Глава 2 ПОРАЖЕНИЕ ПОБЕДИТЕЛЕЙ
Глава 2
ПОРАЖЕНИЕ ПОБЕДИТЕЛЕЙ
Война на внутреннем фронте
Победа в войне имеет свою оборЬтную сторону для победителей — скверное свойство консервировать общественный уклад и продлевать жизнь порядкам, пригодным во время войны, но подлежащим упразднению в мирное время. Такого рода противоречие таит в себе катастрофические последствия для общества и власти. Дело лишь в интервале времени, через который потребность в обновлении неотвратимо предъявит растущий счет укладу, давно заслужившему почетную отставку. Несчастье истории обрушилось на большевиков почти сразу после их триумфа в гражданской войне, отпустив чуть больше месяца на оптимистические проекты по «непосредственному переходу» к социализму, оставившие след в решениях VIII Всероссийского съезда Советов и декретах СНК.
На X съезде РКП(б) Бухарин откровеннее, чем все остальные партийные вожди, охарактеризовал обстановку в стране, в условиях которой руководство большевиков оказалось вынужденным отказаться от идеи непосредственного перехода к социализму и провозгласить новую экономическую политику. Было сказано: «Мы вступаем в новый период с большими противоречиями. С одной стороны, он характеризуется тем, что мы закончили полосу необычайно интенсивных войн, которые мы вели со всем капиталистическим миром, с другой стороны, он характеризуется тем, что у нас выступает война на внутреннем фронте — иногда в форме настоящей войны, иногда в форме чрезвычайно близкой к этой войне»[116].
Вопреки своему обычаю, здесь Бухарин оказался точен в определениях. Переход к нэпу осуществлялся партией большевиков в условиях настоящей «войны после войны», которая с начала 1921 года стала разгораться в стане победителей белой контрреволюции. Эта война после войны не приобрела, не успела приобрести настоящего фронтового масштаба, но из количества населения, вовлеченного в различные очаговые формы борьбы с властью, вполне можно было составить несколько регулярных армий. По конфиденциальным правительственным данным количество сибирских крестьян-повстанцев в целом превосходило численность всех советских войск, расположенных между Уральским хребтом и Байкалом — т. е. более 200 тыс. человек[117]. В тамбовское антоновское восстание было вовлечено около 60 тыс. крестьян, а общее количество рассеянных по стране крестьянских повстанческих отрядов, т. н. «банд», просто не поддается какому-либо количественному определению. Но оно было огромно и, несмотря на свою раздробленность, сыграло важную роль в принуждении ленинского руководства к смене политической стратегии.
Отношения власти, воплощающей и олицетворяющей, по ее мнению, «диктатуру пролетариата» с реальным рабочим классом, были еще запутаннее. Тот же Бухарин на X съезде фактически признал, что даже не партии, а «партийному авангарду» противостоит остальная пятимиллионная (по официальной и весьма завышенной статистике) рабочая масса со значительной частью рядовых партийцев. «Что это значит? — вопрошал партийных товарищей большевистский оппозиционер Г. Мясников после Кронштадтского мятежа. — Несколько сот коммунистов дерутся против нас!»[118]
Весь предшествующий период военного коммунизма в важнейших промышленных центрах отношения рабочих с большевистской властью носили весьма напряженный характер, а в начале 1921 года они приобрели особенную остроту. Причин тому было достаточно. Как тогда, выражая мнение тысяч и тысяч рабочих по всей стране, писал на имя Ленина один из простых и еще сочувствовавших власти донецких шахтеров: «Я вместе со своими товарищами-углекопами Донбасса ушел в ряды Красной армии, чтобы бить врагов… И теперь мы возвратились в тыл, чтобы дружными усилиями возродить наше революционное хозяйство. Что же увидели мы здесь в тылу? Мы увидели, что в то время, когда мы на фронте несли все лишения, разутые, без одежды, порою даже голодные, разрушая старый чиновный порядок, здесь в тылу за нашими спинами создавался новый бюрократизм». Шахтер возмущался, что в то время, когда семьи рабочих голодают и мерзнут, не имеют самого необходимого, советские бюрократы хорошо и тепло одеты, имеют «шикарные желтые сапоги», «галифе шириною в Черное море», сытно едят и не хотят обращать ни малейшего внимания на тех голодных, по милости которых они все это имеют. «Где же те идеалы, к которым звали нас? Где же то равенство, которое обещали нам? Его нет. Нет даже малейшего намека на него»[119].
Этот шахтер еще помнил об идеалах, о возвышенных целях революции, в то время как внимание его менее развитых собратьев по классу уже давно было полностью поглощено будничными проблемами о топливе, бесконечными требованиями по поводу пайка, озлобленной критикой властей за милитаризацию труда и запрет самостоятельно добывать пропитание.
На исходе 1920 года государственная воля стремилась выжать из системы военного коммунизма максимальное ускорение и помыслы большевистской власти были устремлены далеко вперед. Многочисленные факты, свидетельствующие о стремительном росте социальной напряженности, с удивительной беспечностью игнорировались даже самыми серьезными московскими политиками. Позже, в сентябре 1921 года Ленин сформулирует некий закон революционной борьбы, требующий от революции продвинуться дальше, чем она может осилить, — для закрепления ее менее значительных результатов[120]. Он неоднократно говаривал в своем кругу, что чем дальше мы загнем влево, тем ближе к нам пройдет равнодействующая истории.
