Глава 3 В рядах «победителей»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

В рядах «победителей»

Борцы с человечеством за идею.

Д. Шидловский

Голод Гражданской войны

Одна из самых подлых сказок коммунистов — о том, как голодали в 1918 году Ленин и другие коммунисты. Голод они организовали совершенно чудовищный, это факт.

В селах Советской республике еще можно было жить — все же от красных подальше.

В городах же к весне 1919 года городское хозяйство оказалось окончательно разрушено. Не стало электричества, водопровода, подвоза продуктов, уборки мусора… ничего.

Вроде советская власть и пыталась что-то организовывать… Но как? Или организуя террор против «врагов народа», на которых и возлагали ответственность за происходящее. Или создавая учреждения с невероятно раздутыми штатами. Там, где вполне справлялся один квалифицированный чиновник, теперь сидели десятки пригретых «за происхождение».

Обычно горожане хотели попасть в советские учреждения: там давали совсем другой паек. Когда стало «некуда податься, если не в могилу и тюрьму, то на советскую службу»[31].

В Москве в апреле 1919 года по самой обеспеченной, «рабочей» карточке полагалось на день 216 грамм хлеба, 64 — мяса. 26 — постного масла, 200 граммов картошки. В июне этого же года — 124 грамма хлеба, 12 — масла, 12 граммов мяса. Иногда они не отоваривались, а уж карточки иждивенцев и «детские» не отоваривались практически никогда.

Так же становилось и во всех захваченных красными городах. В Киеве после полугода красного господства в 1919 г. взрослая женщина весила 39 кг.

Через месяц взятия красными Риги в том же 1919 г. на улицах стали подбирать людей, умирающих от истощения.

Одновременно в Риге ее властитель Стучка устроил в здании Дворянского собрания пышную свадьбу дочери, на которую съехались гости со всей России.

Во время приезда Троцкого в Московский университет (большевики ведь большие покровители наук) профессор Кузнецов сказал ему, что Москва «буквально вымирает от голода». Вспылив, Троцкий ответил: «Это еще не голод. Когда Тит брал Иерусалим, еврейские матери ели своих детей. Вот когда я заставлю ваших матерей есть своих детей, тогда вы можете прийти ко мне и сказать «мы голодаем»[32].

Считается, что Троцкий был совершенно равнодушен к нуждам еврейства и себя евреем не считал. Но этот случай заставляет как-то иначе взглянуть на вещи.

Зимой 1917–1918 годов из Петрограда бежало не меньше миллиона человек из трех миллионов прежнего населения. Десятки тысяч людей умерли от голода и холода в своих нетопленых квартирах. В городе не работала канализация и катастрофически не хватало дров для отопления.

У советского до мозга костей И. Бабеля сохранилось пронзительное описание: «Невский Млечным Путем тек вдаль. Трупы лошадей отмечали его, как верстовые столбы. Поднятыми ногами лошади поддерживали небо, упавшее низко. Раскрытые животы их были чисты и блестели»[33].

Таков же Петроград в описаниях А. Блока: заваленный снегом, который некому убирать, обезлюдевший город. И по пустым улицам топают вооруженные матросы, из которого в ужасе убегает Христос[34].

Но в этом царстве смертоносного сюрреализма есть те, кому очень даже хорошо. По крайней мере 10 или 20 тысяч человек имеют особые «партийные» или «совнаркомовские» пайки. Иногда эти пайки еще называют и «кремлевскими». В партийный паек входило многое: и белый хлеб, и крупы, и овощи, и мясо, и молочные продукты. В каком бы развале ни находилось хозяйство страны, уж на несколько десятков тысяч человек пища всегда найдется. И находилась.

Стоит Бабелю дойти до «своих», и в Аничковом дворце его ждут паровое отопление, ванна, вкусная еда, сигары, украденные у царской семьи… И служба в Петроградской ЧК. «Не прошло и дня, как все у меня было — одежда, еда, работа и товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране.

Так началась тринадцать лет назад превосходная моя жизнь, полная мысли и веселья»[35].

Как оценивать жизнь чекиста — дело, конечно, личное, дело вкуса. Бабеля «свои» же арестовали в возрасте 47 лет, пытали и сгноили в лагерях — как сам он пытал, убивал и гноил очень многих. Но одежда и еда у него были.

В Москве при Кремле организовали «столовую», в которой кормили не хуже, чем в ином ресторане. Чтобы покушать в ней, не было нужды идти в Кремль: прислуга приносила еду в захваченные большевиками квартиры.

Если Кедров, Троцкий и любой другой из старых большевиков куда-то ехали, для них оборудовали невероятно роскошные вагоны, а в пути подавали самые изысканные блюда и вина.

Разумеется, эти продукты кто-то должен был распределять, готовить и подавать. Существовала многочисленная прислуга, и ведь не будем же мы рассказывать, будто она умирала с голоду? На один «совнаркомовский» паек приходилось не менее 2–3 пайков пожиже, но тоже — не на грани голодной смерти.

Как видите, зимой 1918 года одни петроградцы вычищали внутренности дохлых лошадей, валявшихся на Невском проспекте, и вымирали от голода. Другие же не пускают «спекулянтов» их накормить.

Когда заградительный отряд на Московском вокзале Петрограда палит в воздух, а потом срывает одежду с «мешочников» и палит уже вовсе не в воздух, что происходит с тем, что привезли «мешочники»? Они ведь везут муку, крупы, мясо и сало?

