Глава 1. Дымящийся Пергам: «Торжество победителей» и общественные настроение 1828 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1. Дымящийся Пергам: «Торжество победителей» и общественные настроение 1828 года

Лжеверья рушится оплот,

Покрылась мглой луна коварна.

Пред НИКОЛАЕМ пала Варна,

В ней Россов Царь — Царь суши, вод.

Д. И. Хвостов

<…> не видел такое общее уныние, оскудение, как ныне. Замечательно также, что, кроме Хвостова и Шаликова, нет певцов на газетные победы.

П. А. Вяземский

1

В самом конце 1828 года в свет вышел дельвиговский альманах «Северные цветы на 1829 год». Поэтический отдел альманаха открывался новой балладой Жуковского «Торжество победителей» (перевод «Das Siegesfest» Фридриха Шиллера 1804 года) — стихотворением блестящим и таинственным. Мы не знаем, когда точно создавался этот перевод, почему Жуковский решил обратиться к шиллеровской балладе о победе ахейцев и вообще к теме Троянской войны (в той же книжке «Цветов» он поместил свои отрывки из «Илиады»; ранее, в 1822 году, перевел «Разрушение Трои» из «Энеиды» Вергилия), наконец, почему исключил из первой публикации стихотворения несколько стихов о печальной участи «матери Ниобеи», которые потом неизменно печатал. Появление «Торжества победителей» прервало долгую паузу в творчестве Жуковского. С этой баллады начинается новый период в его поэзии. Именно ею открывался второй том знаменитого издания «Баллад и повестей» Жуковского 1831 года.

Баллада не раз привлекала к себе внимание исследователей. В. Г. Белинский видел в ней удачную попытку воскрешения «мирообъемлющего созерцания греческого», Всеволод Чешихин — изображение примирительного настроения победителя «при мысли о тщете земных успехов», И. М. Семенко — гуманистическое произведение на тему «высшей философской гармонии». С. В. Тураев — выражение христианских представлений Жуковского о судьбе. Много писалось об изменениях, внесенных Жуковским в текст перевода: сентиментально-романтическая модернизация античности, смягчение «картин древней жестокости или грубости нравов», некоторая идеализация победителей, самостоятельная разработка мифологических сюжетов, использованных Шиллером, и т. д. (см.: Белинский; Чешихин; Семенко; Вольпе; Тураев).

Историко-политическое толкование баллады предложил А. С. Янушкевич. По мнению исследователя, перевод «Торжества победителей» следует рассматривать в контексте «общественного мироощущения» последекабристской эпохи и размышлений самого Жуковского об участи мятежников и страданиях их родных[174]. Стихотворение «может быть по праву названо общественно-политической аллегорией», «своеобразным реквиемом» падшим декабристам (Янушкевич: 180–181)[175]. Следуя за Янушкевичем, Л. Фризман распространил политическое прочтение баллады и на другие произведения поэта 1828 года: «…отрывки из „Илиады“ составляют органическую часть торжественно-траурной сюиты, навеянной поражением декабристов и прозвучавшей в стихах, которые появились в „Северных Цветах на 1829 год“» (Фризман: 28).

Тезис Янушкевича о связи баллады Жуковского с общественно-исторической ситуацией конца 1820-х годов представляется нам совершенно верным. Однако, как мы полагаем, «вольнолюбивые настроения» последекабристской поры имеют к балладе очень отдаленное отношение. В настоящей главе мы постараемся конкретизировать актуальный для стихотворения историко-психологический контекст и реконструировать на его основе «историософское» содержание этого безусловно программного произведения.

2

Начнем с темы и жанровых особенностей стихотворения. Перед нами — «военная песня» («пойте, пойте гимн согласный!»), рассказывающая о падении неприступной крепости («град великий»), разрешении старинного исторического «спора» («все исполнила Судьба») и тризне «в честь минувшего», устроенной победителями накануне отплытия на «желанную родину». Тематически баллада Жуковского продолжает традицию его «победных песен», начатую «Песнью Барда над гробом славян-победителей» (1806) и продолженную «Пиршеством Александра» (1812) и «Графом Гапсбургским» (1818). Форма «военной» оратории сближает «Торжество победителей» также с «Певцом во стане русских воинов» (1812) и «Певцом в Кремле» (1815). Однако, в отличие от прежних обращений к военной теме, в «Торжестве победителей» отсутствует образ Барда — певца героев, вдохновителя воинов, предсказателя грядущих побед. Его место занимает «объективный» голос хора, отвечающий на «индивидуальные» сетования и упреки героев утверждением высшей правоты и абсолютной непознаваемости небесного закона[176].