Внешнее благополучие было самым резким образом нарушено со вступлением страны в 1921 год. Буквально с Новым годом кризис перешагнул через грань своего подспудного созревания в открытую фазу, и первый его удар пришелся по стальным артериям республики — железнодорожному транспорту, который начал катастрофически снижать объем перевозок из-за недостатка топлива. Проблема топлива оказалась напрямую связанной с отношениями с крестьянством и продовольственной политикой. Заготовка дров методом хозяйственного подряда, ввиду его «капиталистического» характера, была упразднена осенью 1920-го. Принудительное привлечение крестьян к лесозаготовкам давало весьма незначительный эффект — около 30 процентов от задания[121]. Донецкие шахтеры, которые только и видели, что хвосты редких хлебных маршрутов, проносящихся с Северного Кавказа в Центр, не работали и разворовывали остатки угля для обмена на продовольствие.
В первых числах января стали ощущаться перебои с хлебом в Москве и Петрограде. Выяснение причин показало, что все резервы продовольствия в разоренной Европейской России исчерпаны и надежда остается только на подвоз с отдаленных окраин — Сибири и Северного Кавказа. В это же время помимо нехватки топлива развитию перевозок начало препятствовать еще одно, более грозное обстоятельство. На Тамбовщине, в Поволжье, Сибири и других местах ширилось повстанческое движение крестьян, несогласных с продовольственной политикой государства. Крестьяне роптали, что при старой власти даже каторжные так не мучились, как крестьяне при власти советской[122]. На секретном заседании Сиббюро ЦК РКП(б) 11 февраля 1921 года было признано, что в декабре 1920 и январе 1921 года хозяйства разорены конфискациями, в действиях продкомиссаров отмечались многочисленные факты пыток, издевательств и расстрелов. Крестьян сажали в холодные амбары, обливали водой при 30-градусном морозе и т. п.[123]
Запутавшаяся власть вела неуклюжую пропаганду в зоне крестьянских восстаний. Дескать, восстания против Советской власти — это происки белогвардейцев, издевательства над населением — дело рук бандитов, а посему населению предписывалось под угрозой смерти сдать все оружие, вплоть до последней гильзы[124]. Отряды восставших целенаправленно разрушали железнодорожные пути, затрудняя и без того обессилевшее транспортное сообщение. Волна крестьянских восстаний в течение января нарастала стремительно, намечался очередной изнурительный этап гражданской войны. По воспоминаниям секретаря Сиббюро ЦК РКП(б) Данишевского, полтора месяца связь Сибири с Москвой была только по радио. На X съезд партии сибирская делегация ехала вооруженной «до зубов», готовая к прорыву с боем[125]. В Сибири остро ощущалась нехватка партийных работников. Как следует из письма члена Сибревкома В.М. Косарева Е. Ярославскому от 21 марта — за последнее восстание было убито свыше 30 000 партийных и советских работников[126].
Сами по себе плохо вооруженные крестьянские отряды не представляли собой особенной угрозы государству. Оно намеревалось поступить с ними так же, как и со многими сотнями разрозненных выступлений, случавшимися и раньше. Но после разгрома Врангеля крестьянство стало обретать себе мощного союзника в лице Красной армии, которая почти полностью рекрутировалась из того же крестьянства и на ее состоянии непосредственным образом сказывалось брожение умов в деревне. Победоносная Красная армия была ненадежным орудием в борьбе против новой волны повстанческого движения. С наступлением зимы настроение в воинских частях приобрело очень беспокойный характер. Из охваченной восстанием Сибири в Москву летели просьбы отозвать «разложившиеся» местные дивизии и прислать верные воинские части из голодных губерний, не связанные с сибирским крестьянством[127].
Одновременно с этим проходила демобилизация Красной армии. При проведении продразверстки демобилизуемым красноармейцам не оставляли хлеба, возвращаясь на родину они находили свои деревни в полной нищете и отчаянии и прямиком направлялись в отряды восставших. В Сибири с самого начала отмечали, что во главе восстаний встают демобилизованные красноармейцы[128]. Потом, с первых чисел марта повстанцы стали формировать из пленных красноармейцев отряды и отправлять на фронты боевых действий с правительственными войсками. Бои показали карательным частям, что с повстанцами нужно считаться как с силой[129]. На X съезде партии Ленин признал, что демобилизация Красной армии дала повстанческий элемент в «невероятном» количестве.
1 марта 1921 года московские газеты внезапно аршинными заголовками заверещали о подъеме на борьбу с какой-то «новой» контрреволюцией. Слово «Кронштадт» появилось с 3-го числа. Восстание гарнизона морской крепости Кронштадт и экипажей части кораблей Балтийского флота, по заключению следственной комиссии ВЧК, «явилось непосредственным логическим развитием волнений и забастовок на некоторых заводах и фабриках Петербурга, вспыхнувших в 1920-х числах февраля»[130]. В конце 1920 года, в период правительственных иллюзий относительно экономического роста, в Петроград в порядке трудовой повинности было возвращено большое количество рабочих, бежавших ранее из-за голода в деревню. Трудмобилизованные принесли с собой из деревни настроения крестьян, взбешенных системой разверстки, запрещением свободной торговли и действиями заградительных отрядов. И когда, в результате топливного кризиса, началось внезапное закрытие большинства только что пущенных в ход предприятий и резкое сокращение пайка, это вызвало особенное недовольство петроградских рабочих. Город охватила почти что всеобщая забастовка. Среди забастовщиков ходили откровенно антибольшевистские листовки с требованиями коренного изменения политики, освобождения арестованных социалистов и рабочих, созыва Учредительного собрания. В петроградском гарнизоне также сложилось критическое положение, голодные обмороки солдат приняли массовый характер. «Очень часто красноармейцы просят милостыню по дворам», — сообщал 11 февраля в РВСР и ЦК партии секретарь губкома Зорин[131]. Движение не приняло организованного характера в значительной степени благодаря быстрой реакции петроградской ЧК, немедленно арестовавшей деятельных членов организаций меньшевиков, эсеров, левых эсеров и анархистов, что сразу лишило рабочих возможности организованного действия. Но события перекинулись в Кронштадт и отозвались в Москве, где сложились аналогичные условия.