Между прочим, под «мешочниками» понимали не только «спекулянтов»! «Мешочником» считался вообще всякий, кто привез какую-то еду в Петроград, в том числе и для своей семьи. Любую. Поехал человек к родственникам в деревню, прихватил крупы для своих троих детей — и не доехал. На Московском вокзале — залп в воздух, его хватают, срывают одежду.

— Помилосердствуйте! Дети ждут!

— Твоя моя не понимай! К стенке ходя-ходя.

…А крупы куда? Не выбрасывали же их?[36]

В Петрограде 1918 г. Бабель кушал вкусно и разнообразно. Вымер он только в сталинских лагерях (туда и дорога, спасибо Сталину).

Миллиардеры в одночасье

Коммунисты при советской власти много лгали про эпоху Гражданской войны, рассказывали много совершенно подлых историй. Но чуть ли не самая отвратительная из них — это сказки о том, как голодали большевики в 1918 и 1919 годах.

Истории эти рассказывались в огромном количестве, и все они — совершеннейшая, притом подлейшая ложь. Классическая история этого рода — «картошка с салом». Мол, очень любили коммунисты Дзержинского… Так любили, что просто не могли видеть, как бедняжка голодает. С невероятным трудом достали картошки и сала, наварили, подали ему — мол, вот такой сегодня паек. А Дзержинский не поверил — не даром же главный чекист! Проницательный был. Вышел Дзержинский из кабинета и у первого встречного спрашивает: что сегодня за паек?

— Картошка с салом, Феликс Эдмундович! — Браво рапортует чекист.

Дзержинский спрашивает у второго… Третьего… Чекисты сговорились, и все лихо рассказывают про картошку и сало. Тогда Дзержинский поверил, пошел и съел свою картошку с салом[37].

Похожие истории рассказывались и о Ленине, разумеется[38].

Классика — после выстрела Фанни Каплан раненому Ленину нужен был для выздоровления лимон. И вот этого самого лимона не могли найти во всей Москве, обратились в немецкое посольство. А проклятые немцы отказали!

Трудно читать подобный бред без чувства неловкости. Ведь большевики захватили в России совершенно фантастические ценности. Все исторические сокровища российской короны и высшей аристократии, все ценности, накопленные буржуазией — в том числе ее верхушкой. Все сокровища дворцов и музеев, все сокровища и все сбережения всего народа России — от великих князей и от миллионеров Гучкова и Милюкова, до скромных сбережений рабочих и мелких чиновников в банках и «стальных ящиках»-сейфах — все это досталось большевикам. Все национальное достояние, все, скопленное всем народом за века, сделалось собственностью партии большевиков. Верхушка этой партии, буквально несколько десятков человек, мгновенно сделалась богатейшими людьми Европы. Потому что могла распоряжаться этими сказочными сокровищами.

Кое-что владельцы успели вывезти за границу, что-то спрятали, многое большевики еще не успели найти и отобрать… Но и зимой 1918 века богатства большевиков оценивались в сумму по крайней мере несколько миллиардов тогдашних золотых рублей. А в современных долларах счет пойдет уже на триллионы. Ленин, Троцкий, Радек, Коллонтай, Дзержинский — миллиардеры. Куда там Вандербильдту и Моргану!

Вопрос мог стоять только так: куда эти средства пойдут?

Вот история, рассказанная Яковом Самуэлевичем Рейхом, — ему в сентябре 1919 года поручили организовать в Берлине резидентуру Коминтерна. Оказывается, кроме партийной и государственной, существовала еще одна касса, секретная, и Ленин распоряжался ею единолично. Заведовал ею некто Ганецкий…

Рейх пишет: «Я знал Ганецкого уже много лет, и он меня принял как старого знакомого товарища. Выдал 1 миллион рублей в валюте — немецкой и шведской. Затем он повел меня в кладовую секретной партийной кассы…. Повсюду золото и драгоценности: драгоценные камни, вынутые из оправы, лежали кучками на полках, кто-то явно пытался сортировать и бросил. В ящике около входа полно колец[39]. В других золотая оправа, из которой уже вынуты камни. Ганецкий обвел фонарем вокруг и улыбаясь говорит: «Выбирайте!» Потом он объяснил, что это драгоценности, отобранные ЧК у частных лиц, — по указанию Ленина. «Все это добыто капиталистами путем ограбления народа — так будто бы сказал Ленин. Мне было очень неловко отбирать — как производить оценку? Ведь я в камнях ничего не понимаю. «А я, думаете, понимаю больше? — ответил Ганецкий. — Сюда попадают только те, кому Ильич доверяет. Отбирайте их на глаз, сколько считаете нужным. Ильич написал, чтобы вы взяли побольше». …Наложил полный чемодан камнями — золото не брал, громоздко. Никакой расписки на камни с меня не спрашивали — на валюту, конечно, расписку я выдал…»[40]

Можно сказать, что историю свою Рейх рассказал осенью 1919 года, а мы пока говорим о зиме 1918-го. Но, во-первых, Германия и зимой 1918 года выплачивала большевикам по 3 миллиона золотых марок ежемесячно. Тоже не маленькие деньги, и я уже рассказывал, как их использовали большевики весной 1917-го. Из немецких денежек и выросла «личная касса Ильича».

Во-вторых, уже осенью 1917 года большевики захватили огромные богатства — уже во дворцах Петрограда, в банках.

В-третьих, первые расстрелы ЧК начались в декабре 1917 г. И какова же судьба немаленького имущества убитых?

