ИЗОБРАЗИТЕЛЬНОЕ ИСКУССТВО В ГЕРМАНИИ И ФРАНЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ИЗОБРАЗИТЕЛЬНОЕ ИСКУССТВО В ГЕРМАНИИ И ФРАНЦИИ

Впервые — «Красная газета». Вечерний выпуск, 1926, 11 февр., № 37; 17 февр., № 42.

Печатается по тексту кн.: Луначарский А. В. На Западе. М. — Л., Госиздат, 1927, с. 54—61.

Теперь я хочу поделиться некоторыми общими впечатлениями об изобразительном искусстве в Германии и во Франции.

У меня не так много материала, чтобы судить в этом отношении о каждой из этих стран порознь, — тем более что новейшие картины современных французских художников я видел как раз в Германии на выставке Сецессион[285], где французы выставляли впервые после войны и очевидно прислали то, что им казалось наиболее характерным в их творчестве за самое последнее время.

В самом Париже больших выставок не было.

Я никоим образом не выдаю мои впечатления, полученные во время этой поездки, и выводы, из них сделанные, за окончательные. Но так как выводы эти, в общем, совпадают с теми заключениями, к которым я пришел на основании материала, прочитанного и приобретенного еще в Москве, то я думаю, что они недалеки от истины.

Внимательно просмотрев несколько сот картин немецких мастеров на выставке Сецессион, замечаешь прежде всего, что в отношении культуры живописи как таковой эта выставка в среднем стоит на том же уровне, что и лучшие выставки в Москве. Никакой новизны (в смысле формы) я не заметил. Беспредметники и крайние левые деформаторы либо пошли на убыль, либо плохо представлены на этой выставке. Среди экспрессионистов как будто ярче выражены неоромантики, достоевцы[286]. Я не скажу, конечно, с упреком, что это не столько живопись, сколько литература. Раз эта литература дана в линиях и красках, это уже живопись; но, конечно, своей подлинной высоты поэзия в красках достигает там, где идейно–эмоциональный замысел одет в такую зрительную форму, которая сама по себе глубоко волнует зрителя и сливается с замыслом в такую гармонию, которая лежит далеко за пределами «литературности», с одной стороны, и так называемой «чистой» живописи— с другой.

То правое крыло экспрессионистов (правое — формально), которое я называю неоромантиками, в лучших своих произведениях обладает достаточным живописным чувством и техникой, чтобы очень остро выразить свою мысль или, вернее, свою тоску, свой ужас, свою фантасмагорию и т. д. В этом отношении острое впечатление оставляют вещи, подобные «Бабушке» Краускопфа, «Клоуну» и «Лошадиному рынку» Целлера и некоторым другим.

К сожалению, на выставке совсем не представлены две крайние разновидности неоромантики, которые, как мне кажется, и делают это течение в общем наиболее характерным для современной Германии. Я говорю о неореалистах, интереснейшим из которых является Дике, и о художниках, стоящих между неоромантиками–литераторами и решительными деформаторами типа Клее и т. д.

При этом Шагала и его подражателей я не отношу сюда, оставляя их, скорее, в группе лириков. Центральным художником, так сказать, музыкального крыла неоромантиков — на мой взгляд, лучших последышей экспрессионистического взрыва субъективизма — я считаю Нольде. Но, повторяю, ни группа Нольде, ни группа Дикса, если можно их так обозначить, в Сецессионе не была представлена. Я знаю, что недавно в Мангейме была специальная выставка неореалистов, где рядом с Диксом и Гроссом выдвинулись Канольд, Небель и некоторые другие, за которыми придется пристально следить.

Но все же, говоря о живописной технике как таковой, надо признать, что особенных завоеваний за последнее время у немцев в области живописи как будто бы нет. На выставке Сецессиона было немало картин, заслуживающих всяческой похвалы и выдержанных в духе импрессионизма: Бато «Плот», Михельсона «Постройка», Спиро «В саду», портреты кисти Бутнера, Лео Конига, Оппенгеймера. Но, конечно, такие картины можно было видеть и до войны, и лет двадцать пять тому назад.

Продолжая оставаться в области живописной формы, отмечу, что последняя манера старика Коринта необычайно интересна.

В дни своей зрелости Коринт любил изящную законченность поверхностей, а так как и поэзия его в то время, несмотря на огромный талант, умещалась в рамки модного в то время красивого символизма, являясь разновидностью беклиновско–штуковской поэзии[287], то, в общем, произведения зрелого Коринта почти напоминали картины Семирадского.

Но, как Тициан и Рембрандт, Коринт только после шестидесяти лет нашел свою наиболее простую и наиболее личную виртуозность.

В картинах последней манеры, будь то пейзажи, портреты или большие композиции, главным действующим лицом стал — свет. Все мазки, все красочные поверхности и их границы как бы трепещут перед вашими глазами.