В Москве волна недовольства рабочих, возбужденных продовольственным кризисом и агитацией оппозиционных партий, началась в первых числах февраля стачками металлистов и почти не прекращалась три недели. Новый импульс стачечное движение приобрело 23 февраля. В ходе его выявилось определенно отрицательное отношение рабочих масс не только к власти, но и к своим товарищам-коммунистам, поскольку в комячейках на предприятиях они уже привыкли видеть ее агентов, как тогда презрительно говорили рабочие — «комищеек». Профессионалист Шляпников жаловался с трибуны партсъезда, что в массах сложилось убеждение, что ячейка, заводской профсоюзный комитет — это враги рабочих и «сейчас коммунистов из заводских комитетов вышибают. Основа наших союзов — фабрично-заводские комитеты становятся беспартийными»[132].
Кронштадтское восстание представляло собой самую серьезную опасность. Оно могло сыграть роль детонатора к тому взрывному материалу, который представляла из себя Россия к весне 1921-го. Многочисленные корреспонденты сообщали в то время в ЦК из разных мест, что обстановка поразительно похожа на ситуацию весной 1918 года, перед самым началом чехословацкого мятежа. Сохранилось сведения о том, что как только просочились слухи о событиях в Кронштадте, во многих местах стал наблюдаться массовый отъезд чиновной партийно-советской бюрократии. Очевидец из Екатеринослава вспоминал, что публика произносила слова «Кронштадт восстал!», созвучно «Христос воскресе!». Базарные спекулянты стали дерзко разговаривать с милицией, а большевики начали откуда-то доставать хлеб и распределять среди рабочих наиболее опасных заводов[133].
Петроградские и московские волнения докатились до Поволжья. В Саратове по инициативе оживших меньшевиков и эсеров рабочие заводов и железнодорожных мастерских стали проводить митинги, на которых обсуждалась и одобрялась переданная им резолюция собрания рабочих и служащих московского участка Рязано-Уральской железной дороги, в которой содержался призыв к всеобщей политической стачке за замену большевистской власти коалиционным правительством и последующим созывом Учредительного собрания[134]. В Башкирии из секретных источников ЧК стало известно, что местные националисты во главе с башкирским наркомом по военным делам Муртазином после сообщений о Кронштадте приготовились к выступлению и ждут сигнала из Москвы. «План адский — предварительно вырезать группу ответственных работников»[135].
Однако политический кризис в стране в начале 1921 года не приобрел достаточной силы, способной свалить партию большевиков. Почти за месяц до Кронштадта, в первых числах февраля, ленинское руководство сумело стряхнуть с себя гипноз военно-коммунистических установок и осознало необходимость радикального изменения политики. К февралю же относятся первые практические мероприятия по свертыванию продовольственной диктатуры и отмене продразверстки, которые вскоре получат свое официальное подтверждение в резолюции X съезда РКП(б) от 15 марта «О замене разверстки натуральным налогом», ознаменовавшей переход общества от военного коммунизма к новой экономической политике.
6 марта 1921 года московская газета «Коммунистический труд» после нескольких номеров с крупными заголовками о подъеме на борьбу с «новой контрреволюцией» поместила скромную, всего в одну строчку, заметку о том, что Президиум Моссовета постановил снять в Московской губернии заградительные отряды. Несколькими днями ранее это уже было сделано в Петрограде и совершалось повсеместно, без санкции центральной власти и Наркомпрода. Продовольственная диктатура, столп военного коммунизма, разрушилась еще до принятия X съездом известной резолюции о замене продразверстки натуральным налогом.
В Петрограде, ввиду Кронштадта, были вынуждены пойти еще дальше. Экономические мероприятия на какое-то время были дополнены политическими свободами — собраний и слова. Петроградский губсовет профсоюзов стал проводить политику сродни «зубатовщине», пытаясь организовать и направить в относительно безопасное русло накопившееся недовольство рабочих. В отпечатанных массовыми тиражами листовках говорилось о чем угодно: о бюрократизме власти, о здоровой критике в Советах и прессе, об избрании в органы власти рабочих «от станка», о проведении свободного товарообмена рабочих с крестьянами и т. п. Все это разрешалось и даже поощрялось, не рекомендовалось только прибегать к забастовкам как к средству решения вопросов[136].