Так что давайте все же внесем ясность в вопрос: или у бедняжки Ильича, продырявленного Каплан, возникли проблемы с поеданием 1 (одного) лимона. Или у него с 1917 года была секретная касса, откуда можно было выносить драгоценные камни чемоданами. Чтобы было и то, и то одновременно — никак не получится, придется что-то одно выбирать.

Для Троцкого «вкусом» 1918 года был вкус зернистой икры: объедался на радостях.

Страшной зимой 1918 года Лариса Рейснер, интимная подружка Инессы Арманд и половины ЦК, в мраморных дворцах держала большой штат прислуги и принимала ванны из пяти сортов шампанского. Ей пытались выговаривать, и Рейснер недоуменно щурилась:

— Разве мы делали революцию не для себя?

Поведение Рейснер, может быть, и «перебор», но вот Морозов, старый народоволец, а потом большевик, получил в личное пожизненное владение поместье Борок с двухэтажным домом, тремя флигелями и огромным парком.

Были и другие примеры присвоения большевиками громадных ценностей.

Но колоссальные богатства были не только у функционеров власти — у всех «своих». Горький вел образ жизни богатого европейца, и его не трогали, не «уплотняли», даже подбрасывали пайки — «свой».

Сохранилась история про то, как Маяковский помог одной даме: у той пропало молоко зимой 1918 года — это было концом для ребенка. Дама кинулась в ноги Маяковскому, и тот «дал указание» своему молочнику — «выдавать молоко еще одной жене Маяковского».

Злые языки говорили, что дама и правда была «еще одной женой», и что ребенок родился от В. Маяковского. Разбираться в личной жизни этих людей у меня нет ни малейшего желания. Важно, что в Петрограде зимой 1918 года были молочники, и этим молочникам можно было «давать указания» поставлять молоко тем или иным лицам.

Рост аппарата

Захватив власть, большевики должны были организовать управление завоеванной страной: РСФСР, потом и СССР. На протяжении всей Гражданской войны аппарат только растет. К концу 1920 года в России было два с половиной миллиона «совслужащих». В 10 раз больше всего «аппарата» царских времен. Эта орда и проводила в жизнь решения советской власти, превращала идеи коммунистов в конкретные политические акции

Правящий слой СССР в 1930 г. составляли порядка 3,5 млн. чиновников. Низовая их часть — обычные «совслужи», нанятые по трудовым книжкам. Но и они имели ряд привилегий, — например, продуктовые и вещевые пайки даже в самые жестокие времена.

А верхушку правящего слоя составляли «ответственные работники», профессиональные функционеры ВКП(б). Положение таких работников изначально было привилегированным. В августе 1922года на IX партконференции принимается документ: «О материальном положении активных партработников». Документ создавал особый слой, который Авторханов назвал «партократией»[41], а Вонсленский «номенклатурой»[42]. Второе название прижилось: функционеры входили в особые списки номенклатуры того или иного учреждения. Снятие с должности и исключение из списков означало для функционера то же, что революция для правящего класса.

Резолюция IX партконференции в 1922 году определила число номенклатуры: 15 325 человек. Они были разделены на 6 разрядов, по которым и получали деньги и спецпайки.

Позже много раз изменялась численность номенклатуры, способы ее оплаты, границы между группами. Неизменным оставался принцип, и к 1991 году СССР правило около 1 миллиона «номенклаторов».

Люди номенклатуры были бесправны в том смысле, что на них не распространялось советское трудовое законодательство — в целом очень лояльное к работнику. Судьба такого функционера полностью зависела от воли начальства.

С другой стороны, это очень привилегированный класс. Помимо зарплаты функционеры получали еду и вещи из закрытых спецраспределителей, отдыхали в спецсанаториях на спецкурортах, лечились в спецлечебницах и жили в спецдомах. На положение функционеров не влияли ни война, ни голод, ни ситуация в экономике.

Почти вся власть в СССР находилась в руках у этого слоя. Такое управление через привилегированных рабов часто применялось в патриархальных обществах. Управляющие-тиуны у князей Древней Руси часто были рабами. Римляне управляли имениями через доверенных рабов. В мусульманском мире были целые дружины из рабов-мамелюков. Впрочем, и на Руси были «боевые холопы».

Видимо, для строительства тоталитарного государства такие привилегированные рабы подходили больше всего.

Красная Армия

Никакая царская охранка никогда не расстреливала крестьян, торговавших плодами своего труда, и не пользовалась потом их продуктами и личными вещами. Все, кто жирует в Петрограде и во всей Советской республике, буквально вынимает последний кусок изо ртов умирающих людей. Большевики организуют голод, а сами пируют во время чумы. Чудовищная несправедливость строя Советской республики во много раз превосходит любую, самую чудовищную несправедливость царской России. Такая система не может не вызывать протеста. Она могла держаться исключительно на силе и терроре. Орудиями и опорами режима сделались Красная Армия и репрессивные органы.

Уже в годы Гражданской войны, 2 сентября 1918 года ВЦИК издал постановление о превращении всей Советской России в военный лагерь. Вся страна начала работать на Красную Армию.

К концу 1920 года численность Красной Армии достигла астрономической цифры в пять миллионов пятьсот тысяч человек, или 6 % всего населения Советской республики. Из них 2400 тысяч — боевой состав.