Обратимся к эмоциональному строю стихотворения. В коротких лирических монологах оставшиеся в живых герои Эллады и побежденные троянцы подводят итог великой войне. Элегические воспоминания о погибших героях (с обеих сторон), безусловно, занимают важное место в балладе («Благороднейшие пали…», «Лучших бой похитил ярый!»). Между тем печаль о падших не является доминирующим переживанием в эмоциональном строе стихотворения[177]. Общее настроение баллады — настроение трагического предчувствия, смутного ожидания грядущих бед:

И не всякий насладится

Миром в свой пришедший дом…

Часто Марсом пощаженный

Погибает от друзей…

И вперила взор Кассандра,

Вняв шепнувшим ей богам,

На пустынный брег Скамандра,

На дымящийся Пергам…

Все великое земное

Разлетается, как дым:

Ныне жребий выпал Трое.

Завтра выпадет другим…

(Жуковский 1980: II, 139–142)

«Эмоциональный сюжет» стихотворения (от радости к печали и трагическим предчувствиям) оказывается исторически мотивированным, если мы обратимся к настроениям, господствовавшим в кругу Жуковского во второй половине 1828 года. Напомним, что в это время поэт постоянно находился при дворе в качестве наставника государя наследника. Внимание царской семьи, как и всей страны, тогда было приковано к событиям, разворачивавшимся на Балканах.

3

14 апреля 1828 года Россия объявила войну Турции. Русские войска вступили в турецкие пределы. Молодой император, «ожививший», по словам Пушкина, страну «войной, заботами, трудами», пожелал лично участвовать в начавшейся кампании. 15 апреля он уехал из Петербурга к Балканскому театру военных действий. Императрица Александра Феодоровна, желая быть ближе к августейшему супругу, отправилась вместе с дочерью Марией в Одессу. Юный наследник Александр Николаевич остался под попечением Жуковского в Павловске, развлекаясь между занятиями со своими товарищами по учебе военными играми: «[В] походной форме и амуниции, <они> то защищали, то брали приступом воздвигнутую некогда Императором Павлом миниатюрную крепость» и, как и вся царская семья, «с понятным нетерпением ждали вестей с театра войны» (РБС: I, 400).

Война воскресила воспоминания о славных походах прошлого и героико-патриотическую риторику, в первую очередь относившуюся к действиям царя-воина. В тяжелой и опасной кампании последний старался служить примером мужества и выносливости. «Трудно выразить, с какою жадностию все состояния читают известия о путешествии государя, — отмечал в своей „Секретной газете“ Ф. В. Булгарин. — Общее мнение, народная любовь теперь открылись в полной силе» (Булгарин: 294). Первоначальный общественный энтуазиазм хорошо передает стихотворение Николая Языкова «А.Н. В<ульф>у», напечатанное в той же книжке «Северных цветов», что и «Торжество победителей» Жуковского:

Уже зарделась величаво

Высоких подвигов заря.

Шумят суворовскою славой

Знамена русского царя,

Да вновь страшилищу Стамбула

Напомнят наши торжества

Пожар Чесмы, чугун Кагула

И Руси грозные права!

(Языков: 226)

На войну собирались и друзья Жуковского А. С. Пушкин и П. А. Вяземский, но получили от А. Х. Бенкендорфа отказ в месте в Главной квартире русских войск «по той причине, что отнюдь все места в оной заняты» (Вяземский: 492–493).

Одной из важнейших целей кампании было взятие приморской крепости Варна, считавшейся неприступной и открывавшей путь на Константинополь. Русские войска подошли к Варне в июле. Осадные действия начались в августе и затянулись на несколько месяцев. Газеты «сообщали о подвигах русских солдат и офицеров под Варной как новых фактах преемственности традиций русской воинской славы» (Захарова: 237). Отмечались также бешеное сопротивление и храбрость противника.

Конец лета — начало осени 1828 года — полоса военных неудач, немедленно сказавшихся на общественном мнении. Перемены последнего скрупулезно фиксируются в недавно опубликованных записках из «Секретной газеты» Ф. В. Булгарина: «…в обществе начинают преобладать уныние и всеобщее сожаление. Народное самолюбие слишком тронуто, умы раздражены…» (Булгарин: 335). Особенно болезненными для общественного сознания были неудачи под Шумлой и бегство императорского Егерского полка под Варной[178]. В октябре 1828 года князь П. А. Вяземский писал А. И. Тургеневу:

Все вяло, холодно, бледно. И война, которая могла придать жизни и поэзии нашему быту, обратилась в довольно гнусную прозу. Она наводит на всех большое уныние: удачи что-то неудачны, а неудачи действительны <…> Румянцевы и Суворовы не так дрались с турками; теперь только что нас не бьют наповал, а баснословных успехов нет. Вот что говорят единогласно, и я никогда <…> не видел такое общее уныние, оскудение, как ныне. Замечательно также, что, кроме Хвостова и Шаликова, нет певцов на газетные победы.