Кронштадтский мятеж, несмотря на свою локальность, стал концентрированным физическим воплощением враждебного отношения масс Советской республики к ее политическому режиму и конкретно к политике военного коммунизма. В Кронштадте единым фронтом выступили беспартийные солдаты, матросы и рабочие вместе практически со всей коммунистической партийной организацией крепости. В мятеже проявились те болезненные процессы в Красной армии, которые начались в ней давно, с мобилизацией в ее ряды больших масс крестьянства. Красная армия страдала противоречиями, поскольку будучи на 95 % из крестьян, она в то же время была призвана защищать режим, проводящий антикрестьянскую политику. Это подрывало ее боеспособность и выплескивалось в неоднократные мятежи и волнения красноармейских частей в Гомеле, Красной Горке, Верном, Нижнем Новгороде и других местах. К началу 1921 года настроения в Красной армии слились в единое целое с настроениями крестьянского населения страны. На какое-то время армия оказалась потерянной для большевиков, и в этот период исключительное значение в сохранении большевистской власти приобрели краснокомандирские курсы и разного рода части особого назначения. ЦК партии был информирован о настроении красноармейцев, которые в массе заявляли, что воевать с империалистами — одно дело, а в борьбе между коммунистами и прочими социалистическими течениями, а в особенности с крестьянством — «наше дело сторона»[137].
Когда крестьянская стихия стала входить в берега, в Сибири начали проверять красноармейские части. Получились совершенно обескураживающие результаты. В мае 1921 года после проверки состояния 5-й армии из политуправления Сибирского военного округа телеграфировали в Москву: в штабе 5-й армии из-за переводов кадров в ДВР остались только «белые» (60 %). «За благонадежность можно ручаться, но работы нет. Необходимо провести перегруппировку белых в тыл, так как большинство из них местные». При обследовании 26 дивизии оказалось, что красноармейцы 288 полка находятся «в самом ужасном состоянии». В полку обнаружено: 50 % личного состава — совершенно голые, 20 % — только в изношенном нательном белье, остальные 30 % имеют рваную верхнюю одежду. Назначение красноармейцев в наряд происходило с переодеванием — с одного снимали одежду, другого одевали. 227 полк в точно таком же состоянии, среди красноармейцев развито попрошайничество на улицах, батрачество на обывателей[138].
Новый курс и идейная смута в партии
После мятежа в Кронштадте был ликвидирован местный Совет, на Балтфлоте состоялся массовый, почти поголовный арест командного состава[139]. Кронштадтский мятеж показал всем, что гражданская война еще не закончилась. И после падения мятежной крепости во многих местах республики комиссары продолжали обостренно вслушиваться в ночную тишину. Например, в Ярославле, где еще кровоточила память о мятеже 1918 года, воцарилось тревожное настроение и было введено осадное положение. 27 марта ярославский горпартком вынес решение переселить всех коммунистов города в квартиры на двух улицах и создать там своего рода укрепленный пункт на случай возможного выступления местных заговорщиков. Постановление гласило: «Все члены партии, покидающие организацию из шкурнических соображений, лишаются всех гражданских и политических прав и заносятся на черную доску до окончания гражданской войны». Они берутся на особый учет в чека и «при первой попытке к противосоветским действиям рассматриваются как контрреволюционеры»[140].
В кризисе начала 1921 года Ленин сумел вовремя сменить политические ориентиры и перехватить инициативу у стихии, сумел не допустить полной дестабилизации общественной системы и государственного развала в результате отрицания массами потерявшей авторитет власти, как это случилось с его предшественниками в 1917 году. Также имело большое значение отсутствие реальных политических альтернатив большевизму, уничтоженных и раздавленных в ходе гражданской войны. Наблюдатели из партаппарата, вращаясь в рабочей массе, делали вывод о том, что «рабочие массы в своем большинстве — за Советскую власть, поскольку они не видят заместителя этой власти и боятся возврата к царизму»[141].
Заметное политическое уныние в рабочем классе, испытывавшем четвертый год подряд разочарование в результатах революции, окрашивало в нигилистические тона его массовое поведение. Среди рабочих весьма стали популярны разговоры в том духе, что «нам теперь уже все равно, кто бы ни стоял у власти, но ясно одно, что коммунисты не справились с возложенной на них задачей и справиться не сумеют, а терпеть мы больше не в состоянии, выхода не видим»[142]. Наиболее активная часть рабочих пыталась искать этот выход в анархических течениях, которые в 1921 году заметно увеличили свое влияние в рабочей среде, но которые в силу принципа критики всяческой власти не могли предложить организационной альтернативы большевизму.
Помимо тяги к анархизму, ВЧК уже с 1920 года особо отмечала появление в рабочей среде необычайного всплеска религиозных настроений. На Пасху 1921 года церкви в Москве, да и других городах, были переполнены рабочим людом[143]. Разочарование в коммунистических посулах, утрата ясных политических ориентиров заставляли возвеличенного «гегемона» революции сконцентрироваться исключительно на своей частной жизни. После объявления новой экономической политики среди представителей передового индустриального пролетариата прогрессировало т. н. «шкурничество», распространялись обывательские устремления к удовлетворению личных интересов, решению бытовых проблем и обогащению любыми способами. Тот принципиальный вывод, уже прочно утвердившийся под промасленными кепками, что власть — не рабочая, поворачивал их обладателей на проторенную дорожку привычек и ухваток наемного работника в «чужом» хозяйстве. Расцветало извечное отношение к «казенному» имуществу. Иностранцы, прибывавшие в страну Советов через южные и северные морские границы, с изумлением отмечали потрясающий вандализм русских рабочих. Сначала портовые грузчики, затем транспортники и прочие превращали по пути к месту назначения паровозы и другие дорогостоящие машины, закупленные на золото, в железный хлам, снимая кожаные сидения, приглянувшиеся механизмы и особенно детали из цветного металла.