Как видно, боевой состав никогда не превышал половины общего. Во-первых, слишком многие солдаты попадали на разные тыловые службы. Во-вторых, в мае 1919 г. под единое командование Реввоенсовета были поставлены военизированные части различных ведомств: погранохраны, Наркомата путей сообщения, Наркомпрода (реквизиционные отряды), созданные ЧК Части особого назначения (ЧОН) и охрана лагерей и мест заключения — ВОХР.

Гигантская армия требовала от обнищавшей страны львиной доли всего производства муки, зернофуража, мяса, тканей, обуви, усугубляя бедствия населения.

После победы над Врангелем колоссальную Красную Армию волей-неволей приходилось сокращать… хотя бы временно. Помогла идея Троцкого насчет «трудовых армий»: когда на громадных стройках и производствах рабочие живут, как в казармах, и ходят на работу строем. Что-то похожее вводил Аракчеев при Николае I, только в деревне — «военные поселения».

IX съезд РКП (б) в марте 1920 г. одобрил мобилизацию в «трудовые армии» и перевод части Красной Армии в такие «военные поселения».

Роль государственной машины в Советской республике только увеличивается: независимо от войны. Конец Гражданской войны — только очередной толчок этого роста.

В августе и сентябре 1920 года Западный фронт откатился от Вислы на восток. И все. И встал, не может двигаться дальше. Стоп! Он превращается в Западный военный округ.

Туркестанский фронт останавливается, не может двигаться на юг… Его не расформировывают, а преобразуют в Туркестанский военный округ.

Зачем? Во-первых, чтобы в любой момент можно было создать новый фронт и покататься дальше, на запад, восток или на юг. Во-вторых, чтобы вести Гражданскую войну внутри СССР, с собственным населением. Ведь вовсе не все жители бывшей Российской империи были коммунистами и намеревались принимать участие в экспериментах партии большевиков.

ЧК — орудие геноцида

7 декабря 1917 года Совнарком принимает решение о создании Всероссийской чрезвычайной комиссия (ВЧК СНК РСФСР) по борьбе с контрреволюцией и саботажем.

Наркомат внутренних дел входил в число первых наркоматов, образованных в соответствии с Декретом «Об учреждении Совета Народных Комиссаров», принятым 2-м Всероссийским съездом Советов 26 октября (8 ноября) 1917 года.

ВЧК не входит в состав Народного Комиссариата внутренних дел (НКВД). Это два разных учреждения, у них разные цели. Милиция подчиняется НКВД.

Целями ЧК изначально были подавление любого политического сопротивления и истребление части населения России. Об этих целях говорилось совершенно открыто.

18 сентября 1918 года Г. Зиновьев на Петроградской партконференции сказал: «Мы должны повести за собой девяносто из ста миллионов человек, составляющих население Советской Республики. Остальным нам нечего сказать. Их нужно ликвидировать».

Цифры, конечно, примерные, но подход вообще интересен: замыслено истребить 10 % жителей России, несколько миллионов человек.

«Мы не ведем войны против отдельных лиц, — писал член коллегии ЧК Мартин Лацис. — Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал словом или делом против Советов. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — к какому классу он принадлежит какого он происхождения, образования или профессии. Эти вопросы и должны решить судьбу обвиняемого. В этом — смысл и сущность красного террора»[43].

Так цели борьбы с политическими врагами смыкались с задачами уничтожения миллионов людей.

Во время Гражданской войны коммунисты:

— запланировали геноцид целых слоев населения;

— проповедовали идею неполноценности общественных классов и сословий;

— делали неравноправными часть населения страны;

— организовывали специальные государственные учреждения для уничтожения этих классов;

— хотели уничтожить часть населения России;

— отбирали и готовили кадры для истребления людей;

— последовательно истребляли тех, кого наметили;

ЧК — это конвейер смерти для того самого физического уничтожения «буржуазии», о котором говорил Ленин. Чтобы под корень целые классы и сословия. Ну и чтобы поставить на поток еще и ограбление страны.

ЧК — материальная сторона дела

Вещи получше шли в спецраспределители, и самые видные коммунисты вовсе не стеснялись получать потом эти вещи. В Полном собрании сочинений Ленина опубликован счет на получение сахарным, добро улыбавшимся Ильичем вещей из «хозотдела Московской ЧК»: костюма, сапог, пояса, подтяжек[44].

Вещи похуже чекисты оправляли для красноармейцев или для заключенных в лагеря.

То, что было непосредственно на трупе, — золотые коронки и нательный крест, — считалось законной добычей расстрелыциков. Некоторые из них практически в открытую сбывали вещи, взятые на убитых. В Москве известны имена таких: Емельянов, Панкратов, Жуков. Наверняка есть и другие «герои» этого рода хозяйственной деятельности.

Психология коммунистов

15–16 тысяч «на самом верху». Ядро этого «верха» — 2–3 тысячи «старых коммунистов» с дореволюционным стажем. Несколько сот тысяч членов ВКП(б) к началу 1930-х годов волей-неволей перенимали их психологию и отношение к жизни.

Само по себе такое «перенимание» — вещь совершенно естественная. Всегда и везде убеждения и отношение к жизни верхушки общества перенимается низами. Внутри самого правящего класса его новые члены преобразуют себя по образу и подобию тех, кто в этом классе находится уже давно.

Крестьянский парень в XVII веке в охваченной религиозной войной Германии мог уйти с военным отрядом. Если он обладал нужными качествами, такой парень мог сделать военную карьеру и в конце концов стать «опоясанным рыцарем». Он вручит меч королю, король велит преклонить колена, стукнет плашмя по спине, а посвящаемый вложит свои руки в руки короля и произнесет торжественную клятву. Умиление свидетелей, приветственные клики, улыбки, объятия. В общем, хороший конец.