Я имел счастье видеть несколько десятков полотен Коринта в мастерской покойного художника. Вместе с теми, которые составляют гвоздь нынешнего Сецессиона, они дают достаточный материал для суждения. Отмечу, между прочим, один очень часто повторяющийся прием: на всех почти картинах имеется одно или два пятна серебряно–белых, как битые сливки или как пена. Это пышное серебряное пятно почти ослепительно и дает высшую ноту всей красочной гаммы картины. Но мало того, это серебряное кружево, эти обычные клочки света, как бы зацепляющиеся на разных поверхностях, разбросаны по всей картине. И блики на полном мысли челе, и освещенные стороны огромных красных роз, и солнечные отражения на скалах — все это у старика Коринта пламенеет белым пламенем. У него мир обнимает какая–то живая серебряная стихия, и именно ее прикосновения определяют и оживляют все.

Давно пора перестать болтать, что импрессионизм умер. В импрессионизме много преходящего, субъективного, манерного, изящно–призрачного. Но каким образом можно сомневаться в том, что Ренуар, например, вечен, и не только как музейный памятник или как своеобразие времени, а как источник все новых подражаний и развитии. Мы идем к неореализму или, как говорят, даже к материализму, к вещности. Это хорошо. Но это намечающееся направление находится в слишком сухих отношениях с основной стихией живописи — со светом, а стало быть, и с воздухом. Если оно сумеет своим ковким, конкретным языком вещать большие идеи и чувства и в то же время оживит свои несколько скелетные произведения, обняв их светом и воздухом, мы будем иметь истинное возрождение живописи. Поэтому надо уметь учиться не только у Энгров и Курбе, но также у Ренуаров и Коринтов.

Что касается французской живописи, то опять–таки она в отношении чисто техническом (она представлена на этой выставке почти таким же количеством работ, как немецкая) несомненно выше первой. В ней больше и уверенности и изысканности.

Однако опять–таки что новое может сказать нам эта выставка? Ровно ничего для тех, кто знает уже о повороте к классическому реализму таких корифеев новой живописи, как Пикассо, Матисс, Дерен. Надо сказать к тому же, что эти художники постарались как бы подчеркнуть, что, отдавая свою правую руку неоклассицизму, они не отнимают своей левой руки от кубизма.

Отдельные вещи французов — хороши. С большим мастерством написаны и пейзажи Дерена и тела. Очень не плохи «Гитарист» Матисса и «Вакханка» Пикассо; по–прежнему интересны и Вламинк, и Вюйяр. Очень крепко сделаны и очень мне понравились пейзажи Марке. Наоборот, никому и ничему не нужна, по моему мнению, сломанная и затейливо уложенная неуклюжая кукла Л еже, которую он назвал «Лежащей женщиной». Но все это, в конце концов, видано–перевидано. Новейшее в том же. Пикассо есть то же возвращение к виданному.

В первый раз познакомился я на этой выставке с городскими этюдами модного живописца Утрилло. Технически тут есть, пожалуй, кое–что новое. Изображения старых, грязных и в то же время живописно сложенных стен городских закоулков и тупиков сделаны с огромным вниманием и при помощи новых приемов, как бы в миниатюре дающих факсимиле этих стен.

У Утрилло гораздо больше копий с натуры, чем у Сезанна, но эти копии проведены через очень острое мастерство. Самый контраст между крайней простотой предмета — каким–то реадиетическим «кубизмом» перекрестков и домишек, — и изощренностью восприятия и передачи — пикантен. Но никакого теплого чувства во мне городские пейзажи Утрилло не вызвали. Не ходя далеко, Марке кажется мне более сильным, более конструктивным, более живым.

Вообще же, если бы я не насмотрелся удивительных по поэтичности и мастерству пейзажей только что умершего старика Коринта, я бы сказал, что пейзаж вырождается.

Нисколько не разубеждает в этом посещение специальной выставки пейзажей бывшего экспрессиониста Кокошки, которого кое–кто провозглашает главою нынешней немецкой школы. Конечно, это далеко не заурядно. Кокошка пишет, по–видимому, легко и нервно. Но, на мой взгляд, у него ужасно много пачкотни. Вся эта огромная серия картин показалась мне каким–то наименее желательным возрождением импрессионизма: импрессионизм без солнца, без радости жизни и грации.

Переходя к скульптуре, я должен отметить, что больших по размерам произведений я совсем не видел, зато не мог не любоваться значительным количеством прекрасных статуэток. Очень хороши бронзы Курта Лаубера, Рихарда Шейбе и Иоганнеса Шиффнера. Интересно дерево Вакерле под названием «Аскет». Еще выше французы: сильнейшее впечатление своим истинно классическим спокойствием, тихой и торжественной красотой и простотой произвели на меня вещи Кларе. Я в первый раз вижу произведения этого молодого художника. Можно от души пожелать ему дальнейшего роста, так как в нем есть залог подлинной монументальности.

Не менее хороши статуэтки знаменитого Майоля, из которого, по–видимому, исходит Кларе. Понравились мне работы Деспио и некоторые юмористические жанры Маноло.

Если посмотреть на выставку с точки зрения содержания, то, конечно, бросится в глаза обычное в этом отношении превосходство немцев. Немцы всегда имели склонность быть поэтами в живописи. Французы всегда любили щеголять мастерством, приложенным к любому пустяку.