Характерным симптомом, проявившим демонстративное отчуждение рабочих от власти, явились выборы в Моссовет в 1921 и 1922 годах, которые проходили в условиях бойкота со стороны рабочих. Повсеместным явлением в среде рабочего актива стали деморализация и разложение. Каменев в откровенной беседе с английским визитером, известным философом Б. Расселом, признавался, что основной мотив отзыва рабочих депутатов из Совета — это пьянство[144].
Партийная оппозиция указывала на ситуацию в Советах как на свидетельство ощутимого разрыва между пролетариатом и партией. Однако разрыв был скорее не с партией, а с ее руководством и партаппаратом, и подтверждением этому является то обстоятельство, что сами партийные массы переживали в начале нэпа тяжелый идейный разброд и организационный разлад. Партия в то время уже являлась весьма сложным организмом и была неоднородна как по составу, по происхождению, так и по положению партийцев. Это не могло не обуславливать различное отношение к явлениям. Идейное брожение в РКП(б) началось вовсе не со смены партийной стратегии, не с введения нэпа, а еще с формирования различного, порой противоположного, отношения в партийных рядах к политике военного коммунизма.
Децист Юренев писал, что коммунист-рабочий на производстве зачастую является не чем иным, как делегацией не вполне сознательных масс в коммунистическую партию. Ему не раз приходилось наблюдать этому подтверждение в рабочих коллективах. Например, на общем собрании рабочих решается вопрос: продолжать забастовку или приступить к работам. Долгие дебаты. Наконец, красноречие иссякло и наступает голосование. В итоге — подавляющее большинство за стачку, а против — кучка, среди которой ни одного коммуниста. Нередко во главе рабочих, предъявлявших власти явно невыполнимые требования, становились коммунисты. «Коммунист-массовик не дорожит партией, легко разрывает с ней», — заключал Юренев[145].
Авторитет московской власти заметно ослабел. Тверской губком в начале 1921 года уже демонстративно игнорировал ЦК партии, не поддерживал связь и не информировал о делах. Один партиец, ехавший в Кронштадт мимо Твери, рассказывал, что во время кронштадтских событий в партийном органе тверского губкома печатались статьи «почти меньшевистского характера»[146].
После X съезда разноголосица и смятение в партии еще более усилились. Например, владимирский губком обратился в апреле 1921 года в ЦК РКП(б) с письмом, в котором подчеркивалось, что члены губернской парторганизации, возвратившиеся с подавления Кронштадтского мятежа, «вынесли из этой истории весьма тяжелое впечатление», которое отразилось на всей организации в форме всеобщей апатии к работе и растерянности. В первую очередь, коммунистов, использованных для подавления кронмятежников, поразила массовость восстания и участие в нем не только всех рабочих, но и значительной части коммунистов. Далее, отмечалось в письме, поразило отсутствие связи кронштадтцев с белогвардейским Западом и даже факт отказа от предложенной Финляндией помощи войсками и продовольствием. И что окончательно потрясло коммунистов, так это «массовые расстрелы рабочих и матросов-кронштадтцев, потерявшие смысл необходимого, может быть, террора в силу уже того, что они проводились негласно»[147].
Кроме подобных выдающихся случаев, на атмосфере в партии сказывались застарелые разногласия между «верхами» и «низами». К примеру, в далекой глубинке, в Порт-Петровске (Махачкала) местный уком на заседании 7 мая 1921 года обсуждал вопрос о «полном разложении низов по поводу недовольства к верхам… и совершенном падении дисциплины среди РКП»[148]. Правда, комично то, что укомовцы обсуждали «разложение» низов, поскольку речь шла как раз наоборот о том, что рядовые партийцы выдвигали претензии к своему руководству относительно роскошных квартир и других привилегий, которые присвоили себе «верхи».
С откровенными злоупотреблениями аппарата было проще, сложнее было с другим. Несмотря на бюрократизацию власти, коррумпированность и разложение, проникавшие в виде многочисленных проходимцев через бесчисленные прорехи в быстро растущий, неупорядоченный партаппарат, множество рядовых и ответственных коммунистов в годы войны честно и с самоотвержением служили одухотворяющим идеям строительства нового общества. Начиная работу в своем учреждении в восемь часов утра и заканчивая в восемь вечера, они были нередко обязаны после этого еще идти выполнять, иногда с риском для жизни, поручения партийной организации. Нервное и физическое истощение были заурядными явлениями среди членов РКП(б), отдавались все силы. Однако, в результате резкой смены партийного курса, утраты четких политических ориентиров, «предательства» верхушки, оказалось, что и сами идеалы сомнительны. Вместо заслуженного поощрения и чувства удовлетворения за нечеловеческое напряжение военных лет, они терпели крушение идеалов и личных надежд, нищету. Их изгоняли с постов в Советах, в кооперации и при этом зачастую слышалось: «Было вам время — прокомбедились и отъячейкились». Так писал в газету «Беднота» секретарь жуковского волкомпарта Пензенской губернии И.Пиреев: «А там без коммунистов — воровство»[149]. Доверие к вождям и убежденность в идеологической правоте сменились тяжелыми раздумьями в целесообразности потраченных сил и лучших лет жизни.