Но чтобы стать рыцарем и дворянином, вчерашний крестьянин должен был стать таким же, как члены феодального сословия. Не только так же воевать, проявлять храбрость, презрение к боли и опасности, умение владеть оружием и лечить раны, но и так же говорить, ходить, одеваться, сидеть, есть и пить. Он должен был приобрести новые бытовые привычки и отказаться от старых. В деревне избегали ругательств и богохульства… но что это за воин, который не может рявкнуть «сакрельхиммелькрёйцдоннерветтер» или «цум аллен тейфельн»[45]?

В деревне уважают труд и плоды этого труда. Феодал должен презрительно фыркать в сторону «мужичья» и с легким сердцем направлять боевого коня на поле пшеницы.

В деревне каждая семья ест сама по себе. Но, как сказал певец рыцарского образа жизни Бертран де Борн, «барон, что прячется, чтоб трапезу вкусить, невыразимо подло себя ведет. И стократ еще подлее дама, если она ему после этого принадлежит». Вчерашний крестьянин будет пировать в компании людей своего класса, а его дочери и внучки презрительно фыркнут вслед «прячущемуся» от общей трапезы барону.

Так и здесь. «Новые» коммунисты перенимали убеждения и образ жизни «старых». Они приобретали убеждение в неизбежности и «исторической необходимости» Мировой революции, в бессмысленности всего «старого мира» и стремление построить «прекрасный новый мир» по Карлу Марксу, Ленину и Троцкому. Они читали сочинения гениев и классиков марксизма и учились отстаивать их правоту. Они приобретали веру в абсолютную правоту «партии нового типа» и учились всегда «быть с партией». Более того — они учились считаться только с людьми своего класса и только их полагать в подлинном смысле людьми.

Дворянство в России XVIII века только себя считало «народом», и только свои интересы признавало политическими интересами. Так и номенклатурное псевдодворянство только само себя считало племенем человеческих существ.

Даже самые фантастические привилегии номенклатуры казались им в лучшем случае естественными, а то и недостаточными. Любые потребности и желания других людей, не входивших в номенклатуру, — чем-то второстепенным.

Литературы, в которой отстаивались такая позиция и такое отношение к жизни, было невероятное количество в 1920-е годы. При гадком Сталине этот мутный поток почти иссяк, но снова хлынул на страницы в 1980-е.

Тема «сталинских репрессий» стала первой «перестроечной» темой в 1986–1988 годах. Написали об этом невероятно много, хоть какой-то материал теперь есть у любого, кто хочет знать историю. Беда в том, что в эти годы печаталась исключительно публицистика, вышедшая из-под пера репрессированных коммунистов. То есть эта точка зрения прорвалась в печать с огромной силой.

«Лагерная» и мемуарная литература коммунистов просто поражает своей чудовищной инфантильностью и лживостью. Для всех «революционных» сообществ характерно произносить высокопарные фразы об «освобождении человечества» и мечтать умереть за благо трудящихся, но в реальной жизни считать людьми и вообще замечать умеют только «своих» по убеждениям и образу жизни. Все остальное человечество для них как бы и не существует.

Творения ленинско-троцкистских недобитков

В 1970-е годы были написаны, в 1990-е опубликованы мемуары двух свидетельниц Большого Террора. Обе — коммунистки со стажем. У обоих мужья тоже коммунисты, которые уничтожены в годы сталинского террора. Обе они из тех, кто уже в 1918 году организовывал и проводил в жизнь обрушившийся на страну кошмар. «Всем хорошим в своей жизни я обязана революции!» — экспрессивно восклицает Евгения Гинзбург, — уже не восторженной девицей, а почтенной матроной, мамой двух взрослых сыновей. «Ох, как нам тогда было хорошо! Как нам было весело!».

КОГДА было до такой степени весело неуважаемой Евгении Семеновне? В 1918–1919 годах, вот когда. Как раз когда работало на полную катушку Киевское ЧК. Работало так, что пришлось проделать специальный сток для крови.

Кое-какие сцены проскальзывают и у Надежды Мандельштам: и грузовики, полные трупов, и человек, которого волокут на расстрел. Но особенно впечатляет момент, когда юный художник Эпштейн лепит бюст еще более юной Надежды (оба — евреи, что характерно, а ведь в иудаизме изображать людей запрещено), и мимоходом показывает ей с балкона сцену — седого как лунь мужчину ведут на казнь. Каждый день водят, а не расстреливают, только имитируют расстрел, и это ему такое наказание — потому что он бывший полицмейстер Екатеринослава и был жесток с революционерами. Он еще не стар, этот обреченный полицмейстер, он поседел от пыток[46].

Но саму Н. Мандельштам и ее «табунок» все это волновало очень мало. В «карнавальном» (цитирую: «в карнавальном») Киеве 1918 года эти развращенные пацаны «врывались в чужие квартиры, распахивая окна и балконные двери… крепко привязывали свое декоративное произведение (наглядную агитацию к демонстрации — плакаты, портреты Ленина и Троцкого, красные тряпки и прочую гадость. — А.Б.) к балконной решетке»[47].

«Мы орали, а не говорили и очень гордились, что иногда нам выдают ночные пропуска и мы ходим по улицам в запретные часы»[48].

