна выплыла на свет божий, здоровье Елизаветы стало предметом всеобщих толков{949}.

В ходе продолжительной беседы на сей скользкий предмет с Воронцовым Лопиталь вспомнил «особое лечение», которое Пуассонье практиковал в отношении женских болезней{950}. Ему взбрело на ум предложить Берни послать этого врача в Россию, чтобы он мог оберегать жизнь Елизаветы, столь драгоценную для антипрусской коалиции, и крепить дружбу своей пациентки с Людовиком XV, ставшую весьма хрупкой после неприятностей 1748 года и обиды, нанесенной в Экс-ла-Шанель. Императрица согласилась принять специалиста по женским недугам в Петербурге, но настаивала на высочайшей секретности этого предприятия. Таким образом, гласность, желанная в этом случае дипломату, полностью исключалась. Только Воронцову, королю, Берни и, разумеется, Пуассонье было позволено знать о цели пребывания последнего в России. В качестве предлога ему полагалось ссылаться на научные исследования, надобность уладить какое-нибудь сугубо частное дело или же прибыть как «любознательный путешественник», но главное, ни в коем случае не обнаруживать своего истинного рода занятий. Елизавета видела дело чести в том, чтобы заставить Людовика принять эти условия: разве сам факт, что она будет лечиться у присланного им врача, не есть знак высочайшего доверия?

Король дал согласие — в принципе. Но прежде чем появиться откуда пи возьмись в русской столице, питомец Гиппократа должен был преодолеть бесчисленные затруднения. Пуассонье в ту пору исполнял должность главного врача французской армии в Вестфалии. Под каким же предлогом он должен покинуть войско, если его миссия так секретна? Государственный секретарь в военном ведомстве Польми, его непосредственный начальник, в число посвященных не входил. К тому же надо было подыскать себе преемника, а одним из опустошительных последствий войны в Америке было то, что численность хирургов и военных врачей сильно сократилась{951}. К тому же в связи с надобностью соблюдать тайну возникала еще одна проблема: в качестве персоны какого ранга Пуассонье должен появиться в Петербурге, чтобы быть принятым при императорском дворе и встречаться с Елизаветой?

А припадки между тем настигали государыню от месяца к месяцу все чаще; следовало опасаться за ее жизнь. Прусская армия успешно сопротивлялась напору союзных сил — Фридрих одержал победы под Росбахом и Лейтеном. Только у русской армии оставался шанс раздавить его и прогнать из Саксонии и Силезии. Но стоит Елизавете умереть, и ее племянник тотчас отведет свои войска, порвет с коалицией, и Гогенцоллерн будет спасен. Здоровье императрицы стало вопросом общеевропейского значения, ее смерть сулила тяжкие последствия. Поэтому Людовик лично вмешался, чтобы ускорить ход событий и поторопить отъезд врача на восток. И вот Пуассонье, проделав путь через Варшаву и Митаву, обосновался в Петербурге на исходе октября 1758 года. Едва прибыв туда, он имел беседу с маркизом Лопиталем, который поделился с ним своими впечатлениями касательно здоровья Елизаветы. Несмотря на ее сияющий вид, он подметил несколько беспокоящих признаков: легкое конвульсивное покашливание, мешки под глазами, заметные, несмотря на толстый слой крема и пудры. Пуассонье предположил грудную водянку. И стал в ожидании встречи с Кондоиди расспрашивать других людей, каково, на их взгляд, общее состояние государыни{952}. Тут обнаружилась новая проблема: Елизавета терпеть не могла разговоров о своем здоровье и отказывалась принимать лекарства. Она, по своему обыкновению, все откладывала встречу с посланцем Людовика. Кончилось тем, что Воронцов передал ему доклад с описанием состояния здоровья императрицы. В послании к Берии, датированном 30 ноября 1758 года, французский врач писал, что, но его впечатлению, жизнь Елизаветы в большой опасности. Кроме кашля, «отчасти истерического», вкупе с одышкой ему внушала беспокойство отечность ног. Гипотезу насчет грудной водянки он подтверждал, но предполагал, что имеет место также инфильтрация жидкости в легкие. Надобность поговорить с императрицей о ее недомоганиях Пуассонье считал неотложной, без этого нет возможности «открыть глаза ее врачу» и найти средства, чтобы ее вылечить{953}.