Об этом состоянии партийных умов красочно рассказал Валентинов в изложении одной беседе с коммунистом-«середняком» П. Муравьевым, который говорил: «Во время военного коммунизма жилось тяжко, мучил голод, даже мороженый картофель считался редким экзотическим фруктом. Но самый остов, самый костяк существовавшего в 1918?1920 гг. строя был прекрасным, был действительно коммунистическим. Все было национализировано, частная собственность вытравлена, частный капитал уничтожен, значение денег сведено к нулю, а вместо торговли по капиталистическому образцу — в принципе равное для всех распределение, получение материальных благ. Мы осуществили строй, намеченный Марксом… Нужно было только влить в него материальное довольство, и все стало бы сказочно прекрасным. (Но в том то и дело, что в такой строй материальное довольство "влить" было невозможно. — С.П.). Словно молотом по голове ударило, когда услышали, что нужно нефть в Баку и Грозном отдать заграничным капиталистам в концессию, что им нужно отдать в концессию леса на Севере, в Западной Сибири и множество других предприятий. В тот момент, когда появилась такая мысль, здание Октябрьской революции треснуло, пошатнулось. Это означало поворот к капитализму. Ну, а когда к этому добавилась НЭП, денационализация многих частных предприятий, свобода торговли, реставрация экономических отношений прошлого, многие из нас это восприняли, и не могли не воспринять как измену коммунизму, явное и открытое отступление от всего, за что боролась Октябрьская революция. Она была побежденной…»[150]
В первый год новой экономической политики необычайно быстро подняли голову буржуазные элементы. Каково было борцам революции видеть или узнавать из газет, как кутит и празднует та публика, против которой они шли в годы гражданской войны. Например, в новогоднюю ночь за столики в ресторанах платили по 5 млн рублей. Только за столики. За кушанье и прочее, что помогает его проглатывать, — сверх того. Магазины продавали плохое шампанское по полтора миллиона рублей. На спектаклях в Музыкальной драме и концерте Собинова в Большом театре появилось «избранное» общество, которого не было видно уже четыре года. Откормленные мужчины в крахмальном белье и смокингах, выхоленные дамы с обнаженной верхней частью тела. «В фойе во время антрактов гуляли полураздетые самки и отдыхающие от грабежа ближнего своего люди — мужчины, содержащие этих самок»[151].
25 апреля секретарь ЦК Молотов направил шифротелеграмму всем губкомам РКП(б), в которой весьма примечательно говорилось, что «правильная коммунистическая политика» осложняется «серьезными изменениями в продполитике», что отражается в колебаниях и неустойчивости членов партии, в наблюдающихся местами частных или групповых выходах из партии. Губкомам предлагалось поставить выходы из партии под особое внимательное изучение и своевременно информировать Цека партии[152].
Информация с мест свидетельствовала, что опыт военного коммунизма и переход к нэпу вызвали критику партийного курса с двух крайних флангов: одни спрашивали, почему отказались от верной политики, другие высказывали сомнения в реалистичности идеи коммунизма в принципе. Любопытно, что до основательной критики коммунистического Credo возвышались не только матерые ревизионисты, но и сознательные партийки. В Цека партии для сведения поступило заявление делопроизводителя правления симбирского патронного завода Екатерины Нечволодовой о выходе из РКП(б). Заявительница обещала по возможности везде политически поддерживать компартию и Соввласть, но в партийных рядах оставаться не хотела: «Убедилась, что на практике коммунизм неприменим, потому что создает апатию и халатность к делу, уничтожая всякую личную заинтересованность, убивает инициативу, создает казенщину, чиновничество и рутину в государственном масштабе, создает огромную толпу, действующую всегда только по чьему то распоряжению, т. е. государственную машину, совершенно обезличивающую человека»[153].
Через месяц, на X партконференции, Молотов поспешил успокоить представительную аудиторию, заявляя, что хотя выходы из партии иногда принимают заметный характер, широкого движения из партии не наблюдается и страхи в этом отношении несомненно преувеличены[154]. Но в течение летнего периода в условиях голода, охватившего десятки губерний страны, развал местных парторганизаций принял массовый характер. Нередко от уездных, тем более от волостных организаций оставалось только название да несколько особо стойких функционеров, которые и не помышляли о соблюдении инструкций ЦК и регистрации всех оставивших партию.
Общая для всех рядовых членов партии и массы низовых активистов проблема отражена в рапорте сотрудника политсекретариата 3-го конного корпуса Т. Гречишкина от 23 июня 1921 года. Он описывает бедственное положение своей голодающей семьи и, прилагая партбилет, заявляет, что «оставаться в рядах партии я дальше не могу, т. к. работать как-нибудь не умею, а работать открыто, честно нет возможности, и я предпочитаю честно заявить о выходе из партии». Пересылая это заявление в Политуправление РВС, военный комиссар 3 кавкорпуса подчеркивал, что явление усталости, отразившееся в рапорте, «носит далеко не единичный характер» и за последнее время преступления среди коммунистов, совершающиеся на этой почве, начинают принимать «угрожающий характер». В июне на основании аналогичных мотивов в корпусе уже были исключены из партии двое ответработников за преступления, совершенные с целью выйти таким способом из партии и уволиться из армии, а также еще двое коммунистов покончили жизнь самоубийством[155].
