ПРЕДИСЛОВИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРЕДИСЛОВИЕ

Предлагаемое читателю двухтомное собрание избранных работ Анатолия Васильевича Луначарского об изобразительном искусстве выходит почти через пятнадцать лет после того, как аналогичный двухтомник выпустило издательство «Советский художник». Потребность в новом издании объясняется не только тем, что книги 1967 года разошлись в первый же месяц, или тем, что в новое собрание включены статьи, которых не было в предыдущем. Еще большее значение имеет перемена в судьбе литературного наследия Луначарского, происшедшая в последние два десятилетия.

Возросший интерес к деятельности и жизни Луначарского вызвал интенсивное собирание и публикацию его неизданных рукописей. Научные издания более общего характера обрастают воспоминаниями и специальной исследовательской литературой о Луначарском не только как о художественном критике, но также как о государственном деятеле, педагоге, дипломате, пропагандисте. Многие авторы говорят о живом значении его идей для нашего времени и, что не менее важно, отмечают внутреннюю связь его литературных работ, написанных по самым разнообразным поводам.

Все большее число исследователей приходит к убеждению, что универсализм Луначарского, в котором обычно видели лишь проявление его личных способностей и широкой образованности, имеет и другую, более общую причину. Чтобы ее выяснить, обратимся сперва к истории формирования его мировоззрения.

Значительная часть сочинений Луначарского написана в те дореволюционные годы, когда он принадлежал к возглавляемой А. А. Богдановым группе «Вперед». В 1909 году эта группа, все более превращавшаяся фактически в особую фракцию РСДРП, разошлась с ленинской фракцией, фракцией большевиков, объявившей, что не несет ответственности за деятельность «впередовцев».

Не все члены этой группы нашли в себе силу в дальнейшем пересмотреть свои ошибочные взгляды. Некоторые отошли от марксизма навсегда. И Луначарский далеко не сразу пришел к выводу о несовместимости с марксизмом неопозитивистских теорий Э. Маха и Р. Авенариуса, которыми он хотел дополнить марксизм. Но уже в 1913 году его статья («Эмиль Верхарн о социальном искусстве») появилась в ленинской газете «Правда», а последовательный интернационализм в вопросе о характере первой мировой войны еще больше сблизил его с большевиками. В 1917 году, возвратясь из эмиграции в Россию вслед за Лениным, он вернулся к большевизму и организационно — в партию РСДРП (б).

Эта сторона биографии Луначарского — политическая сторона — ясна, по крайней мере с фактической стороны. Сложнее обстоит дело с дооктябрьской историей философских взглядов Луначарского.

Вслед за «Кратким курсом истории ВКП(б)» (1934) в литературе упрочилась такая схема: в первый период своей сознательной жизни Луначарский был марксистом; в эпоху реакции, наступившей после поражения революции 1905 года, он стал (вместе с А. А. Богдановым) последователем эмпириокритицизма, идеалистической философии Э. Маха и Р. Авенариуса; с нарастанием же новой революционной волны в России возвратился к марксизму. Эта схема подкупает простотой и точным «прикреплением» идеологических колебаний к годам значительных политических событий. Но она расходится с действительностью *.

Вопрос этот немаловажен для верного понимания эстетической И художественно–критической деятельности Луначарского, поэтому мы должны на нем остановиться.

По свидетельству самого Луначарского, он познакомился с махизмом приблизительно в то же время, когда начал изучать доступную рядовому русскому читателю марксистскую литературу.

Еще учеником гимназии он встретился в Киеве с доктором философии Бернского университета Новиковым, который рассказал ему о концепции Авенариуса и рекомендовал сочинения В. В. Лесевича (того самого Лссевича, которого Ленин во второй главе «Материализма и эмпириокритицизма» назвал первым и крупнейшим русским эмпириокритиком). Ко времени окончания гимназии, — как сообщает о себе Луначарский в «Воспоминаниях о революционном прошлом», — у него «твердо установился план» — учиться в Цюрихе у П. Б. Аксельрода (марксиста) и у Р. Авенариуса (эмпириокритика). На этом раннем этапе выработки мировоззрения он пришел к ошибочной мысли о возможности соединить эти несоединимые системы. Между прочим, реферат «Идеализм и марксизм», прочитанный молодым Луначарским в 1898 году, также доказывает, что его философские взгляды с самого начала не были последовательно марксистскими.

Еще не до конца выяснено, что мог читать Луначарский в свои пятнадцать–восемиадцать лет. В «Воспоминаниях» он называет «Логику» Дж. — С. Милля, «Политическую экономию» А. И. Чупрова, сочинения Ч. Дарвина, Г. Спенсера, Г. — Т. Бокля, русских писателей–народников — Н. К. Михайловского, П. Л. Лаврова (Миртова), Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова, Д. И. Писарева и других — то, что читали в любых молодежных кружках самообразования. Кроме этого Луначарский называет «Капитал» (вероятно, т. I) и «нелегальную литературу социал–демократического характера»— что уже отличало революционно настроенный ученический кружок Луначарского от большинства других, неопределенно демократических**.

* Такая схема воспроизведена в «Философской энциклопедии», т. 3 (1964 г.) и, к сожалению, также в предисловии «От составителей» к т. 1 библиографического указателя «А. В. Луначарский…», изданного Библиотекой имени В. И. Ленина в 1975 г.