Словом — и этим существам было очень, очень весело в заваленном трупами, изнасилованном городе. Весело за счет того, что можно было «орать, а не говорить», терроризировать нормальных людей и как бы участвовать в чем-то грандиозном — в «переустройстве мира».

Про портреты Ленина и Троцкого… По рассказам моей бабушки, Веры Васильевны Сидоровой, в Киеве 1918–1919 года эти портреты производили на русскую интеллигенцию особенное впечатление. Монгольское лицо Ленина будило в памяти блоковских «Скифов», восторженные бредни Брюсова про «Грядущих гуннов», модные разговоры о «конце цивилизации». Мефистофельский лик Троцкого будил другие и тоже литературные ассоциации. Монгол и сатана смотрели с этих портретов, развешанных беснующимися прогрессенмахерами.

«Юность ни во что не вдумывается[49]?» — а вот это уже прямая ложь! Не в этом дело. Это смотря какая юность. И типичный пример вранья коммунистов: свои глупости и заблуждения они относят ко всему человечеству. А остальных людей как бы и нет.

Террор их и их близких не касался — для красных они были «свои», белые и не подумали бы заниматься истеричными, плохо воспитанными сопляками. Как-то несправедливо — и войди белые в город, даже порка этим развращенным щенкам не светила. Это не отца Надежды Мандельштам водили каждый день на расстрел, это не она искала близких в подвалах ЧК, это не у нее были причины отыскать известную на весь Киев чекистку Розу, палача нескольких сотен ни в чем не повинных людей.

Более того! За работу по изготовлению и развешиванию «наглядной агитации» «табунку» платили, а «бежавшие с севера настоящие дамы пекли необычайные домашние пирожки и сами обслуживали посетителей»[50].

Кстати, вот прекрасный пример своеобразия мышления коммунистов. Девушке и в голову не приходит элементарная мысль: научиться самой печь эти «необычайные домашние пирожки». А ведь, наверное, и у этих «настоящих дам», вынужденных стать уличными торговками после бегства из Петербурга и Москвы, и у обитателей квартир, в которые врывался «табунок», были дочки-сверстницы этих «орущих, а не говорящих». Дочки этих дам, среди прочего, сами учились печь «необычайные пирожки». Их юность оборачивалась совершенно другим опытом, ничуть не похожим на опыт «табунка» истеричных «делателей прогресса». Опыт спокойного созидания, а не опыт «орать, а не говорить» и навязывать людям свои «убеждения».

Но и эти дамы и их дочери просто не существуют для Надежды Мандельштам. Их как бы и нет. Их жизненный опыт, их судьбы, их жизни никак не оцениваются и не рассматриваются. Фон. Такая двуногая фауна.

В буйном веселье образца 1919 года Н. Мандельштам в старости начала каяться, возлагая на двадцатые годы и «людей двадцатых годов» ответственность за произошедшее со страной. «Двадцатые годы оставили нам такое наследство, с которым справиться почти невозможно»[51].

Правда, это вот навязчивое, стократ повторенное «мы»… «Проливая кровь, мы твердили, что это делается для счастья людей»[52]. Все навязчивые варианты «Мы все потеряли себя…», «с нами всеми произошло…» Тут возникает все тот же вопрос — почему малопочтенная Надежда Яковлевна так упорно не видит вокруг себя людей с совершенно другим жизненным опытом? Людей, которым в 1918 и 1919 году вовсе не было весело. Помните начало «Белой гвардии» М. Булгакова? «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом, от начала же революции второй»[53]. И у него же сказано, что год 1919 был еще страшнее предшественника (не для Мандельштам и ей подобных).

Ну, ладно, юная Надежда вообще ни о чем не думала, кроме изображения «наглядной агитации» и ора на политические темы. Но пишет воспоминания уже пожилая дама, даже старуха. Жизнь прожита, пора подводить итоги. Почему не возникает вопроса даже в старости: а что думали жильцы квартир, в которые среди ночи врывался «табунок»? Им что, тоже было так невероятно весело? Они тоже проливали кровь для счастья человечества? Это их жизнь оставила такое наследство, с которым справиться почти невозможно? Они ведь тоже люди двадцатых годов.

И юность бывает разная, и зрелость. Медленно убиваемый полицмейстер, может быть, и был жесток с революционерами (а что, он их медом должен был потчевать?). Но и для него, и для бежавших с севера дам и их дочерей (интересно… А где были мужья и сыновья этих дам? Братья и папы их дочек? Уже погибли в застенках ЧК? Подняты на штыки взбесившейся балтийской матросни? Воевали в составе Белых армий?) Киев был каким угодно, только не «карнавальным». В любом случае эти люди не «проливали кровь, утверждая, что делают это для счастья человечества». Они не теряли себя, с ними не произошло ничего такого, что поставило бы их за грань цивилизации. Они не оставили наследства, с которым «почти невозможно справиться». Эти люди, жертвы таких, как Мандельштам, жили в чрезвычайную и страшную эпоху, но оставались людьми.

Но в том-то и дело, что эти люди для Надежды Яковлевны не существуют. Нельзя даже сказать, что они для нее не важны или что она придает мало значения людям с другими биографиями и другой исторической судьбы. Она просто отрицает самый факт их существования.

Кстати, ненависти Н. Мандельштам к презренному «быту» может позавидовать даже известный ненавистник «быта» Э. Багрицкий. Разница между женой и временной подружкой ей и в старости оставалась непонятна. У Мстиславского «на балконе всегда сушились кучи детских носочков, и я удивлялась, зачем это люди заводят детей в такой заварухе»[54].