Однако, как свидетельствуют секретные документы ВЧК, определенная часть краскомов вместо малодушных самоубийств помышляла совершенно об ином. Летом 1921 года особым отделом ЧК в Красной армии была установлена заговорщицкая организация под названием Донская повстанческая армия, которая подразделялась на девять т. н. «полков», объединенных штабом ДПА во главе с командующим, скрывавшемся под именем Орленок. Орленок оказался слушателем Академии Генштаба, коммунистом с 1918 года, старым боевым командиром Красной армии, служившим в момент ареста начальником штаба 14-й кавалерийской дивизии армии Буденного.
Как показало расследование чекистов, в заговор был вовлечен целый ряд командиров Красной армии, в большинстве своем молодых коммунистов, которые после ликвидации фронтов стали переживать «сильные внутренние политические колебания» в связи с переменой курса РКП(б). Особенно резко эти колебания проявились среди слушателей Академии Генштаба, в стенах которой после X партсъезда возникла тайная группа оппозиционно настроенных по отношению к политике и руководству партии. На ее собраниях обсуждалось внутреннее положение страны, политика и, как свидетельствуют материалы дела, в своих выводах конспираторы были близки к тем взглядам, которые выражала известная оппозиционная группировка В.Л. Панюшкина.
Впоследствии, один из руководителей группы показал, что в призывах Панюшкина они услышали тот честный голос, который решился открыто выступить против неправильной политики руководства РКП(б) и за которым следует идти[156]. Вскоре кружок военных открыто примкнул к Панюшкину, который в свое время пытался из своих сторонников организовать новую Рабоче-крестьянскую социалистическую партию, печатал обращения к рабочим, призывающие отколоться от обюрократившейся РКП(б). Слушатели академии Абрамов и Шемполонский предложили Панюшкину повести более широкую работу в армии, организовать на Дону «вооруженную демонстрацию» против Соввласти, дабы заставить правительство вернуться на путь революционной политики. Однако, тогда сам Панюшкин признал преждевременным образование боевых ячеек при РКСП, хотя сама идея «своей» армии ему понравилась.
Тогда военные заговорщики стали действовать на свой страх и риск. В апреле 1921 года Абрамов во время пасхальных каникул отправился на Дон, имея целью установить контакт с поднявшим мятеж против Соввласти бывшим комбригом у Буденного Маслаковым. Поездка Абрамова на Дон еще более убедила военных в верности своего замысла, началась деятельная работа по созданию конспиративной военной организации на Дону. За основу организации были взяты старые кадры участников добровольческих казачьих отрядов, сражавшихся в 1918 году на стороне Красной армии.
Заговорщики не успели в полной мере приступить к реализации своих планов, однако некоторые документы и свидетельства, оказавшиеся в руках чекистов показывают, что «тихий Дон», как это и бывало всегда, отнес энтузиастов в свою, весьма специфическую сторону, далекую от «истинного» коммунизма Панюшкина. Так, в приказе № 1 по ДПА от 5 октября 1921 года говорилось, что вскоре настанет момент наибольшей разрухи и неудовольствия существующей, никем не избранной «расточительной и безумной» властью и содержался призыв к формированию новых повстанческих частей[157]. В распространенном воззвании ДПА еще громче объявлялось, что настал час мщения за «угнетательство и позор русского народа» и звучал призыв «сбросить с себя ненавистное иго коммунистов, евреев и прочей своры»[158]. После ареста идейного вождя Панюшкина и разгрома его группы, военные заговорщики практически всецело съехали на эсеровские лозунги.
Для более устойчивого в своем «коммунизме» среднего уровня руководящих партийных и советских функционеров были характерны другие проблемы: не «как жить», а «как руководить». Замнаркома земледелия Н. Осинский после двухнедельной поездки по губерниям черноземного Центра в мае 1921 года возбудил в ЦК вопрос о необходимости провести очередную конференцию, которая конкретизировала и разъяснила бы губернским коммунистам общие установки нового партийного курса, в понимании которого на местах наблюдался большой разброд. «Одни полагают, что мы становимся на путь возвращения к буржуазным отношениям, другие, наоборот, думают, что предпринимается показной политический ход»[159].
Не было ничего странного в том, что за годы военного коммунизма на местах привыкли к сезонным колебаниям крестьянской политики Москвы. Когда весна и пора сеять — галантерейное обхождение с крестьянином, когда осень и урожай снят — можно не церемониться. Так, в Ельце, в укоме Осинского с улыбочкой спрашивали: «Будет ли осенью вновь восстановлена разверстка?»
Однако, ни свежая ленинская брошюра «О продналоге», ни материалы состоявшейся 26–28 мая X партконференции, на которой прозвучала фраза: «Всерьез и надолго»[160], не смогли внести окончательную ясность в умы партийных функционеров и советско-хозяйственного актива, как, впрочем, не было ее и на высшем руководящем уровне. Коммунистические принципы мировоззрения Ленина не были поколеблены, а меру нэповского отступления, считал он, укажет практика. Эту меру он постоянно пытался определить, «прощупывая» деловых работников.
В 1920?1921 годах своими успехами на продовольственном фронте выдвинулся довольно известный функционер губернского масштаба Н.А. Милютин. Ленин, как это всегда бывало у него с дельными людьми, завел с ним «роман» и много беседовал. В неопубликованных воспоминаниях Милютина сохранился интересный эпизод, относящийся к весне 1921 года, периоду разработки первых нэповских декретов. Он пишет, как во время одной из бесед Ленин вдруг сказал: «А ведь с мужиком нам придется повозиться, пожалуй, лет шесть». При этих словах, вспоминал Милютин, Владимир Ильич «как-то впился в меня глазами и даже перегнулся через стол». Милютин предположил, что, пожалуй, и все десять лет «провозимся». На это Ленин вздохнул: «Кто его знает, там видно будет»[161]. Как всегда, и в этой мере Ленин оказался более радикальным, нежели другие, Милютин или Осинский, который указывал на 25 лет, или даже сам Сталин, «провозившийся» с мужиком до 1929 года.