(ОА: II, I77)[179]

Ожидание взятия Варны — лейтмотив писем и дневников того времени. В «Дневнике» Анетты Олениной читаем:

Варну еще не взяли. Мы несем потери, кампания очень плохо продумана по милости дражайшего Дибича, черт побери этих немцев. Меншиков (знаменитый), которому после взятия Анапы было поручено руководить штурмом Варны, при самом ее начале получил рану, которая, слава Богу, не смертельна. Все его действия во время кампании были д[е]йствиями гениального человека. Армия рискует потерять в его лице очень дельного военачальника. К счастью, можно надеяться, что он вернется в строй. Его заместил граф Воронцов. <…> Мы с нетерпением ожидаем взятия Варны, так как с наступлением зимы условия становятся неблагоприятными для ведения войны, и после ее взятия армия расселится по зимним квартирам.

(Оленина: 90; пер. с фр. М. В. Арсентьевой)

Жуковский внимательно следил за развитием военных действий. В письме к А. И. Тургеневу от 2 (14) сентября 1828 года он сообщал о последних событиях:

…Перед Варною дела идут довольно счастливо, хотя рана Меншикова, которая лишила нас его деятельности на всю кампанию, и была великим для нас уроном. Место его заступил Воронцов; а до приезда Воронцова командовал корпусом наш Василий Перовский, который уже генерал и кавалер Георгия за Анапу. Крепость совершенно окружена; и со дня на день ожидаем известия о ее взятии. Эго будет решительно. Но под Шумлою менее удачи. Турки делают нападения и в последнем отняли у нас редут и 6 пушек и убили генерала Вреде с двумя или тремя стами солдат. Государь возвратился из Одессы; гвардия пришла. Развязка скоро будет.

(ПЖТ: 247)

Варнинская кампания несомненно имела для Жуковского важное значение. Успех русского оружия позволял надеяться не только на спасение неудачно складывавшейся кампании, но и на смягчение императора по отношению к осужденным по делу 14 декабря, прежде всего — Николаю Тургеневу, за которого поэт ходатайствовал. Наконец, среди участников кровавой битвы был близкий друг поэта Василий Перовский. В письмах из варнинского лагеря последний сообщал Жуковскому о трудностях осады и своей тоске по товарищам:

Варна paraot ktre un morceau de dure digestion; гарнизон силен и не только дерется, но задирает, делает частые и злые вылазки; подход к крепости затруднителен, земля для крепостных работ неблагодарная: голой камень; словом сказать, не знаю, как мы отсюда выпутаемся. Mais quell pays! Не будь здесь турок, или хоть будь, да без ружей и пушек, можно бы забыться, гуляя по виноградным и фруктовым садам, а теперь не то: труп без головы портит пейзаж, и глаз хотя и привыкает к таким картинам, но ими любоваться приучиться нельзя <…> мне душно здесь, я к вам хочу.

(РА 1903: июль, 126)

4 (16) сентября 1828 года Перовский написал другу о своем ранении, поначалу представлявшемся очень тяжелым:

1-го числа вечером турки сделали нападение на наши осадные работы, и я тут был, и мне досталась пуля в правую сторону груди, а вышла в спину; теперь предстоит вопрос: ежели пуля задела легкое, то рана плохая, вероятно смертельная, ежели же нет, то обычно без больших хлопот; я с своей стороны довольно спокоен; дело свое сделал, в том есть свидетельство <…> не хотелось бы только умереть, не свидевшись с душевными родными…

(РА 1903: июль, 127).

Рана оказалась неопасной, и Перовский 17 сентября пишет успокоительное письмо не на шутку встревоженному другу:

Извини, Василий, я напугал тебя даром, я ранен совсем не опасно <…> я увидел тут, что любим начальниками, товарищами и всего лучше солдатами. Государь оказал мне участие и милости необыкновенные, каждый день навещал меня, благодарил искренно за мою службу, а я искренно жалею, что она не продолжилась еще недели две, т. е. до взятия Варны.

(РА 1903: июль, 127)

Здесь же Перовский признавался, что, готовясь к смерти, завещал свое сердце любимому другу: «[Н]аходившиеся при мне душеприказчики получили уже приказание после смерти вынуть мое сердце, порядочно высушить, завернуть и доставить тебе» (Там же). Этот экзальтированно-сентиментальный завет свидетельствовал о теснейшей душевной связи героя войны и его друга-поэта.

4

29 сентября (11 октября) 1828 года «знаменитая в Истории крепость Варна, никогда еще не бывавшая в наших руках» (Данилевский 1829: 58), была взята графом М. С. Воронцовым, сменившим тяжело раненного Меншикова. В успешном завершении осады важную роль сыграли действия русского флота под командованием адмирала Алексея Грейга, военно-инженерное искусство полковника Шильдера и дипломатическое мастерство Воронцова. По словам последнего, «падение города <…> вселило страх во всей турецкой империи» (Захарова: 241). Император наградил Воронцова осыпанной брильянтами золотой шпагой с надписью «За взятие Варны». Между тем потери русской армии были огромны — более половины от всего числа участников осады.