** И. Н. Мошинский (Ю. Конарский) в своих воспоминаниях об ученических кружках 1–й киевской гимназии (журнал «Каторга и ссылка», 1927, № 6| называет еще работы русского марксиста Н. Зибера, «Эрфуртскую программу» К. Каутского и исторические работы Маркса (которые читали в своем кружке главным образом киевские гимназисты–поляки).

С помощью этой литературы уразуметь философский метод, лежащий в основе «Капитала», было невозможно. Тем важнее выяснить, что еще из марксистской литературы могло быть доступно Луначарскому до его встречи с П. Б. Аксельродом и Г. В. Плехановым в Швейцарии.

«Манифест Коммунистической партии» впервые появился в русском переводе в 1869 году и ходил но рукам в списках. «Положение рабочего класса в Англии», знали в изложении Н. В. Шелгунова (его статья «Рабочий пролетариат в Англии и Франции», впервые напечатанная в 1861 году в журнале «Современник», была издана в Собрании его сочинений в 1872 году).

«Анти–Дюринг» — единственная изданная к тому времени работа, в которой были систематически изложены принципы марксистского мировоззрения в целом, — появилась на немецком языке лишь в 1885 году, а до того публиковались отдельные главы (полностью первый отдел). В России Н. Зибер напечатал в 1879 году (журнал «Критическое обозрение») рецензию на эту работу Ф. Энгельса и в журнале «Слово» дал впервые на русском языке сокращенный перевод первого отдела и трех глав из третьего отдела. Тремя главами из «Анти–Дюринга» на тему о революционном насилии сопроводила свой перевод брошюры Ф. Энгельса «Развитие социализма от утопии к пауке» В. Засулич — но издано это было в Женеве в 1884 году; первый перевод всего «Анти–Дюринга» с цензурными купюрами появился в России лишь в 1904 году, полный же перевод — в 1907–м.

В очерке «Несколько встреч с Георгием Валентиновичем Плехановым» Луначарский пишет, что до личного знакомства с ним имел «блестящие впечатления о «Наших разногласиях» и некоторых его статьях».

«Наши разногласия», написанные в 1884 году, были опубликованы в третьем выпуске женевской «Библиотеки современного социализма» лишь незадолго перед приездом двадцатилетнего Луначарского в Швейцарию в 1895 году. Скорее всего, он до того знал брошюру Г. В. Плеханова «Социализм и политическая борьба», изданную той же «Библиотекой» в 1883 году, — если не в подлиннике, то в рефератах: в ней содержались основные положения «Наших разногласий». Эта работа Г. В. Плеханова должны была оказать большое влияние на юношу. Но мог ли он найти и в ней ответ на те вопросы, которые его больше всего волновали? Не забудем, что, по его словам, главное, к чему он стремился уже тогда, было «выработать свое целостное мировоззрение». В этой работе Плеханова общие философские принципы марксизма нелегко было выделить из полемики с народниками, бакунистами, прудонистами, бланкистами о путях развития капитализма в западных странах и России и о ближайших политических задачах русских революционеров.

Исследователям вопроса о литературных источниках, повлиявших на формирование мировоззрения молодого Луначарского, еще немало предстоит поработать. Но уже сейчас можно сказать, что марксизм был для него в конце 80–х — начале 90–х годов главным образом экономической и политической концепцией; в прочитанной марксистской литературе, по собственному признанию, он находил лишь «немногие, но гениальные положения, которые установлены самим Марксом в его скудном страницами, но богатом содержанием философском наследии». Отсюда и вывод: «Я чувствовал, что необходимо подвести некоторый… позитивный философский фундамент под здание Маркса» *.

* Луначарский А. В. Воспоминания и впечатления. М., 1968, с. 18—19.

Биография Луначарского заключала в себе, как видим, предпосылки к тому, чтобы на первом этапе ознакомления с марксизмом он был меньше защищен от соблазнов идеалистической (позитивистской, «неопозитивистской») философии, чем те учившиеся марксизму молодые люди его поколения, которые ставили перед собой вопросы, непосредственно связанные с политической практикой революционера, или удовлетворялись усвоением истин, добытых другими. Однако вряд ли можно считать идейную судьбу Луначарского исключительной для его времени — для времени, когда Россия «выстрадала марксизм», преодолевая не только народнические предрассудки, а всевозможные заблуждения и сомнения. Сошлемся на пример, может быть, наиболее показательный, так как речь будет идти об одном из виднейших теоретиков марксизма, человеке огромных знаний и философского таланта (притом старше Луначарского на двадцать лет).

Мы говорим о Георгии Валентиновиче Плеханове. К началу 80–х годов он стал известен как марксист. В полном согласии с Ф. Энгельсом писал о банкротстве теоретиков–дюрингианцев. Но совсем незадолго перед тем, в его статье 1878 года «Закон экономического развития общества и задачи социализма в России», мы читаем: «Родбертус, Энгельс, Карл Маркс, Дюринг образуют блестящую плеяду представителей позитивного периода в развитии социализма». Уже после статей Энгельса против Е. Дюринга он все еще не противопоставлял Марксу и Энгельсу К–И. Родбертуса и Дюринга, а «дополнял» ими марксизм (как Луначарский Э. Махом и Р. Авенариусом).