Фридрих, хорошо осведомленный о запутанных перипетиях, творящихся при русском дворе, без колебаний принялся распускать слухи, что дни Елизаветы сочтены. Великий князь и Екатерина, в подробностях описывая английским представителям терзающие царицу приступы, лишь способствовали тому. Личный врач Фридриха II, имевший доступ ко всем сведениям, раздобытым затем, чтобы проанализировать состояние здоровья Елизаветы, объявил ее неизлечимой и поделился своим заключением с газетчиками. Пуассонье пришлось в срочном порядке опровергать эти упорные слухи, раскрыв таким образом секрет своей миссии{954}. Наступил январь 1759 года, а он все еще не был удостоен приватной аудиенции. Шуазель, преемник Берии на посту министра иностранных дел, не скрывал досады. Наверняка во всем повинен Кондоиди, вот кто из зависти препятствует встрече своей больной с другим врачом, а это так важно для судеб Европы! Лучше бы обратиться к Ивану Шувалову, его «склонность к наукам» позволяет надеяться на серьезный разговор и, может быть, на долгожданный осмотр императрицы{955}. На исходе февраля Пуассонье сообщает, что стараниями Воронцова и Шувалова получил повышение, именуется теперь врачом-консультантом, но все еще в глаза не видел главного заинтересованного лица. Отсюда он делал вывод, и не без оснований, что Елизавета не хочет узнать правду, бежит от нее. Поддерживая видимость прекрасного здоровья, она, все еще привлекательная, «скрывает от себя» нависшую над ней опасность, капризничает, не желает принимать лекарства. Ее характерная нерешительность побуждает царицу откладывать встречу, грозящую напомнить ей, что она больна. В то время, когда врач писал об этом, состояние Елизаветы вновь резко ухудшилось. Если верить Шувалову, воспаление стало проступать у нее на лице, появились кровоизлияния и подозрительные пятна на руках и на ногах: там стали возникать, кровоточить и тут же зарубцовываться какие-то язвы. На сей раз врач определил давнишнее, по-видимому, недолеченное заболевание матки, к которому прибавилась «цинготная порча» в крови, заполняющей легкие. Но Елизавета продолжала восставать против медикаментозного вмешательства, так что врачам приходилось ограничиваться «паллиативными средствами» вроде промываний и кровопусканий{956}.

Обреченный на бездействие, Пуассонье готовился к церемонии приема в Академию наук — таково было официальное обоснование его присутствия в Петербурге. 8 мая 1759 года он произнес там свою вступительную речь. Желая расширить свои познания, он, дескать, предпринял многотрудное путешествие на север с целью исследовать вопрос о правилах гигиены, каковые надобно соблюдать в этом климате, чтобы оставаться в добром здравии. Он пришел к выводу, что неправильный режим питания порождает общую ипохондрию. Он советовал внимательнее следить за работой печей и проветривать помещения прежде, чем затопить. «Слишком поправительные» блюда, как и «чрезмерно горячительные» напитки, надобно исключить. Вместо этого он рекомендовал физические упражнения, если не на свежем воздухе, то по крайней мере в манежах и залах для игры в мяч. Если болезнь не отступит, показан также курс лечения минеральной водой. Заодно, коли к слову пришлось, француз призвал произвести на территории России систематические изыскания целебных источников{957}.

Через месяц после этого доклада Елизавета скрепила своей подписью документ, согласно которому Пуассонье назначался личным врачом ее величества; ему полагалось теперь годовое жалованье в 5000 рублей, сумма по тем временам солидная, а также он получал в свое распоряжение карету с императорскими гербами. Ему предоставили апартаменты в Петергофе над покоями императрицы{958}. Фавориты и придворные должны были оказывать ему сугубое почтение. А между тем и в мае 1759 года он все еще не был допущен к государыне. Француз завоевал доверие Кондоиди, который с готовностью подвергался настойчивым расспросам о состоянии Елизаветы{959}. Грек передал ему свой дневник, куда он с 1754 года изо дня в день записывал все, что касалось ее здоровья. С начала июня 1759 года оба врача все время ждали приказа явиться в Петергоф, где проводили лето царица и двор. Наконец 28 июля Пуассонье смог поговорить с Елизаветой, она уделила ему три четверти часа. Он тотчас определил ее главный недуг: меланхолия, порожденная слишком уединенной жизнью и тяжелым протеканием климакса.