Торжественный въезд императора в разрушенную бомбардировками крепость состоялся 1 (13) октября. Здесь в чудом сохранившейся православной церкви государь повелел отслужить благодарственный молебен. Как вспоминал впоследствии генерал А. Х. Бенкендорф, «[э]то священнодействие посреди смерти и развалин, в мусульманском крае, в православном, угнетенном полумесяцем храме, имело что-то неописуемо поразительное» (цит. по: Шильдер 1997: 505).

На другой день, под открытым небом, в присутствии турок, было отслужено торжественное молебствие с коленопреклонением. «Гром орудий полевой артиллерии и с кораблей возвестил славное окончание кровавой войны под Варной. После молебствия государь объезжал войска и милостиво приветствовал каждый полк» (Шильдер 1997: 160). «Взятие Варны, — пишет Шильдер, — являлось необходимым заключительным делом оканчивающейся неудачной кампании 1828 года и залогом дальнейших успехов нашего оружия на балканском полуострове» (Там же).

В официальной историографии николаевского царствования взятие турецкой твердыни интерпретировалось как событие исключительной важности. Часть варнинских трофеев была отослана в Польшу как символический знак возмездия Порте за польского короля Владислава, павшего здесь в XV веке. Другие трофеи украсили в «воспоминание о Варне 29 сентября 1828 года» павловскую резиденцию вдовствующей императрицы Марии Феодоровны[180], а также петергофский Коттедж императрицы Александры Феодоровны[181] и ростральные колонны в Петербурге. Варнинская победа была немедленно воспета в патриотическом искусстве. Уже в 1828 году в свет вышла музыкальная «баталия» «Взятие Варны российским войском: Военная фантазия, сочиненная для фортепиано очевидным свидетелем» (СПб.: У Брифа, 1828). По словам исследователя, последняя представляет собой типичный образец батальной музыки, отражающей «как военные события — прибытие войск, битву и ее перипетии, победу, — так и чувства участников — „горесть и уныние“, „всеобщий ужас“, „всеобщий восторг“ и „радость победителей“» (Рыжова). В 1836 году в Петербурге получила официальное признание картина А. И. Зауервейда (1785–1844) «Взятие Варны», закрепившая высокий статус этой победы в государственном мифе николаевского царствования. Между тем в «личной мифологии» императора Николая варнинская история имела совсем не парадное продолжение.

После взятия крепости государь отправился в Одессу на корабле «Императрица Мария». Он торопился, чтобы поспеть в Петербург ко дню рождения матери, вдовствующей императрицы Марии Феодоровны (14 октября). По пути в Одессу корабль попал в бурю, свирепствовавшую в течение 36 часов. Буря едва не отнесла корабль к враждебному берегу. Лишь 8 октября «Императрица Мария» смогла достичь Одесского порта. Государь тотчас же отправился в Петербург.

По словам Шильдера, «императора тяготило в то время предчувствие близости великого несчастия; хотя он не отдавал себе отчета, какое именно горе готово поразить его».

О возвращении государя в столицу граф Бенкендорф рассказывает:

Мы прискакали в Царское Село, правда измученные и полузамерзшие, но 14-го числа утром… Ему хотелось войти в Зимний дворец, не быв никем замеченным, но… его узнали в рядах двух эскадронов Кавалергардского полка, стоявших тут, чтобы взять и провезти по улицам привезенные из-под Варны турецкие знамена. Общее «ура» прогремело при виде государя, и он вошел во дворец между трофеями завоеванной Варны, сопровождаемый кликами стоявшей на набережной толпы. Но по вступлении в царские чертоги, где радостно бросились ему навстречу супруга и дети, он был жестоко поражен вестью об опасной болезни Марии Федоровны. <…> Беспрестанные тревоги, сопровождавшие тяжелую для нас войну, опасности, которым подвергался государь, и радость, вызванная получением известия о взятии Варны, потрясли крепкое здоровье ее.

(Бенкендорф: 508)

Столица с восторгом встретила царя-триумфатора. О «совершенном успехе» «Российского воинства под Варною» газеты возвестили еще 12 октября. Вдень возвращения государя была поставлена на арке Главного штаба колесница, запряженная шестью лошадьми, ведомыми гением славы. На следующий день был отслужен торжественный молебен по случаю благополучного возвращения государя и избавления от страшной опасности во время бури: «Паперть церковная, площадь пред собором и улицы, ведущие ко двору, покрыты были толпами народа, который радостными восклицаниями ура! изъявлял восторг свой, увидев Вселюбезнейшего Монарха, возвратившегося в столицу» («Северная пчела», № 125). В тот же день «возимы были в торжестве по улицам здешней столицы ключи Варны и знамена», взятые в крепости. Вечером весь город был иллюминирован («Северная пчела», № 124). Наконец, 19 октября на Марсовом поле, в присутствии государя, наследника и императрицы, состоялся великолепный парад в честь взятия Варны. Но победные торжества неожиданно обернулись государственным трауром.