Мы говорили до сих пор о русских марксистах. Но так ли уж просто и прямо складывалось в те же годы марксистское мировоззрение и в Германии, притом у людей, близко сотрудничавших с основоположниками марксизма? Ведь Август Бебель и Вильгельм Либкнехт не прочь были использовать теорию Дюринга для обогащения теории Маркса и даже затрудняли Энгельсу печатание «Анти–Дюринга»…

Пример А. Бебеля и В. Либкнехта доказывает, что недостаточное знание марксистской литературы не служит достаточным объяснением чужеродных примесей в мировоззрении последователей учения К. Маркса.

Нужно было такое массовое революционное движение, как в России, нужно было, чтобы развитие капитализма в экономически отсталой стране привело к формированию высокоразвитого пролетарского авангарда, и нужен был Ленин. К концу XIX — началу XX века именно Россия стала тем центром, куда с Запада переместилась подлинная теоретическая преемственность по отношению к классикам марксизма. Эти российские условия можно не обинуясь назвать общественными условиями, которые были в высшей степени благоприятными для Луначарского. При всей сложности своего пути к цельному мировоззрению он неизменно сохранял в своих взглядах одну важную черту, характерную для лучших русских марксистов. Близость революции, грандиозность задач, которые она должна была решать, не могла не решать, — все вступало в непримиримое противоречие с любой формой доктринерства. Плеханов, хотя и остановившийся перед последовательными революционными выводами и не чуждый догматизма, все же самой широтой культурного содержания своих работ вносил в теоретическое мышление такую широту и жизненность, какой не мог достигнуть даже в лучшую свою пору такой выдающийся немецкий теоретик, как Карл Каутский, в сочинениях об эстетике и этике.

У Луначарского, принадлежавшего к революционному крылу Российской социал–демократической партии, эта черта выявилась еще резче. Ему смолоду было свойственно восприятие теоретических проблем одновременно в их обобщенном и в непосредственном жизненном значении. В его мышлении отвлеченные категории как бы тяготели к тому, чтобы возвратить себе материальность, принять живой конкретный образ. Часто эта тенденция выказывалась в литературном жанре его сочинений: «Идеи в масках», «Диалог об искусстве», «Философские поэмы в красках и мраморе» — уже эти названия показывают неизменную потребность философски осознавать общие проблемы искусства в своем теоретическом, художественно–критическом или собственно художественном творчестве.

Внутреннее единство этих сторон мышления, на наш взгляд, недостаточно принимается во внимание пишущими о Луначарском. В частности, приводя слова Ленина в письме к М. Горькому (вторая половина 1913 г.) о том, что хорошо было бы отделить Луначарского от А. А. Богданова на эстетике, на первое место выдвигают организационную сторону дела — желание Ленина отделить от фракции А. А. Богданова и вернуть большевистской фракции полезного ей товарища. Было, конечно, и это. Но почему в тени остается другая, еще более важная сторона — эстетическая? Ведь именно о ней, о ее значении писал Ленин в письме к М. Горькому.

Известно, какое внимание уделял Ленин вопросам организации и тактики. Но также известно, что ради тактической или организационной цели он не поступался идейными принципами. Приведенные слова Ленина доказывают поэтому, что он и в годы расхождения с Луначарским–впередовцем (которое не привело к разрыву личных отношений, но, конечно, сопровождалось охлаждением) следил за тем, что пишет Луначарский, и видел, что в работах, более свободных от предвзятых гносеологических и эстетических неопозитивистских «установок», тот нередко им противоречит, а часто и вовсе о них забывает.

Яснее всего выступала марксистская основа мировоззрения Луначарского в его конкретно–критических работах, где понимание искусства как отражения общественной действительности, реального переплетения социальных сил, решительно брало верх над социологическими схемами А. А. Богданова. Но то же обнаруживало и сравнение двух эстетических работ Луначарского, написанных в один и тот же период жизни, — «Основ позитивной эстетики» (1904) и «Диалога об искусстве» (1905). Эти работы также могут служить примером того, что значили для Луначарского, для его теоретического развития свойственные ему чуткость к жизни, недоверие, можно даже сказать, отвращение к косным схемам. Если «Основы позитивной эстетики» — сочинение, хотя и с ложной целью написанное, но заключающее в себе немало интересных мыслей, — принадлежат главным образом к сфере теоретической и по материалу и по стилю изложения, то «Диалог об искусстве» по самому заданию построен был на столкновении различных современных взглядов на искусство, и, что всего важнее, в этих спорах открывается общественно–политическая подоплека эстетических взглядов. Спор об искусстве был здесь спором о жизни. Махистская догматика отступила благодаря этому на задний план, на первый выступили самостоятельные поиски истины, приводящие со всей естественностью к марксистским выводам.

От богдановской социологической схемы в вопросе о пролетарской культуре ничего не осталось в «Письмах о пролетарской литературе» (1914). А. А. Богданов исходил из абстрактного представления о классовом строении общества; если для марксиста общество на определенных этапах истории разделяется на классы, соотношение и границы которых изменчивы, то для А. А. Богданова классы — это имманентные сущности: каждый замкнут в себе, в своей психологии; общество не столько разделяется на классы, сколько складывается из них. Свою концепцию пролетарской культуры А. А. Богданов выводил из сконструированной им абстрактной «психоидеологии пролетариата». В противоположность этой схематике Луначарский пишет в «Письмах о пролетарской литературе» о живых типах современных пролетариев, отраженных во французской реалистической литературе, и его анализ показывает, как не прям путь к формированию классовой сознательности не у воображаемых, а реальных пролетариев, как трудно преодолеваются в этом процессе мелкобуржуазные жизненные навыки и инстинкты, сколько буржуазности в антибуржуазном бунте полупролетариев и люмпен–пролетариев. В эстетическом плане критик, размышляя о направлении, в котором будет развиваться пролетарская литература, со всей силой выдвигает требование художественного реализма: правдивая картина, несмотря на изображенные ею тяжелые, порой безотрадные факты, открывает в самой действительности силы, которые дают уверенность в грядущей победе.