На выставке Сецессиона несравненно меньше того социального протеста, интенсивность которого поразила нас на немецкой выставке в Москве[288].

Оставляя в стороне несколько бессодержательных картин и несколько картин добродушных по сюжету и мало оригинальных, надо сказать, что большинству немцев свойствен большой изыск, напоминающий то мистическую фантастику Мейринка[289] или Верареля, то болезненно острые, жуткие восприятия Кайзера[290] и ему подобных. Сцены театра и цирка а их масками и искусственным освещением становятся символом какой–то кошмарной лжи. Человек выбрасывается из окна навстречу огням фантастического города. Портреты имеют всегда нечто беспокойное, даже дикое.

Что касается французов, то, если судить по выставленным ими работам, художники там спокойно повторяют себя и пишут не картины, а этюды. Немец всегда почти говорит вашему чувству, хотя делает ему, скорее, больно, чем укрепляет вас художественным воздействием. Француз говорит только глазу, но иногда вызывает в вас радость мастерским сочетанием зрительных элементов.

Если Ловис Коринт доминирует над выставкой и всеми живущими немецкими художниками (за исключением, может быть, своего старого приятеля и соперника Слефогта) в смысле техники, то доминирует он также в смысле содержания.

Остановлюсь только на одной его картине «Се человек». Она живо напоминает соответственные работы нашего Ге, но она достигает, быть может, еще большего трагизма впечатления другими средствами. Ге работает как реалист и режиссер. Хороший режиссер с хорошими актерами и с неплохим осветителем может поставить живую картину под Ге, которая будет, скорее, лучше, чем хуже оригинала. И в передаче пространства, и в построении, одежде, жесте фигур, и в выражении лиц Ге дает действительность. Можно предположить, что так, например, и происходил разговор Пилата и Христа и что очень хорошая цветная фотография так именно и воспроизвела бы его. Я говорю это не в укор Ге. По–моему, подобное искусство огромно и полезно! Но все же у Коринта искусство совсем другое. Где происходит сцена? — Ну да, героя евангельского романа, битого и униженного, выводят перед народом. Но то, что вы видите на картине, — не самая сцена. Это, скорее, взволнованное воспоминание художника. Это происходит в его голове, и он оттуда проецировал это для вас. Сквозь какой–то светлый дым вы видите только три большие стоящие фигуры. Один человек официален и строг. Что–то вроде чиновника в халате. Другой — официален и безразличен: огромный равнодушный жандарм, закованный в железо. Таких людей, ко-. нечно, можно встретить, но художник дает лишь их призраки. От этого они получают характер символических представителей тупой общественной неправды. Эта социальная неправда вывела напоказ, словно пленного зверя, связанного и оплеванного человека. Совершенно не важно, Иисус ли это. Но это и не просто человек. Это — Человек. Это — человечность, страдальческая мысль, добрая воля, протест, гений.

Для меня эта картина Коринта слишком обща в своей гуманности и несколько рыхла в своей живописной трактовке. Но тем не менее это, конечно, картина, это-—большое произведение, которым можно любоваться и перед которым можно думать.

Между прочим, после Коринта осталось очень много великолепных полотен и мастерски глубоких гравюр в распоряжении его вдовы; я считал бы в высшей степени рациональным купить некоторые из них для наших музеев.

Однако самые сильные впечатления из области изобразительных искусств я получил за эту мою поездку от посещения двух частных коллекций, целиком обнимающих двух превосходных художников: одного немца и одного бельгийца. Первый— это отчасти известный нам и как гравер и как живописец по немецкой выставке в Москве — Дике; второй — известный нам только гравюрами по дереву—Мазерель.

И тому и другому я посвящу особые этюды[291]. Здесь же я •скажу, что эти художники–коммунисты, каждый в своем роде, кое в чем близко соприкасаясь, кое в чем будучи очень разными, представляют собою самые интересные фигуры во всем изобразительном искусстве Запада.

Конечно, буржуазная критика никогда не признает за ними законного места, но мы можем оценить их и извлечь из них всю необходимую пользу для нашего культурного строительства.

Дике груб и карикатурен как в графике, так и в живописи. Он суров. Он ужаснулся и хочет ужаснуть нас, и действительно ужасает. Когда он смеется — смех его страшен. Это анатом, хирург. Это палач.

Мазерель — человек любви и сострадания, но потому именно, конечно, полный ненависти и презренья. И все же произведения Дикса кажутся ругательными, произведения Мазереля — стонами. Дике еще беспощаднее и мучительнее Мазереля. Его иллюстративное дарование огромно. Но Мазерель, почти не уступая ему в аналитической силе, создал непревзойденную технику черного и белого, умения давать целую симфонию света и тьмы на маленьких дощечках дерева, а в последнее время изумительно перенес эту технику в акварель и стал настоящим гениальным поэтом–живописцем столичных ночей буржуазного мира.

Во всяком случае оба исключительно интересны, и я думаю, русская публика будет с удовольствием приветствовать осуществление уже выработанного плана выставок их произведений в Москве и Ленинграде[292].