24 октября (5 ноября) 1828 года в два часа пополуночи императрица Мария скончалась. В тот же день государь писал цесаревичу Константину: «…у меня была потребность или как бы предчувствие этого; что-то неотразимое влекло меня сюда. Я был далек от мысли предвидеть — зачем!..» (Бенкендорф: 176). «Всевышнему было угодно поразить Нас новым страшным ударом», — начинался императорский манифест от 26 октября.

Смерть и торжественные похороны вдовствующей императрицы — главное общественное событие поздней осени 1828 года. «Знатные и простолюдины, богатые и бедные, — писал в „Московском вестнике“ М. П. Погодин, — оплакивали искренне Государыню, о которой в продолжение пятидесятилетней ее жизни в России знали только по одним благодеяниям».

5

Таков был исторический фон, на который, как нам представляется, ориентирована баллада Жуковского. Современная ситуация как нельзя лучше вписывалась в сюжет шиллеровского стихотворения: долгожданное завершение кровавой осады, взятие неприступной морской крепости[182], благодарственные молебны победителей, скорбь императора по погибшим героям; наконец, буря, едва не погубившая монарха-триумфатора, его трагические предчувствия и неожиданная кончина матери во дни национального торжества.

Непосредственными источниками информации поэта о ходе варнинской осады были письма ее участника Василия Перовского, разговоры в кругу царской семьи, а также статьи в газетах. Наставник государя наследника должен был знать и о трагических предчувствиях императора, сразу превратившихся в одну из семейных легенд. Мы полагаем, что баллада о торжестве ахейцев была написана поэтом после кончины вдовствующей императрицы, то есть, скорее всего, в ноябре или начале декабря 1828 года. Как известно, на смерть августейшей матери Жуковский откликнулся стихотворениями «У гроба Государыни Императрицы Марии Феодоровны. В ночь накануне ее погребения» и «Видение»[183]. Последнее опубликовано в той же книжке «Северных цветов», что и «Торжество победителей». Пафос обоих стихотворений в том, что тяжкая скорбь по утрате проходит, боль стихает, и остается светлая память о прекрасных делах покойной.

Здесь мы можем приблизиться к решению «загадки Ниобы», то есть строк, исключенных Жуковским (или издателем альманаха Дельвигом) из печатного текста баллады:

Вспомни матерь Ниобею:

Что изведала она!

Сколь ужасная над нею

Казнь была совершена!..

Но и с нею, безотрадной.

Добрый Вакх недаром был:

Он струею виноградной

Вмиг тоску в ней усыпил.

Если грудь вином согрета

И в устах вино кипит:

Скорби наши быстро мчит

Их смывающая Лета.

(Жуковский 1980: II, 141)

А. С. Янушкевич предположил, что исключение этих стихов из первой публикации связано с содержавшимся в них намеком на страдания матерей сосланных декабристов. Мы полагаем, что причина исключения этих стихов была иной. В конце 1828 года слова об ужасной казни «матери Ниобеи» прочитывались как откровенный намек на неожиданную смерть императрицы Марии, которую официально именовали Матерью. «Императорский Дом и Россия лишились Матери», — говорилось в некрологе, опубликованном «Северной пчелой» (Булгарин: 434). В надгробном плаче Жуковского по государыне читаем:

С Тобой часть жизни погребая,

И матерь милую свою

В Тебе могиле уступая,

В минуту скорбную сию,

В единый плач слиясь сердцами,

Все пред Тобою говорим:

Благодарим! благодарим!..

(Жуковский: II, 257–258)

Ср. также в надгробных стихах С. П. Шевырева «В Бозе почивающей Благодетельнице Народа»:

Народа мать!.. Ты стала тень.

Великолепно закатился

Твоих благотворений день.

За ним настала ночь печали,

Святая скорби тишина;

Не громко о Тебе рыдали:

От слез душа была тесна.

<…> И слезы горести живой

Народ о Матери стенящий

Чем обретет? — Все той же, той

Порфирою благотворящей.

(Московский вестник. 1828. С. 194–195)

В стихотворении Александра Попова смерть Марии Феодоровны изображается как смерть страдалицы:

<…> Давно ли Царь-Отец, Твой Сын-Благословенный,

Наш Ангел — от земли скорбящей улетел,

Ему во след, давно ль, Царицы несравненной

Тень милая взнеслась в надзвездный Свой удел?..

И нежная душа Марии все страдала:

Один удар судьбы свершался за другим;

Дух жизни видимо и сильно иссякала,

Иссякла — и Ее мы ныне в гробе зрим!

Увы, святых судеб веленье непреложно!

Наш мудрый долг — терпеть и упованьем жить:

Но в горести кому из нас возможно

О ней, о Матери, нежнейшей слез не лить?