Искусство — не сама жизнь, а ее отражение. Но художественное отражение непосредственнее теории связано с наглядными образами жизни, и это делает искусство легче доступным восприятию и проверке (если оно отражает правду жизни в ее действительных формах).

Бывают случаи, когда содержание художественного произведения вмещается в замысле автора полностью, лишь в сжатом виде, но это еще не свидетельствует о художественной удаче: у художника–реалиста, если он обладает творческой силой, результат его работы — законченное произведение— богаче замысла, богаче той мысли, с которой начиналась работа. Содержание может существенно разниться от исходного замысла, даже вступать с ним в спор. Именно так бывало с наибольшей художественной удачей.

Максим Горький написал «Мать» в 1906 году, когда разделял богостроительские взгляды своего друга Луначарского. Читатели, незнакомые с этой идеей, не обнаружат в повести и ее следов. Для Ленина они не могли остаться незамеченными (в образе Матери). Однако он назвал «Мать» нужной, своевременной книгой. Повесть правдиво изображала русских революционеров, их моральную чистоту, их самоотверженную борьбу за народ—? реальное содержание повести искупало недостатки замысла. Во всем мире «Мать» произвела сильнейшее действие силой своего реализма.

По–другому большевистская критика отнеслась к повести М. Горького «Исповедь», написанной в 1908 году. В ней богостроительская программность облеклась в подчиненные ей искусственные образы (если не считать художественно реалистических сильных мест, каких не могло не встретиться и в слабом произведении большого писателя). Самый стиль повествования носит отпечаток той ложной мысли, будто социалистические стремления в людях из народа выливаются в свойственную им форму религиозного мышления. Поэтому повесть и особенно превозносящая ее статья–рецензия Луначарского были расценены как программный выпад богдановской группы «Вперед», а не полноценное художественное отражение действительности.

Различная судьба этих произведений напоминает нам, как неуместна чрезмерная прямолинейность, когда судят о жизненном содержании идей в их нарождении, выработке, формировании и творческом художественном значении. Этому учит нас прежде и лучше всего Ленин.

Выше говорилось о коренной неверности философского замысла в статье Луначарского «Основы позитивной эстетики». В 1923 году она была впервые издана отдельной книгой. Сохранился экземпляр с дарственной надписью автора: «Дорогому Владимиру Ильичу работа, которую он, кажется, когда–то одобрял, с глубокой любовью А. Луначарский. 10/Ш 1923». Нет ли и здесь косвенного свидетельства о том, что и в этом раннем сочинении Луначарского Ленин различил под махистской личиной верные, притом новые для своего времени мысли? Луначарский писал о неразрывной связи истории искусства с историей общества и, как следствие, о неизбежности глубокого кризиса искусства в буржуазном обществе, о кризисе в мировоззрении художников, о том, что новое, социалистическое общество включит художественные завоевания человечества в свою художественную культуру как ценнейшее наследие и будет почвой для создания нового высокого искусства. Не мог не принять с сочувствием Ленин и призыв, с которым Луначарский обратился к художникам, — увидеть в русской действительности тех передовых людей и те трудовые массы, которые ведут борьбу за свободную жизнь, помочь им правдивым изображением их борьбы. Те же основные мысли были выражены и в следующей по времени эстетической работе Луначарского — «Диалог об искусстве».

Можно предположить, что надежду Ленина отделить Луначарского от А. А. Богданова на эстетике подкрепил и большой цикл статей «Философские поэмы в красках и мраморе» (1909—1910 гг.). Их содержание — размышления об идеях, открытых в действительности великими живописцами и ваятелями античности и Ренессанса и запечатленных ими в произведениях непреходящего значения. Статьи эти иногда, как мы уже упомянули, прямо обращаются к художественным проблемам XX века: в них проведена мысль о ценности реалистического наследия и об идейной и художественной скудости буржуазного декаданса. Есть в этом цикле и статьи, приближающие к читателю нравственное и эстетическое содержание искусства давно прошедших столетий и раскрывающие те противоречия, которые не в силах было разрешить старое общество и призван решить социализм.

«Философские поэмы» не свободны от налета богостроительства. Оно напоминает о себе частью в «отступлениях», вкрапленных в ткань статей, частью в лексике. В целом же цикл представляет собой образец живого усвоения культурного наследия, пропаганду художественного реализма средствами марксистской эстетической критики *. В цикле выяснилось и твердое убеждение Луначарского в том, что реализм не одно из художественных направлений, а самая суть подлинной художественности.

* Две статьи из этого цикла — «Вместо вступления», «Примитивы и декаденты» — опубликованы журналом «Вопросы философии», 1965, X» 12.

Убеждением этим проникнуты статьи Луначарского об изобразительном искусстве в предлагаемых читателю сборниках. В этом читатели, мы уверены, удостоверятся без наших напоминаний. Мы позволим себе, однако, привести в предисловии один пример — статью об А. Тулуз–Лотреке, в которой Луначарский высказался о мере реализма как мере художественности.