Перво-наперво он предписал ей физические упражнения и развлечения. Обещал, что липовый отвар и бальзам Гофмана укрепят ее нервы. Сказал, что важно «держать свой живот свободным», настаивал на строгом соблюдении режима. Она, мол, должна воздерживаться от жирной и тяжелой пищи; молочные продукты, сдобные бисквиты и пирожные, которые она обожала, и «густые, недостаточно перебродившие» напитки отныне под запретом. Врач рекомендовал ей почаще есть супы с овсяными зернами и приправлять свои блюда хреном. На ужин он советовал салат-латук, цикорий, шпинат, щавель, кресс-салат, телятину в соусе в сопровождении жаркого из белого мяса с легкой приправой{960}. К величайшему изумлению двора, императрица послушалась, аккуратно принимала лекарства и совершала ежедневные маленькие прогулки{961}. Пуассонье также сумел найти верные слова, чтобы успокоить главную тревогу правительницы — ее угрызения, связанные с военными действиями в центре Европы и человеческими жизнями, которые приходится приносить в жертву. С такими могущественными и надежными союзниками, утверждал он, исход воины не вызывает никаких сомнений. А новые усилия, направленные против неприятеля, согласно человеколюбивым намерениям ее величества, спасут многие жизни, коль скоро Фридрих II больше никому не сможет угрожать{962}. Ведь миссия Пуассонье не ограничивалась исцелением государыни, он должен был побудить ее оставаться заодно с союзниками, несмотря на собственную усталость и недовольство Воронцова.

Назначенное лечение оказалось действенным, но недостаточным. Когда наступила осень, государыня снова впала в оцепенение, вернулась к неподвижному образу жизни. Пуассонье упрекал фаворитов и придворных в том, что они мешают ей появляться на публике, так что ее можно увидеть лишь на театральных представлениях, где с ней даже поговорить невозможно{963}. Врачу казалось, что окружение дочери Петра Великого — главные виновники ее психосоматических недомоганий, что самые близкие либо стесняют ее по недомыслию, либо обманывают из корысти. Группировки и кланы измучили ее обилием противоречивых сообщений о внешних и внутренних делах государства. Вносил свою ленту и малый двор, чьи интриги в пользу Пруссии стали для нее, по выражению лейб-медика, «неиссякающим источником огорчений»{964}. Один из ее наперсников (нетрудно догадаться, что речь идет о франкмасоне Иване Шувалове) пытался даже поколебать государыню в ее вере: его попытки объявить иконы «суеверием» возмутили ее императорское величество, она, как глубоко верующая, так прогневалась, что повелела ему умолкнуть. Были у нее и другие причины, приводящие в смятение: с театра военных действий приходили невнятные известия, судя по всему, Бутурлин не справлялся с ситуацией. Внутри страны нарастал разброд, Россия была на грани анархии: молва о царицыных хворях нарушала спокойствие, выводя из равновесия систему правосудия и государственный аппарат. Тут и там вспыхивали бунты местного значения{965}. Раздражало государыню еще с 1756 года и то, что новый Зимний дворец не достроен, Растрелли требует астрономических сумм на завершение отделки императорских покоев. А между тем казна пуста: война поглотила все до последней копейки. Таким образом, Елизавета по-прежнему живет во дворце, который считался слишком скромным. Какое оскорбление для нее с ее притязаниями на мощь и великолепие! Того хуже: ее мучил назойливый страх погибнуть при пожаре. Став почти совершенно беспомощной из-за своих недугов и полноты, она воображала, как будет сгорать заживо, — еще один фактор, вызывающий нервное напряжение, подтачивающий ее силы.

Да, основные причины болезней Елизаветы носили психический характер. Лекарства, кровопускания и слабительные приносили облегчение, но в ограниченных пределах. Кондоиди мог заниматься всем этим и один, тут разницы не было. В начале августа 1759 года Пуассонье выразил желание возобновить свою службу в армии короля. Здесь он использовал уже все свои медицинские возможности: царица была на пути к исцелению, если говорить о телесном здоровье. А врачу не терпелось покинуть эту страну, «морально и физически столь противопоказанную французу». Да и конкуренты, разумеется, не преминули воспользоваться его отсутствием, чтобы навредить ему в глазах Людовика XV. Еще одним поводом просить о возвращении во Францию стала щепетильность: пришла пора расстаться с русской императрицей, ибо она рисковала слишком пристраститься к его заботам. Врачу представлялось, что лучше «уехать прежде, чем благосклонность ее возрастет, подкрепленная длительной привычкой»{966}.