Нет худа без добра — детей и внуков у этой наследницы двадцатых годов нет.

Не было и у Екатерины Михайловны Плетневой, дочери убитого коммунистами полицмейстера, но по совершенно другой причине. Екатерина Михайловна разницу между женой и вокзальной блядью прекрасно осознавала, детей хотела… Но… Помню подслушанный мной в 1966 году разговор моей бабушки с Екатериной Михайловной. Речь шла о том, что Екатерина Михайловна одна, а бабушка — не одна.

— Но все-таки у меня Андрей есть… — уронила бабушка.

— Верочка, ну, какое право я имела привести ребенка в этот ад?! — ответила Екатерина Михайловна.

В 1960-е ужас коммунизма разлился речами и пустой болтовней Брежнева и прочих членов Политбюро. Стало не страшно иметь детей — в том числе и дворянам. В 1960-е «бывшие» перестали быть изгоями. В 1970-е их окружало уважение, в 1980-е — и сочувствие. Но для Плетневых, ровесников XX века, заводить детей было уже поздно.

Две ровесницы, обе бездетные. Но какие разные ло смыслу судьбы! Какие разные жизни они прожили!

Так же точно и веселая коммунистическая дама Евгения Гинзбург так ничего не забыла, но ничему и не научилась. В свое время Твардовский не захотел печатать ее книгу: «Она заметила, что не все в порядке только тогда, когда стали сажать коммунистов. А когда истребляли русское крестьянство, она считала это вполне естественным». Слова Твардовского доносят до читателя друзья Е. Гинзбург, Орлова и Копелев, в своем послесловии (своего рода форма печатного доноса)[55].

Но ведь в ее книге и правда нет ни одного слова покаяния. Даже ни одного слова разочарования в том, чему служила всю жизнь! Объясняется (причем неоднократно), что СССР — это все-таки лучше «фашистской» Германии[56].

Если в книге Гинзбург появляется мотив раскаяния, то это мотив покаяния стукачей, причем вполне конкретно именно тех, кто сажал ее близких. Или «фашистского» офицера Фихтенгольца, оказавшегося в советском лагере на Колыме[57].

По поводу же собственной судьбы — только ахи и охи про то, как все было замечательно. И никакой переоценки! Вот только трудно поверить, что так уж обязана Евгения Семеновна революции прочитанными книгами. «Мой дед, фармацевт Гинзбург, холеный джентльмен с большими пушистыми усами, решил, что когда девочки (моя мама и сестра Наташа) вырастут, он отправит их учиться в Женеву», — свидетельствует Василий Аксенов в предисловии, написанном к книге матери[58]. Характерно, что в русском издании книги Гинзбург этого предисловия нет.

Впрочем, и сама Евгения Семеновна проговаривается об отце: «учил в гимназии не только латынь, но и греческий»[59]. Неужели такой отец и без всякой революции помешал бы ей читать книги, самой получать образование? Об этом смешно и подумать.

Так что вот — губить страну и народ, создавать своими руками «наследство, с которым справиться почти невозможно», было весело. Очень весело. И что «не все благополучно в королевстве», они заметили, только когда сами оказались в лагерях. И каяться они и не подумали даже десятилетия спустя. Опять же из Булгакова: «Это надо осмыслить…»

Завывания двух коммунистических ведьм тем характернее, что и у Надежды Мандельштам и у Евгении Гинзбург было немало времени подумать, вспомнить, оценить происходящее. То, что мы слышали, прокричали не восторженные гимназистки, «пошедшие в революцию», а высказали взрослые и даже не очень молодые дамы. Видимо, эти вопли про «Хорошо!» и «Весело!» отражают некую продуманную точку зрения.

Теперь имеет смысл послушать речь еще более активного и еще более заслуженного участника событий. Так сказать, услышать речь мужчины того же круга. Тем более, эти комведьмы не участвовали в воспитании новых советских поколений, их книг в СССР как бы и не существовало. А вот человек, которого мы сейчас послушаем, издавался и читался. А кое-кем и почитался.

«Дорога» — это очень простой, автобиографический рассказ. Автор едет из родного местечка в Петербург — через всю Россию, зимой 1918-го. Сидит, прячась, пока в Киев не входят большевики, уезжает с их помощью, а ночью поезд останавливают; входит некий «телеграфист в дохе, стянутой ремешком и мягких кавказских сапогах. Телеграфист протянул руку и пристукнул пальцем по раскрытой ладони.

— Документы об это место…

…Рядом со мной дремали, сидя, учитель Иегуда Вейнберг с женой. Учитель женился несколько дней назад и увозил молодую в Петербург. Всю дорогу они шептались о комплексном методе преподавания, потом заснули. Руки их и во сне были сцеплены, вдеты одна в другую.

Телеграфист прочитал их мандат, подписанный Луначарским, вытащил из-под дохи маузер с узким и грязным дулом и выстрелил учителю в лицо.

У женщины вздулась мягкая шея. Она молчала. Поезд стоял в степи. Волнистые снега роились полярным блеском. Из вагонов на полотно выбрасывали евреев. Выстрелы звучали неровно, как возгласы. Мужик с развязавшимся треухом отвел меня за обледеневшую поленницу дров и стал обыскивать… Чурбаки негнувшихся мороженых пальцев ползли по моему телу. Телеграфист крикнул с площадки вагона:

— Жид или русский?