(ЖМФ: 66–67)

Следует заметить, что сама ассоциация между государыней Марией Феодоровной и легендарной царицей Ниобой, лишившейся по воле богов своих детей, вполне вписывается в сентиментальный миф императрицы. Как известно, последняя потеряла и оплакала нескольких детей. Знаменательно, что в Старой Сильвии Павловского парка стояли скульптуры Ниобид (Шторх. 47), вывезенные из Царского Села по требованию вдовствующей императрицы. В творчестве Жуковского образ Марии Феодоровны не раз связывался с символической темой скорбящей матери. Ср. в элегии «На кончину ея величества королевы Вюртембергской» (то есть Екатерины Павловны, дочери императрицы Марии):

О! матери печаль непостижима,

Смиряются все мысли пред тобой!

Как милое сокровище, таима,

Как бытие, слиянная с душой,

Она с одним лишь небом разделима…

Что ей сказать дерзнет язык земной?

Что мир с своим презренным утешеньем

Перед ее великим вдохновеньем?

(Жуковский: II, 121)

В «Хоре девиц Екатерининского института…» (1826) поэт обращается к «удалившемуся гению» почившего сына государыни Александра Павловича:

Утешением слети

К сердцу матери томимой!

Будь сопутник ей незримой,

Снова мир ей возврати!

(Жуковский: II, 249)

Наконец, в поздней статье «О происшествиях 1848 года» Жуковский вспоминает о страданиях императрицы Марии, только что узнавшей о смерти своего сына Александра: «Несказанное величие этого зрелища меня сразило: увлеченный им, я стал на колена перед святынею материнской скорби, перед головою царицы, лежащей в прахе перед крестом испытующего Спасителя» (Жуковский 1902: X, 109)[184].

Зачем же были исключены строки об «ужасной казни» и утешении Ниобы? Полагаем, что они показались издателю журнала (возможно, и самому поэту) нежелательными в траурные дни. Да и вакхальный мотив был в данной ситуации явно неуместен.

6

Вернемся к историческому подтексту баллады. Как уже говорилось, троянская тема в 1820-е годы особо занимала Жуковского. Помимо «Торжества победителей» поэт перевел «Разрушение Трои» из Вергилиевой «Энеиды» (1822) и несколько больших фрагментов из «Илиады», опубликованных в «Северных цветах за 1829 год». Обращение Жуковского к ахейской теме, безусловно, связано с сильными прогреческими настроениями в русском обществе[185]. Как известно, война 1828–1829 годов была вызвана активными действиями России в поддержку греческого восстания.

Современные греческие дела оживили общественный интерес к античной героике (не случайно появление полного перевода «Илиады» Н. И. Гнедича в 1829 году!). Последняя, в свою очередь, предоставила богатый материал для исторических аналогий. Причем эллины и троянцы равно могли служить прототипами для современных героев. Так, например, прощание Гектора с Андромахой, начинающее «Отрывки из „Илиады“» Жуковского, могло быть прочитано современниками как героический прообраз прощания русского императора с верной женой и сыном (как известно, отрывки из поэмы поэт переводил специально для своего ученика Александра Николаевича!), а монолог Гектора о чувстве чести, которое влечет его в бой, звучал как ответ на многочисленные советы императору уклониться от участия в военных действиях[186]:

…доныне привык я спокойно

Бодрствовать духом и биться у всех впереди…

Перипетии современной войны явно проецировались Жуковским на троянскую эпопею. В печальном триумфаторе Агамемноне («Торжество победителей») читатели могли узнать русского государя, оплакивающего погибших в Варне:

Царь народов, сын Атрея

Обозрел полков число:

Вслед за ним на брег Сигея

Много, много не пришло…

И незапный мрак печали

Отуманил царский взгляд:

Благороднейшие пали…

Мало с ним пойдет назад.

(Жуковский 1980: 139)

В свою очередь, в победителях-ахейцах можно было увидеть намеки на некоторых участников осады турецкой твердыни (ср., например, возможную параллель «Одиссей — Воронцов»[187]; образ «презрительного Тирсита», оставшегося в живых, мог вызвать ассоциацию с полковником И. Б. Залусским, погубившим гвардейский Егерский полк). Возможно, в балладе нашла отражение и тревога поэта за раненного в грудь друга-героя — Василия Перовского:

Лучших бой похитил ярый!

Вечно памятен нам будь,

Ты, мой брат, ты, под удары

Подставлявший твердо грудь…

(Жуковский 1980: 140)

Впрочем, и без прямых аллюзий баллада звучала как остросовременное произведение, не только напоминавшее о недавнем событии, но и точно выражавшее переживания поэта и общественные настроения данного исторического момента.

Замечательно, что в народном сознании осада турецкой крепости воспринималась как долгая кровавая драма. В исторической песне «Взятие Варны» («Трудно жить сироте…») о победе нет ни слова, зато много говорится о солдатских страданиях и страхах:

Что ни свет, ни луна,

В чистом поле тишина;

Окликает, озирает

Стража стражу завсегда.[188]

Мы под Варною стояли.

Себе смерти ожидали.

Здесь дерутся, там несутся

С страшной бомбой батареи,

Черно море шумит,

С кораблей огонь палит,

Стены рушит, турок душит,

В горах пламенем горит.