Людовик колебался, с позволением не спешил — он пожелал отложить возвращение Пуассонье на полгода. Елизавету об этом тотчас же известили, и она пожелала, чтобы врач оставался при ней до середины лета 1760 года. Герцог де Бретейль, новый посол Франции, видимостью не обольщался: конечно, императрица, как посмотришь, лучилась здоровьем, но этот эффект достигался ценой пятичасовых подкрашиваний, притираний и припудривания, «русским искусством расставлять все прелести по своим местам». Пуассонье стал одной из главных тем секретной корреспонденции между двумя венценосцами: как тот, так и другая расточали непомерные хвалы его таланту врача и тому усердию, с каким он стремится «крепить и увековечивать узы доверия все более безоглядного и взаимопонимания все более полного», связывающие их во имя грядущего процветания обеих наций, подданных Людовика и Елизаветы и в конечном счете ради блага всей Европы{967}. Шувалов и Воронцов не препятствовали желанию Пуассонье вернуться на родину. Благодаря их рекомендациям он получил чин государственного советника. Императрица поблагодарила Людовика за его обязательность и заботу, заверила, что присутствие этого врача укрепило в ее сердце узы единения и взаимопонимания, связывающие ее с Францией{968}.

Пуассонье чуть не пришлось отложить свой отъезд из-за скоропостижной смерти Кондоиди: 11 сентября того сразил разрыв сердца. Елизавета была очень опечалена, но быстро назначила нового лейб-медика, шотландца Джеймса Маунси, который практиковал в России с 1736 года{969}. Ему дали жалованье 4000 рублей в год и чин государственного советника. Новое положение Маунси использовал для того, чтобы повысить престиж своей профессии и учредить среди медиков, включая хирургов и аптекарей, своего рода «табель о рангах». Таким образом, триста тринадцать врачей, прежде чем приступить к своей практике при дворе, в штатских госпиталях и в армии, присягнули императрице. Двое из них, Шиллинг и Крузе, получили наряду с Маунси то же назначение.

Состояние русской государыни оставалось стабильным в продолжение полугода. Но в начале 1761 года наступило новое ухудшение. Кровоизлияния усилились, опять ноги усеяли язвы. Возникли отеки. В июле она потеряла сознание после сильнейших судорог. Ей пришлось провести в постели больше месяца, по временам ее трепала лихорадка. 24 августа новости стали получше: теперь она могла пересаживаться с постели на кресло. Но ее затворничество продолжалось, в своем уединении она не выносила ничьего общества, за исключением детей своих камерфрау или малолетних калмыков. Однако итальянскому тенору Компасси, одновременно владевшему искусством шутовства и пантомимы, удавалось развлечь царицу, он даже присутствовал на ее интимных ужинах с фаворитом. Певец вдруг снискал невероятную популярность в дипломатических сферах: через него вел единственный нейтральный путь, по которому еще можно было достигнуть ушей императрицы, Шувалов не в счет, он же «продался» австро-французской коалиции{970}.

Надежды стали оживать, особенно у союзников, для которых кончина царицы явилась бы катастрофой. В Версале уже не на шутку рассматривали вопрос о возможности сепаратных мирных переговоров с Англией, пусть и придется бросить Марию Терезию на произвол судьбы, уж очень пугали Людовика идеалы в духе Фридриха, обуревающие великого князя Петра. Но в декабре у государыни снова начались приступы, ее мучили приливы, спазмы, жар. Участившиеся обострения говорили о том, что общее состояние государыни стремительно ухудшается. Герцог де Бретейль, новый французский посол, приметил и другие тревожные знамения: приближенные императрицы выглядели мрачными, крайне обеспокоенными, а малый двор, напротив, подозрительно оживился. Елизавета могла умереть в любой момент, внезапно. 18 декабря с ней случилось что-то похожее на апоплексический удар, потом она пришла в себя, но у нее открылось обильное кровохарканье, кровь была черной, запекшейся. Тем не менее она, казалось, пошла на поправку, ее врачи объявили, что надеются на лучшее. Двумя днями позже в придворном «Камерфурьерском журнале» отмечено, что ничего особенного не происходит{971}. Секретарь императрицы Олсуфьев отнес в Сенат ее последний указ, он призывал дезертиров вернуться в свои казармы и бичевал тех, кто увильнул от рекрутского набора 1759 года{972}. Спустя еще два дня приступы начались опять, к кровавой рвоте добавился обильный понос, но сознания больная не теряла. Все официальные собрания были отменены.