— Русский, — роясь во мне, пробормотал мужик, — хучь в раббины отдавай…

Он приблизил ко мне мятое озабоченное лицо, отодрал от кальсон четыре золотых десятирублевки, зашитых матерью на дорогу. Снял с меня сапоги и пальто, потом, повернув спиной, стукнул ребром ладони по затылку и сказал по-еврейски:

— Анклойф, Хаим…» («Беги, Хаим», на идиш. — А.Б.)[60]

Отморозив ноги, получив, как можно понять из текста, новое пальто и обувь от местного Совета, после множества других приключений герой приезжает в Петербург; последние два дня он совершенно ничего не ел. Здесь на перроне — последняя пальба: «Заградительный отряд палил в воздух, встречая подходивший поезд. Мешочников вывели на перрон, с них стали срывать одежду»[61].

Почему евреев грабить и убивать плохо, а мешочников хорошо, я, наверное, никогда не пойму. Чтобы схватывать такие вещи, надо или родиться от еврейки, или потрудиться в ЧК, не иначе. А скорее всего, нужно и то, и другое — тогда скорее сообразишь.

Ну, ладно. Автор же идет на Гороховую, ему сообщают, что его друг Калугин в Аничковом дворце. Хоть герой и подумал «не дойду», он все же до Аничкова дворца добирается. «Невский Млечным Путем тек вдаль. Трупы лошадей отмечали его, как верстовые столбы. Поднятыми ногами лошади поддерживали небо, упавшее низко. Раскрытые животы их были чисты и блестели»[62]. Но — добирается.

«В конце анфилады… сидел за столом в кружке соломенных мужицких волос Калугин. Перед ним на столе горою лежали детские игрушки, разноцветные тряпицы, изорванные книжки с картинками»[63].

Автор теряет сознание, приходит в себя уже ночью, Калугин его купает, дает сменную одежду, и тогда он узнает, что это были за странные предметы на столе, и зачем они взрослому дядьке.

«…халат с застежками, рубаха и носки из витого, двойного шелка. В кальсоны я ушел с головой, халат был скроен на гиганта, ногами я отдавливал себе рукава.

— Да ты шутишь с ним, что ли, с Александром Александровичем, — сказал Калугин, закатывая на мне рукава, — мальчик был пудов на девять…»[64]

Кто этот «мальчик»? Сейчас узнаете:

«Кое-как мы подвязали халат императора Александра Третьего и вернулись в комнату, из которой вышли. Это была библиотека Марии Федоровны, надушенная коробка с прижатыми к стенам золочеными, в малиновых полосках, шкафами…

Мы пили чай, в хрустальных стенах стаканов расплывались звезды. Мы заедали их колбасой из конины, черной и сыроватой. От мира отделял нас густой и легкий шелк гардин; солнце, вделанное в потолок, дробилось и сияло, душный жар налетал от труб парового отопления.

— Была не была, — сказал Калугин, когда мы разделались с кониной. Он вышел куда-то и вернулся с двумя ящиками — подарком султана Абдул-Гамида русскому государю. Один был цинковый, другой сигарный ящик, заклеенный лентами и бумажными орденами…

Библиотеку Марии Федоровны наполнил аромат, который был ей привычен четверть столетия назад. Папиросы 20 см в длину и толщиной в палец были обернуты в розовую бумагу; не знаю, курил ли кто в свете, кроме российского самодержца, такие папиросы, но я выбрал сигару. Калугин улыбался, глядя на меня.

— Была не была, — сказал он — авось не считаны… Мне лакеи рассказывали, — Александр Третий был завзятый курильщик: табак любил, квас да шампанское… А на столе у него, погляди, пятачковые глиняные пепельницы да на штанах — латки…

И вправду, халат, в который меня облачили, был засален. Лоснился и много раз чинен.

Остаток ночи мы провели, разбирая игрушки Николая Второго, его барабаны и паровозы, крестильные его рубашки и тетрадки с ребячьей мазней. Снимки великих князей, умерших в младенчестве, пряди их волос, дневники датской принцессы Дагмары, письма сестры ее английской королевы, дыша духами и тленом, рассыпались под нашими пальцами… Рожая последних государей маленькая женщина с лисьей злобой металась в частоколе Преображенских гренадеров, но родильная кровь ее пролилась в неумолимую мстительную гранитную землю.

До рассвета не могли мы оторваться от глухой, гибельной этой летописи. Сигара Абдул-Гамида была докурена. На утро Калугин повел меня в Чека на Гороховую, 2. Он поговорил с Урицким»[65].

Кончается все хорошо — «Не прошло и дня. Как все у меня было — одежда, еда, работа и товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране.

Так началась тринадцать лет назад превосходная моя жизнь, полная мысли и веселья»[66].

Как оценивать жизнь чекиста — дело, конечно, личное, дело вкуса. Пусть она будет превосходная, и пусть это только безнадежный клерикал может увидеть в конце Бабеля, умершего в лагерях в возрасте 47 лет, перст Божий. И верить, что сейчас эта парочка, Бабель с Калугиным, воет посреди сковороды, бьется в скворчащем чадном масле.

Но вот что сказать об этом описании открытого, наглого мародерства?

Император Николай II и его семья, кстати говоря, тогда были еще живы. Калугин и Бабель копались в имуществе пока еще не убитых людей, перетряхивали детские игрушки и частную переписку ведь не просто императора — но вполне конкретной, вполне определенной семьи.

Как видите, и жизнь чекиста Бабеля тоже полна веселья, не хуже судьбы Мандельштам и Гинзбург. Веселые они люди, революционеры!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.