Идеология и политика нэпа находились в становлении, и разрабатывали их не только московские теоретики и кремлевские вожди, но и вся партийная масса, посылая наверх свои более чем нервные импульсы. Весь 1921 год в Центре и на местах происходили острые дискуссии и столкновения по вопросам новой партийной линии. Такие вещи, как брошюра «О продналоге», вместо того, чтобы укрепить у партмассы «стояние в вере», наоборот, иногда вызывала настоящее смущение умов, как резюмировал по впечатлениям с Юго-Востока России и Северного Кавказа Донской облвоенкомиссар Батулин в письме секретарю ЦК Ярославскому в июне 1921-го. «Одни товарищи усматривают в этой брошюре чуть ли не подготовку к полной капитуляции и измену коммунизму, другие ее "приемлют" полностью и т. п.»[162] Наблюдалось очевидное возрастное разделение. Положения Ленина находили более всего поддержки среди молодой партийной публики в земледельческих и национальных районах, а «старые» партийцы в одних случаях проявляли отрицательное отношение, в других — выжидательно-настороженное.
Последнее было еще хорошо. Совсем иное настроение господствовало в столичной организации. Здесь о «болоте» и выжидательном настроении среди активных партийцев не было и речи. Привилегированная ранее в системе военно-коммунистического снабжения столица волновалась. На общих собраниях членов партии по московским районам резко проявлялась оппозиционность по отношению к новому курсу. Нэповское освобождение свободной торговли в марте-апреле внесло лишь временное успокоение и облегчение продовольственного кризиса. Затем ситуация в промышленных центрах при развале старой военно-коммунистической системы распределения резко ухудшилась. В порядке классового снабжения столичный рабочий получал 1 фунт хлеба и 10 000 рублей в месяц. Если он работал из всех сил, то зарабатывал еще 10 000 рублей, т. е. 3 фунта хлеба. Эти условия не могли удовлетворить столичных жителей. С мая 1921 года гордость пролетариата — металлисты становились с каждым днем все враждебнее новому курсу, что и демонстрировали выборы в Московский совет. Беспартийные конференции в столице были отменены, поскольку на этих собраниях коммунистов едва ли не стаскивали за ноги с трибун.
Благодаря нэпу усугубилось межеумочное, двусмысленное положение партийных комитетов. Как партия, они должны были следовать классовому принципу своей партийной доктрины, отстаивая интересы рабочего класса, но как аппарат власти, были обязаны обеспечивать государственную политику, затрагивающую интересы того же рабочего класса. Так, по докладу секретаря донецкого губкома Э.И. Квиринга летом 1922 года везде и всюду в Донбассе единственным требованием рабочих, шахтеров являлась ликвидация задолженности и выплата текущего заработка. Юзовский упартком несколько раз ставил вопрос перед губкомом: нужно ли дальше сдерживать настроение рабочих? Губком давал указания сдерживать и лавировать, но чем дальше, тем труднее становилось это лавирование[163].
Недовольство рабочих нэпом непосредственным образом отражалось и на партии, расшатывало и раскалывало ее и без того не очень сплоченные ряды. Секретарь МК П. Заславский информировал в июле 1921 года Молотова о том, что члены партии из среды массовиков, середняков и очень часто даже ответственных работников берут совершенно недопустимый тон по отношению к декретам нэпа. «Политика слишком круто изменена»: принцип платности, допустимости сдачи предприятий в аренду старым владельцам, крах плана создания базы для крупной промышленности (план ГОЭЛРО), создание всероссийского комитета с представителями буржуазии (Помгол), «целая туча декретов». «Все это создает сумятицу, которую усиливает голод, — писал Заславский, — на рабочих собраниях крепнет настроение оппозиционности. Оно сходно с настроением "рабочей оппозиции", но опасней, ибо прет из низов. Здесь дипломатии нет…»[164]
Дипломатия растворилась в кризисе. На заседании Оргбюро ЦК 15 августа возник вопрос о характере публикаций Агитроста. Дело в том, что редактор Агитроста тов. Меньшов 12 августа в № 16 поместил свой материал под названием «Бей, губи их злодеев проклятых», который весь состоял из заклинаний: «С этими господами нельзя ограничиваться концентрационным лагерем. Тут уже нужны не суровые и энергичные, а жестокие меры. Да, жестокие! Самые что ни на есть жестокие. Расстрел на месте, без суда и следствия. Смерть на месте. Полное уничтожение. Полное и окончательное истребление. Нельзя останавливаться перед самыми крайними, самыми кровопролитными мерами. Жалость ни на минуту не должна закрасться в вашу душу. Массовое убийство! Массовое истребление! Десятками, сотнями, тысячами! Истреблять, уничтожать, бить, губить, резать!.. Каждый день устраивайте на них облавы. Хватайте и тут же на месте казните. Не зовите милицию или чеку — убивайте сами. Не бойтесь: вам ничего за это, кроме благодарности и награды не будет…»