Сравнивая Тулуз–Лотрека с голландцем Рассенфосом и с К–Ван–Дон–геном, с художниками, бравшими для своих работ сходную натуру, Луначарский называет его «подлинным реалистом» и поясняет: «Он не потому реалист, что бытовик, а не фантазер. Он потому реалист, что для него важна в с я реальность. Его интересует не цвет платья проститутки, не ее кожа, не ее формы, не освещение кафе, не движения танцоров, а все данное живое явление, этот кусок жизни во всех его связях с остальной жизнью. Разве восхвалять ту или иную форму значит быть реалистом? Да нарисуйте вы ее с протокольно–фотографической точностью — это не будет реальность, ибо в действительности все связано.

Но где дана эта связь вещей? Ведь дело идет не о единстве времени, места, композиции или освещения. Дело идет о связи по существу, о месте данного явления во вселенной и истории. Связь этого рода человек открывает творчески, вникиовением проницательного разума, вживанием отзывчивого чувства. Эта связь есть своеобразное порождение взаимосоприкосновения объекта и субъекта. Вот почему подлинный реалист не может не быть символистом, не может не быть и субъективистом, ибо целостный объект дается нам только в результате работы нашего «духа».

Цитируя «прекрасную страницу» из критической статьи о Тулуз–Лотреке Эли Фора, автора четырехтомной истории искусств, Луначарский останавливается на том, что французский критик называет художника «сознательным полукарикатуристом», и продолжает его мысль: «Да, мастер такой изумительной силы ревностно стремился передать с максимальной правдивостью все элементы отражаемых им сцен. И в то же время он был карикатуристом, как Гоголь, как Щедрин — реалисты необычные».

И дальше Луначарский со всей прямотой и резкостью пишет о том критерии «чистой живописи», который служит высшим или даже единственным мерилом художественности для модернистски–эстетских критиков: «Но, возразят нам, ведь все это свидетельствует лишь о научном, скажем, об идейном и литературном значении этого человека. А где живописец?

Эти старые и беззубые, в последнее время вновь модные возражения заслуживают быть отброшенными с презрением. Мощь и особенность живописца заключается не в том, что он не может выражать больших этических, идейных и поэтических ценностей. Эта мощь и эта оригинальность целиком в том, как выражает их живописец. И его язык — рисунок и краски, — уступая слову в одном, превосходит его в другом. Никогда не убьет никто великой потребности человека рассказывать свои поэмы карандашом, кистью и резцом».

Мы видим: эстетическая категория «художественный реализм» для Луначарского означает «связь вещей», «место данного явления во вселенной и истории»; эту связь «человек открывает творчески, вникновением проницательного разума, вживанием отзывчивого чувства», она есть своеобразное порождение взаимоприкосновения объекта и субъекта.

Приведенные выше высказывания Луначарского не оставляют сомнения в том, что его суждения о произведениях искусства (быть может, изобразительного искусства в особенности) коренятся в его общем понимании отношения человека к объективному миру.

Образ Гете и его Фауста сопровождал литературную деятельность Луначарского от ее начала и до конца *.

* Фауст как литературный образ из трагедии Гете впервые использован Луначарским в 1902 г. в полемической статье против философии С. Н. Булгакова; статья иронически озаглавлена «Русский Фауст». В 1918 г. он опубликовал свою пьесу «Фауст и город». Не перечисляя лекций о Гете, предисловий к изданиям его сочинений, многочисленных обращений к его произведениям и отдельным мыслям, укажем лишь, что Луначарский в 1931—1932 гг. непосредственно подготовлялся к написанию монографии о «Фаусте». В дневниковых записях 1932—1933 гг. есть планы, где монография включена в ближайшие литературные задания.

Обращаем внимание читателей на книгу: Anatoli W. Lunatscharski. Faust und die Stadt. Verlag Philipp Redam jun. Leipzig, 1973, особенно на статью: Raff Schroder. Lunatscharskis «Faust und die Stadt» und die sozialistische Erneuerung der Fausttradition.

О том, что ему особенно дорого в творчестве, в человеческой натуре и мировоззрении Гете, Луначарский говорил в 1932 году в своей речи на торжественном собрании, посвященном столетию со дня смерти великого писателя: «Для Гете природа была «все» — единое целое, в котором все части связаны в некую гармонию. <…> И кроме того, Гете усваивал материю как необыкновенно одаренный художник: она была для него совокупностью красок, звуков, запахов, действенности, наслаждений, то есть она говорила ему через необыкновенно яркую ткань самых живых переживаний».

В той же речи Луначарский говорил и о Гете — великом страдальце: «Гете чувствовал, что быть частью этого целого прекрасно. <…> Но как добиться этого целого, как пробиться к этому целому через общество, через то германское общество, о котором Энгельс говорил как о гниющей навозной куче? Пробиться нельзя. <…>». «И Гете, — продолжал Луначарский, — вынужден был спасать «целое» своей жизни, платя за это дорогой ценой — отказом от общественной борьбы. Он скрыл свои внутренние борения под маской «полубога–олимпийца». Но подлинный гуманизм всегда практичен, и Гете по всему складу своего отношения к природе и обществу был в высшей степени реалистичной и активной натурой». «Что же ему было делать? Истинный смысл своих социальных воззрений он воплотил в том, в чем был свободнее, — в своих стихах, в художественной прозе, в драмах, философских размышлениях и афоризмах».