Кто бежит без руки.

Кто остался без ноги.

Кто извихан, кто исколот,

А кто плавает в крови.

Турки вопят: «Алла!»

Наши гаркнули: «Ура!»

Воздух стонет, каждый молит:

«Боже, жизнь мне сохрани!»

Вот окончился бой.

Из-под Варны пошли.

Мы дорогу домой

Во Россеюшку нашли.

(ИП: 180–181)

Можно сказать, что в балладе «Торжество победителей» Жуковскому удалось выразить настроения, характерные для самых разных слоев русского общества: от царя до солдата. Однако «историчность» этой баллады не сводится к ее эмоциональному содержанию. Это программное стихотворение представляет собой попытку философского осмысления современной эпохи в образах многотрудной троянской истории.

7

Ощущение трагизма истории и тяжести человеческой жизни особенно характерно для сознания поэта в 1820-е годы — период его поэтического «молчания», в значительной степени вызванного целым рядом печальных событий: смерть Марии Протасовой, безумие Батюшкова, смерть императора Александра, декабрьский мятеж и его последствия, собственная болезнь, смерть Карамзина, смерть Сергея Тургенева, неизлечимая болезнь Саши Протасовой… «Мы живем во времена испытания, — писал Жуковский Е. Г. Пушкиной 24 февраля 1826 года. — Теперь нет ничего другого для подкрепления души и для сохранения деятельности, кроме веры в Провидение. Ибо одна только эта вера может объяснить то, что вокруг нас происходит» (Жуковский 1980. III, 490). Вопрос о деятельности, ее моральном и духовном оправдании в «печальном мире» вновь становится центральным для поэта (этот вопрос — этическая конкретизация постоянного внутреннего конфликта в сознании поэта: религиозная борьба с меланхолией, переживанием невозвратимости утраты; см.: Виницкий 1997: 141–168). «Обстоятельств не переменишь, — писал Жуковский А. И. Тургеневу в конце 1827 года. — <…> Что же? Биться головою об стену? Уничтожить себя отчаянием? Нет! Ум размышлению, сердце небу, судьбе презрение! — Это должность» (ПЖТ: 226–227).

Возвращение Жуковского к поэзии после долгой паузы не случайно совпало с началом его государственно-педагогической деятельности и новой войной, в которой активное участие принял молодой император. Бурные современные события и их место в общем плане Провидения вновь, как и во времена Наполеоновских войн, становятся предметом напряженных размышлений поэта. Однако изменился самый характер этих размышлений. В 1810-е годы Жуковский предстает как восторженный визионер, счастливый созерцатель окончательного преобразования мира, совершаемого «по манию» русского царя («Императору Александру», «Певец в Кремле» и др.). В 1820–1830-е годы исторические события осмысляются с точки зрения мудрого государственного мужа, в попечение которого вверено будущее России. Иными словами, «педагогическое мироощущение» Жуковского во многом перестроило его поэтическую систему[189]. Можно, вослед за Янушкевичем, говорить о постепенном движении Жуковского-лирика к эпосу. Только нужно добавить: к эпосу как форме выражения нового понимания поэтом современной истории и своего места в ней.

Как известно, Жуковский уделял исключительное внимание преподаванию истории для наследника. Последняя не только должна была удовлетворять естественное любопытство юноши, но и преобразовывать его нравственно, служить ключом к настоящему и к тайнам будущего (см. прежде всего статью Жуковского о «пользе истории для государей», опубликованную в придворном альманахе «Собиратель» в 1829 году). В этом контексте поэзия вновь, как и во второй половине 1810-х годов, оказывается действенным средством выражения историософских взглядов Жуковского. Так, например, на заключение Туркманчайского мира с Персией в феврале 1828 года поэт откликается следующими строками:

           И Русской — в том краю, где был

Утешен мир дугой завета, —

Свои знамена утвердил

Над древней колыбелью света.

(Жуковский: II, 253)

Здесь не просто историческая аналогия: присоединение к России территорий, примыкающих к Арарату, то есть месту, где Бог заключил завет с Ноем. Образ радуги завета, воссиявшей после потопа, — одна из историософских идеологем Жуковского этого времени. Этот образ мы встречаем в дневниковой заметке поэта «Дух времени», в свое время опубликованной Янушкевичем:

Нынешнее время соответствует первым временам земли после потопа. Время всеобщего преобразования под радугой Завета. Сила начинает уступать закону. Цель сих революций, еще далеко не достигнутая: возможность человеческого благоденствия в обществе. Главное средство к тому утверждение договора между властителем и подданным <…> и соединение в один договор всех политических обществ, составляющих род человеческий. Результат отдаленный: общий порядок, то есть свобода всего благородного в человеке и стеснение всего вредного <…>

(XIII, 307; см. также: Янушкевич: 178–179).