Утром в понедельник 24 декабря у Елизаветы еще достало сил распорядиться, чтобы в церквах молились о ней. Вопреки возражениям Ивана Шувалова она настояла на своем желании увидеть Петра и Екатерину. Насчет того, как прошла эта встреча, существует несколько противоречивых версий. По утверждениям одних, императрица была так слаба, что объясняться уже не могла. Другие рассказывают, что она обратилась сначала к Петру и якобы посоветовала ему быть добрым к своим подданным, дабы снискать их любовь, а затем повелела ему беречь мир и покой в империи. Она заклинала его жить в добром согласии со своей супругой и лелеять сына. Екатерина не произносила ни единого слова, а только беспрерывно рыдала{973}. Затем царица попросила, чтобы ее исповедовали, и в тот же день приняла последнее причастие; даже в агонии она внимала молитвам и повторяла их слова. К ночи ее тело раздулось, она утратила зрение и больше не могла говорить. Двадцать четыре часа царица еще боролась, претерпевая неимоверные мучения. Она угасла во вторник 25 декабря 1761 года в три часа пополудни. Трубецкой объявил толпе, собравшейся в прихожей, о ее кончине. Тотчас же известили послов. Императрица Елизавета только что, 18 декабря, отпраздновала своп пятьдесят два года.

Диагноз, поставленный Пуассонье, был — водянка груди, или инфильтрация в легкие. Симптомы заставляют предполагать, что у Елизаветы развился рак плевры; несомненно, она страдала также артериальной гипертонией. Произведенная аутопсия, по-видимому, точных результатов не дала. Пуассонье, хорошенько проанализирован психическое состояние государыни, понял, в чем корень ее недугов. Двадцать лет царствования довели ее до глубокого изнеможения. Она никогда не любила принимать решения; с возрастом сомнения терзали ее все сильнее, распространяясь даже на пустейшие подробности, из-за чего она часто отказывалась подписывать документы. Война тяготела над ней как кошмар. Ходили слухи, что государыня всерьез подумывает, не удалиться ли в монастырь. К тому же Елизавета упорно отказывалась стареть как лицом, так и телом, она не могла этого принять. У нее пропала охота шалить с первым встречным желторотым красавчиком. Сколь бы мило и радостно ни служил ее прихотям молодой Шувалов, обмануть ее он не мог, царица знала о его изменах — бравому Разумовскому она таких безрассудств ни за что бы не простила{974}. Поддержание собственной легендарной красоты сделалось ее пунктиком: долгие часы уходили на макияж, причесывание, нескончаемые перемены нарядов, обуви и украшений в поисках тех, что особенно к лицу, все это начиналось, как только она вставала с постели, и утомляло ее на весь остаток дня. К тому же она терпеть не могла врачебных запретов, вопреки всему то и дело напивалась, поглощая в изрядных количествах токайское и сладкие настойки{975}. За весь 1761 год она, прежде так любившая покрасоваться перед толпой, показалась на публике всего единожды, в День апостола Андрея Первозванного. Балы-маскарады, поездки в оперу — все это было забыто: она утратила вкус к жизни, по-видимому, у нее мало осталось энергии, чтобы бороться с недугом.

При известии о ее смерти в стране воцарилась всеобщая подавленность. Границы тотчас закрыли, дипломатическую почту пересылали тайком через Финляндию и Швецию{976}. Все понимали, что эта кончина повлечет радикальные перемены в политике России. Андрей Болотов, секретарь кенигсбергской канцелярии, описал уныние, охватившее ее сотрудников: они тотчас принялись молиться за упокой души усопшей. Они, рожденные или по крайности выросшие и достигшие чинов при мягком женском правлении, никак не могли примириться с мыслью о правлении мужском, тем паче о власти Петра, грубость и жестокость которого были широко известны{977}.

В Санкт-Петербурге скорбь выражалась бурно: Иван Шувалов в порыве горя расцарапал себе ногтями лицо, Разумовский все время плакал, Воронцов нашел прибежище в болезни психосоматического свойства. А Петру Шувалову суждено последовать за ушедшей две недели спустя, он оставит по себе состояние в 600 000 рублей и… на 680 000 рублей долгов{978}. Однако во дворце придворные и военные уже спешили «распростереться ниц перед своим новым деспотом», как писал современник; все живое вмиг приготовилось склонить колена, личность покойной и былые опасения, связанные с личностью престолонаследника, казалось, были забыты, «раболепие заступило на место любви»{979}. Екатерина появилась в пышном наряде, но с глазами, опухшими от слез. Кончина императрицы, хотя ее давно боялись, застала многих сторонников германской принцессы врасплох. У них не было времени, чтобы выработать серьезный план в противоположность Елизаветиным указаниям насчет престолонаследия. Тайный доброжелатель молодой императорской четы Фридрих II писал близким: «Morta la bestia, morto il veneno» («Гадюка околела, и яд ее иссяк»){980}. Были, несомненно, и другие, кто разделял его чувства, но некоторые желали той же участи и новому царю Всероссийскому, причем первой из таких была его супруга.