«Ортодоксальное гетеанство» еще при жизни Гете отвергалось его младшими современниками. Против него выступили Г. Гейне и другие демократические писатели революционных 30–х — 40–х годов XIX столетия. Тем менее «гетеанство» могло оставаться путем к целостному мировоззрению через столетие — в эпоху мировых войн и революций.

Каким же образом «гетеанство» оказалось непреходящей ценностью для Луначарского, революционера–марксиста?

Подлинное значение наследия «величайшего из немцев» выступило в работах Энгельса. Энгельс писал: «Гете был слишком разносторонен, он был слишком активной натурой, слишком соткан из плоти и крови, чтобы искать спасения от убожества в шиллеровском бегстве к кантовскому идеалу… Его темперамент, его энергия, все его духовные стремления толкали его к практической жизни…» *

Еще не зная высказываний Энгельса, в том же направлении самостоятельно пробивался молодой русский марксист Луначарский.

Универсализм гуманистического мировоззрения, возвестившего борьбу за свободу личности в XVIII веке, все больше связывался в сознании русских революционных марксистов XX века с активным участием народных масс в общественной жизни. Луначарский в упомянутой речи 1932 года приводил те строки из «Фауста», которые цитировал и в своих ранних работах:

«Конечный вывод мудрости земной: Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день идет за них на бой — Чтобы увидеть в блеске силы дивной Свободный край, свободный мой народ», — и продолжал: «Энгельс не осуждает Гете «ни с моральной, ни с партийной» точки зрения за его отказ от борьбы, — ему «нельзя было даже надеяться на благотворную перемену, потому что в народе не было такой силы, которая могла бы смести разлагающиеся трупы отживших учреждений». В общественных условиях тогдашней Германии «единственную надежду видели в литературе», однако и в литературе и философии «даже самые лучшие и самые сильные умы народа потеряли всякую надежду на будущее своей страны» **.

* Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 4, с. 233.

** Все цитаты — по кн.: Луначарский А. В. Юбилеи. М., 1934.

В России была сила, способная смести отжившие учреждения. В России был рабочий класс, возглавляемый революционной партией. И это определило политическую и литературную деятельность Луначарского и характер его универсализма.

В годы приближения французской буржуазной революции писатели–энциклопедисты эпохи Просвещения стремились к выходу в широкий мир познания природы и общества. Но все лучшее, что совершалось тогда в духовной жизни, оставалось достоянием узкого образованного слоя, не проникало в народ и отвергалось даже идеологами революции. Наша социалистическая революция выявила жизненность стремления к универсализму, но проявилась теперь в активности самих масс.

Всемирно–исторический и в точном смысле слова универсальный характер социалистического преобразования жизни — тема слишком обширная, чтобы останавливаться на ней здесь. Мы коснемся лишь того, как отражался этот характер революции в культурной жизни первых лет советского общества.

Вряд ли можно указать в прошлом хотя бы подобие стихийному порыву народа выйти из прежней замкнутости. Небывалое стремление к культуре охватило миллионы людей, прежде обреченных питаться остатками высокой, но уже ушедшей в прошлое патриархальной крестьянской культуры, обрывками и суррогатами культуры городской.

Много было случайного, наивного, ошибочного в тех разнообразных формах, которые ощупью находило себе всенародное движение. Самодеятельная энергия нуждалась в сознательном руководстве. Но руководство само было поставлено в условия творческой самодеятельности. Оно улавливало многообразно выявляющиеся потребности народного движения, чтобы анализировать, оценивать их, искать способы для поддержки всего передового, отвечающего целям нарождающейся новой культуры. Все же твердые основные принципы ленинской партии и весь ее опыт позволили через хаос и противоречия практики, через преодоление собственных ошибок прокладывать путь в верном направлении.

Во главе Советского правительства был Ленин, и среди его сотрудников были люди большой культуры, способные и учить и учиться. Одним из этих людей был Анатолий Васильевич Луначарский. Универсализм его личного мировоззрения и типа образования раскрыл в послеоктябрьские годы свои глубокие корни и жизненно–практическое значение. Ленин, хорошо знавший возможности Луначарского, привлек его в состав первого Советского правительства на ответственный пост народного комиссара просвещения РСФСР.

Стоит вспомнить, чем был Наркомпрос 20–х годов. В сферу его работы входили вся система обучения — от ликвидации неграмотности до высшей школы всех специальностей (гуманитарных, естественнонаучных, технических, художественных), научно–исследовательские институты, влияние на развитие литературы, музыкального, театрального, кинематографического, изобразительного искусств; музейное дело, охрана памятников старины и художественных ценностей, внешкольное образование, клубное дело в городе и деревне, книгоиздательства.

Нельзя сказать, чтобы со всем этим Наркомпрос справлялся в полной мере; комиссариат в целом и Луначарского как руководителя часто упрекали в том, что им не хватает «твердости проводимой линии», и, случалось, эти упреки были основательными. Зато очень редко Наркомпрос упрекали в избытке административной навязчивости, в бюрократической неспособности учиться у реальной жизни. Во всяком случае, одного в своей деятельности комиссариат и народный комиссар и заместители наркома Н. К. Крупская, М. Н. Покровский придерживались с неизменной последовательностью — осторожного, но неуклонного направления культурных сил страны к главной цели — распространению всеобщей грамотности и повышению социалистического содержания советской культуры.