Как мы видели, мысль о всеобщем преображении мира, счастливом обретении общего порядка и благоденствия была любимой идеей поэта в 1810-е годы. Однако в 1820–1830-е годы эта романтическая идея претерпевает существенные изменения. Уже из приведенной заметки видно, что результат всемирного преобразования видится поэтом как отдаленный, а путь к нему как сложный. Думается, тяжелая кампания 1828 года омрачила «радужные» ожидания Жуковского и послужила импульсом к формированию историософских взглядов, в символической форме выраженных в балладе «Торжество победителей». (Последняя, возможно, и была задумана как историко-поэтический урок юному наследнику, легко «бравшему» со своими сверстниками игрушечную крепость в Павловске.)

Как уже говорилось, война реанимировала героическую риторику с античными (гомеровскими) сюжетами и образцами поведения: молодой император и его верная супруга, подобные древним героям; боевые действия, разворачивающиеся в пределах эллинского мира (Варна — древний Одессус); исторический спор, решение которого предопределила судьба. Однако теперь эта героика в сознании Жуковского смешивается с чувством тревоги, которое, как нам представляется, и объединяет все «троянские» тексты поэта.

Действительно, торжество сегодняшних победителей не похоже ни на пиршество Александра из одноименной баллады, ни на ахенское торжество императора Рудольфа из «Графа Гапсбургского», предвосхищающее Ахенский конгресс Священного союза. Победа интерпретируется здесь не как блистательный конец войны и утверждение вечного мира, но как начало новой полосы бурь и бед (взятие Варны в самом деле не означало конца войны — последняя, как известно, возобновилась в 1829-м). Дорога истории кажется теперь тернистой и долгой. Мрачный образ дымящегося Пергама, стон пленных троянок о «святом, великом, невозвратном» Илионе (выделенные курсивом слова отсутствуют у Шиллера) вводят в балладу тему разрушения святого града[190]. Иными словами, на смену восторженному милленаризму, характерному для исторических переживаний поэта в Александровскую эпоху (ср. образ небесного града в «Певце в Кремле» и «Вадиме»), приходит меланхолическое переживание истории как цепи катастроф и затиший, понимание которых недоступно человеческому уму. Последующие события русской и европейской истории 1830-х годов (революции 1830 года, Польское восстание, эпидемия холеры и народные бунты) усилили эсхатологические настроения поэта (ср. в этой связи цикл мрачных баллад 1831 года). Подобные настроения, как известно, вообще были характерны для русского общества этого времени (Гоголь, Пушкин, Баратынский, Кюхельбекер; Брюллов).

Между тем Жуковский склонен был интерпретировать исторические катаклизмы как таинственные испытания, постепенно приближающие человечество к конечной цели (здесь можно усмотреть влияние французской романтической историософии, которой поэт заинтересовался во время своего пребывания за границей в 1826–1827 годах). В центре внимания Жуковского естественно оказывается вопрос о правильном отношении личности к современной истории, об оправдании человеческой деятельности в мире, где ничего не ясно и никому не хорошо. В утешительных письмах к А. И. Тургеневу конца 1827 года поэт призывает отчаявшегося друга «научиться смотреть на жизнь с настоящей точки зрения», «закалить душу против всего житейского» (цит. по: Янушкевич: 186). Баллада Шиллера «Das Siegesfest» оказалась созвучна этим призывам. В то же время ее «эпикурейский» финал не мог устроить религиозного переводчика:

Um das Ross des Reiters schweben,

Um das Schiff die Sorgen her;

Morgen koennen wir’s nicht mehr,

Darum lasst uns Heute leben!

(«Над конем всадника и над кораблем (морехода) витают заботы; завтрашнего дня мы вовсе не знаем, — будем же жить сегодня!»)

В своем переводе этих стихов Жуковский предельно обобщает итоговую сентенцию. Он отделяет заключительную строфу многоточием, вводит мотивы вышней силы, покорности, терпения, могильного сна и избавляется в последних двух стихах от определенно-личной конструкции («мы»), «уравнивающей» хор с простыми смертными. В итоге голос хора в финале русской баллады абстрагируется, предстает как безличный «глас», равно обращенный к мертвым и живым, спящим и действующим (а не скачущим и плывущим, как у Шиллера)[191]. Именно религия, чьим рупором, как справедливо заметил Тураев, и является хор (Тураев: 283–284), оказывается в балладе Жуковского противовесом историческому страху и опровержением сердечного ропота и уныния. Согласно ее примирительной морали, мертвому следует тихо спать в ожидании далекого утра, а живому (воину, поэту или царю) — вверить свою жизнь таинственному Промыслу и достойно жить, пока не пробьет его срок:

Смертный, Силе, нас гнетущей,

Покоряйся и терпи;

Спящий в гробе, мирно спи;

Жизнью пользуйся, живущий.

Ложное торжество победителей оборачивается у Жуковского проповедью истинного торжества смирения — того самого торжества над «богоотступной гордостию человеческою», в котором поэт, спустя много лет, видел разгадку гетевского «Фауста» (Жуковский 1985: 355).