По мысли Луначарского, «образованный человек — человек, в котором доминирует образ человеческий» («Что такое образование?», 1918). В этом «образе человеческом» всякое приобретенное знание находится в единстве с восприятием бесконечного богатства реального мира, с живым ощущением принадлежности человека к человеческому роду и ближе — к своему обществу. Сознание доступности каждому человеку всего, «в чем человечество творит историю и культуру, что отражается в произведениях, идущих на пользу человека», соединяется с требованием, «чтобы в какой–нибудь области человек сам творил, чтобы в ней он углубленно работал с творческим напряжением индивидуальных сил». «В обществе все должно служить общей цели, и всякий отдельный индивидуум должен дать максимум творческих усилий, чтобы все слилось в одну гармонию. И эта–то гармоничность, то, что мы называем культурой, и есть образование» *. Культурное творчество неотделимо от понимания истории, и исторический взгляд на современную культуру неотделим от так понимаемого образования.

Это убеждение Луначарский выражал не только в общей форме, но и в высказываниях об очередных практических проблемах, о путях к осуществлению коммунистического идеала. Отсюда и его взгляд на главное значение искусства: «…именно поскольку мы коммунисты, — писал он в статье «Революция и искусство» (1926), — <…> центр жизни мы видим в самом человеке, в его свободе, в его счастье. Отсюда нашей определенной задачей должно быть уже и сейчас — внедрять, насколько только можно глубоко, гуманизирующий, глубоко человеческий элемент в культуру. А элемент этот глубже всего выражается в искусстве» **.

*Луначарский А. В. О воспитании и образовании. М„ 1976, с. 354, 357, 359.

** Луначарский А. В. Собр. соч. в 8–ми т., т. 7. М., 1967, с. 483.

Все прекрасные находки в истории культуры обязаны своим происхождением необходимости. К таким счастливым «находкам» — результату тысячелетнего развития — относится разделение искусств, обусловленное необходимостью постигать мир в его конкретном многообразии и по его собственным законам. Но существование отдельных искусств не разрушает бытия искусства как целого. Луначарскому была близка мысль Фридриха Шиллера •об их общности: каждое из искусств, воздействуя на человека через определенные органы чувств, приводит в движение, вызывает к деятельности все способности души.

Из этого единства делались различные выводы на практике и в теории. В глубокой древности общественная практика соединила выразительные движения тела, музыку, живописные уборы и маски в ритуальном и бытовом танце. Литература, музыка, зрительное действие и оформление издавна образовали театр, театрализованные массовые праздники. В середине XIX века музыкальная драма Вагнера вызвала дальнейшие и далеко идущие поиски некоего синтетического искусства, в котором отдельные его виды сольются в едином, сплошном восприятии. Рихард Вагнер изложил свою мысль в брошюре «Искусство и революция» (была переведена на русский и издана в 1918 году с предисловием Луначарского).

Здесь нет надобности говорить о том, как идея синтеза была развита самим Вагнером и воплощена в его операх («музыкальных драмах»). Ниже будет рассказано, как эту общую идею проверил Луначарский на опыте советского театра 1920—1923 годов. Но прежде всего отметим, что мысль о полном слиянии искусств в одном искусстве своеобразно возрождена была в парижском модернистском изобразительном искусстве начала XX века — группами художников, выступавших под названиями «орфнстов», «симультанистов», «синхронистов» и менее определенно — в произведениях художников других направлений. Характеристику их теорий мы встречаем в статьях Луначарского 1910—1914 годов. Анализ их вводит у него в одну из составных частей богатого содержанием понятия «синтез» в художественном реализме.

Луначарский в 1920—1923 годах отдал дань идее синтеза различных искусств в форме народных празднеств типа празднеств французской революции, опыт которых он считал для организации советских массовых праздников поучительным. Читатели его статей об изобразительном искусстве найдут в них призывы к советским художникам — декораторам, скульпторам, архитекторам, живописцам, графикам, карикатуристам-—принять близко к сердцу эту небывалую по масштабам художественную задачу, дающую простор их изобретательности, фантазии, эмоциональности и вместе с тем позволяющую им включиться непосредственно в политическую агитацию за советский строй, за социализм. Он верил в то, что празднества вдохновят художников эстетическим импульсом, исходящим от народа, вышедшего на принадлежащие ему отныне улицы и площади, что мастера всех родов искусства захотят и сумеют художественно организовать вольную народную энергию. Изобразительному искусству здесь, естественно, принадлежала большая роль — в частности, политическому плакату. И действительно, художественный плакат в первые революционные годы получил небывалое в нашей стране развитие, и не только для праздников, а во всех областях общественной жизни, он стал самобытной отраслью изобразительного искусства — идейного и одновременно украшающего быт.

Бесспорное главенство имели в сочетании с искусством слова изобразительные искусства (и прежде всего скульптура) в плане «монументальной пропаганды», выработанном по инициативе Ленина и декретированном Советом Народных Комиссаров за подписью Ленина. Во многом не удавшийся опыт показал Луначарскому, что первыми и с наибольшей готовностью включившиеся в массово–агитационную работу формально левые художники, идя к широким массам, оставили неприкосновенными свои приемы, сложившиеся в узких модернистских кружках. Из этого следовало, что консолидация художников на почве признания Советской власти и готовности с нею сотрудничать есть чрезвычайно важный, но лишь первый шаг к тому, чтобы общение с народом и знакомство с социалистическими идеями отразилось в художественных идеях, в творческом мышлении художников преодолением декадентских «установок». Выяснилось, что это процесс трудный, длительный и что он требует активной помощи со стороны критиков–марксистов.

Луначарский в своей художественно–критической деятельности неизменно имел в виду широкую аудиторию. Он обращался не только к художникам, но еще больше к «потребителям искусства». Первой задачей критики он считал эстетическое просвещение масс, повышение их культуры, воспитание художественного вкуса на лучших образцах — короче, он считал, что критика должна научить массы понимать и любить подлинные художественные ценности. Лозунг «Искусство в массы!» означал для него: массы учатся понимать искусство, включают его в свою духовную жизнь, а искусство, выйдя из мастерских художников и узкого круга ценителей, выступая перед массами, видя свои произведения в зеркале их восприятия, учится у масс, чтобы возвратить своему искусству то достоинство, которое было утрачено в условиях отрыва культуры от народа. В статьях Луначарского о советском изобразительном искусстве критика модернизма, казавшаяся ему сперва менее важной, чем в дореволюционные годьц вновь стала более острой. Опыт массовых празднеств и монументальной пропаганды был в этом отношении весьма поучительным. Но не только в этом отношении.

Луначарский в то время был увлечен идеей синтеза искусств. (Как увидим позже, Луначарский, анализируя своеобразные варианты «синтеза» в модернистских направлениях Запада, пришел к выводам о действительном содержании этой проблемы в ее отношении к проблеме реализма в изобразительных искусствах.)

В первые два–три послеоктябрьских года пафос революционного объединения всех трудящихся людей, всех народов наложил отпечаток на новый идеал реалистической музыкальной драмы, которая должна возвысить театр над «плоским реализмом» мещанской драмы и веристской оперы, пронизывая весь спектакль ритмизацией — ритмом словесного текста, связанного с ритмом музыкальным в органическом единстве, — и слить таким образом внутренний принцип музыки с развитием драматической идеи. Те же ритмы подчиняют себе движения актеров и произнесение речевого элемента; движения тела своей пластичностью сблизятся с танцем, декламация — с пением. Гибкости и изменчивости ритмов подчинен и живописно–архитектурный элемент спектакля: не избегая далеко идущей условности, фантастики, он будет следовать за динамикой и статикой всей доминирующей ритмической музыкально–речевой сути. Эта мечта очень близка к идеалу Рихарда Вагнера в период его увлечения революцией 1848 года. Луначарский нашел в идеях Вагнера нечто родственное будущему советскому искусству — «тому искусству, которое, возрождая театр Софокла, будет в силах нести в народ великую идею социализма.

Характерны были и для советского театра первых лет разного рода ггопытки, казалось бы, идущие в направлении «всеобъемлющего синтеза искусств»; им, однако, часто не хватало того, что одушевляло Луначарского, — социалистической идеи, поэтому дело не пошло дальше изобретения более или менее художественно–технических новинок, которые рождались и исчезали подобно другим вымученным модернистским фантазиям. «Синтез» оказывался безнадежной частичностью.

Луначарский не был бы Луначарским, если бы и в пору наибольшего увлечения так понятой идеей синтеза не ограничил им же начертанную программу, произнося и 1920 году свою речь «О музыкальной драме». Признавая, что в данное время драма в прозе и стихах «почти убита стремлением к ультрареализму», он сказал: «Реалистический театр низвел этот вид театра, лишил актера прежней красоты тела, голоса, интонаций, движения». Он утверждал, что «теперь задача всякой школы — вернуть актеру пластичность… умение… доходить до тончайшей ритмизации мимики и жеста, как выражения психических переживаний… ибо разница между искусством и обыденщиной та, что в прозаической обыденщине отсутствует ритм — там все случайно». Луначарский поясняет: «Ритм может привести к холодной размеренности, но те, кто этого боится, не понимают всего богатства и могущества ритма. Сама живая жизнь глубоко ритмична».

Основная мысль Луначарского понятна. Его речь направлена против рутинного натурализма, лишенного красоты, поэзии, лишенного идеи, соединяющей все элементы произведения в единое целое. Подобные произведения воспринимаются так, как если бы между ними и миром была еле ощутимая связь, о которой напоминают лишь отдельные сюжетные мотивы. Опасение Луначарского, что его призыв к обновлению может быть перетолкован в модернистском духе, подчеркнуто в таком замечании: «Мы не будем отказываться от прошлого, и оно еще подарит нам благоуханные цветы». Что касается важности сохранения стиля, то «нужно не забывать, что стиль, в котором написано данное произведение, играет огромную роль» и «нужна величайшая осторожность, чтобы не поддаться соблазну ритмизации, когда исполняешь драму или оперу, написанную в совсем ином стиле».

Но этих оговорок оказалось недостаточно для Луначарского через три года. Перепечатывая речь «О музыкальной драме» в сборнике своих статей «В мире музыки», он сопроводил ее послесловием: «Общее продвижение русского театра, сколько–нибудь передового, именно к формальному пересозданию драмы путем различных приемов ритмизации, заставляет меня несколько иначе подходить к этой задаче. <…> Что мы видим на самом деле? Эти плодотворные приемы то являются одеждой для вещей идейно незначительных, эмоционально не волнующих, просто развлекающих, то захватывают в свое колесо и, размалывая их, по существу понижают, а не повышают их значение». Под предлогом радикального обновления искусства порой преподносится «издевательство над здравым смыслом». «Перед действительно содержательными пьесами театр более или менее беспомощен» *.

* Луначарский А. В. В мире музыки. М., 1971, с. 46—56.