РУССКИЙ НАРОД И ГОСУДАРСТВО*

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РУССКИЙ НАРОД И ГОСУДАРСТВО*

1.

Ни в одной стране Западной Европы мы не встречаемся с явлением, которое до последнего времени можно было наблюдать в России: именно, с резким разрывом между духовной жизнью высших классов и духовной жизнью широких народных масс. Со времени Петра Великого высшие классы жили духовными интересами западноевропейского культурного мира, не только слепо подражая Западу, но и своеобразно претворяя западные начала в русской стихии, свидетельством чему является русская литература, музыка, живопись, театр и т. д. Русские же народные массы в это время жили своей собственной, во многих отношениях еще и теперь не опознанной жизнью, чуждой западным влияниям и питающейся единственно силами русской национальной души. Глубоко неверно думать, что русский народ просто жил в сплошном духовном мраке или в погруженности в чисто материальные интересы, Нет, русский народ во многих отношениях жил собственной духовной жизнью, по-своему верил в Бога, имел собственную устную поэзию, даже свою собственную писанную литературу, свои собственные нравственные представления, даже свое обычное право. Мы имеем в виду характеристику одной из самых малоизученных сторон русской народной жизни — именно, воззрений русского народа на государство, его политические идеалы.

Если взять Россию высших классов, то она имеет свою философию государства и права. Нельзя сказать, что философия эта отличается слишком большой оригинальностью. Во многих отношениях она представляет собою отражение западно-европейских течений, также в некотором своеобразном преломлении, пожалуй, только менее оригинальном, чем, например, русское искусство.

*«При чтении этой работы следует иметь в виду две мои предшествующие статьи, помещенные в №№ 5 и 6 «Пути».

Однако, эта философия права совершенно неизвестна русским народным массам и не оказала на их представления ровно никакого влияния. Русский народ имеет какую-то свою собственную интуицию политического мира, отличную от воззрений западных народов и в то же время не вполне сходную с воззрениями народов чисто восточных.

Политические идеи, особенно народные, нельзя изучать вне связи с той исторической обстановкой, в которой они родились и выросли, и, чтобы понять эту особую интуицию русским народом политического мира, следует начать с характеристики особенностей русской истории. Тема эта, как известно, старая, но доселе не утратившая своей остроты. Вокруг нее витает множество мифов, навеянных стремлением представить исторические судьбы русского народа в особом, нигде не повторяющемся свете, изобразить русские исторические пути, как вполне самобытные и оригинальные. Много в этих мифах было подмечено истинного, ибо едва ли можно отрицать, что русский народ шел действительно своими путями, но много в то же время в них и надуманных теорий и романтических вымыслов. Истина и сказка переплелись здесь в одно целое, и они до сих пор еще не отделены друг от друга, хотя отделения их как будто требует величайшая и истинно трагическая серьезность настоящего исторического момента.

Начало этим мифам об особенностях русской истории было положено славянофилами, воззрения которых оказали громадное, еще до сих пор не вполне оцененное влияние как на общее понимание русской истории, так и на практические выводы, вытекающие из исторических концепций и ими обусловленные. По учению славянофилов, едва ли не самым характерным свойством русской истории является совсем особое положение в ней государства. На Западе человеческие общества основаны были завоеванием, возникали насильственно, «из борьбы насмерть двух враждебных племен»[125]. Поэтому западные общества изначала представлялись как некоторые насильственные союзы, как огосударственные общественные единства. Напротив, славяне «не образуют из себя государство», государство не их исконное существование, государство призывается ими только впоследствии как средство необходимого сохранения жизни». Государство, политическое устройство не сделалось целью их стремлений, ибо они отделяли себя или земскую жизнь от государства и для охранения первой призвали последнее[126]. Вот это особое происхождение государства не могло не оставить неизгладимого следа и в его строении и во всей его последующей истории. Российское государство было искони государством добровольным, основанным на «взаимной доверенности» народа и власти». «Не брань, не вражда, — как говорит К. Аксаков, характеризуя русское государство, — как это было у других народов, вследствие завоевания, а мир вследствие добровольного призванья»[127]. Мир и нравственное единство — таковы были самобытные начала русского государства. Свободное согласие пронизало отношения между властвующими и подвластными, которые соединялись единым нравственным убеждением, а не формальной юридической нормой, не правовыми гарантиями. «Гарантия не нужна! — восклицали славянофилы. — Гарантия есть зло. Где нужна она, там нет добра; пусть лучше разрушится жизнь, в которой нет доброго, чем стоять с помощью зла. Вся сила в идеале. Да и что значат условия и договоры, как скоро нет силы внутренней!»[128]. Основой государства была не «внешняя правда», а «правда внутренняя», то есть внутреннее убеждение и связанное с ним «бытовое предание». На твердости быта, проникнутого началами православной религии, а не на нормах римского права, как это было на Западе, покоилось все русское государство. Цельность бытового бытия — вот что составляло фундамент России, и она представляла собою истинно нравственное целое, приближающееся к идеалу. «Нам скажут, — говорил К. Аксаков, — но уж то же было полное блаженство! Конечно, нет. На земле нельзя найти совершенного положения, но можно найти совершенные начала… Россия нашла истинные начала, никогда не изменяла им, и святая взаимная доверенность власти и народа, легшая в основу ее, долго неизменно в ней сохранилась»[129].

Таким понятием о русском государстве определяется и славянофильская концепция русского исторического процесса. Это был, в противоположность западному, путь согласия и мира. Западные государства, начавшись насилием, должны были развиваться переворотами. Не «спокойное произрастание», а постоянная революция была условием их прогресса. В русской же истории мы почти не наблюдаем «следов разномыслия»[130]. Во время русской истории народ русский не изменял правительству, не изменял монархии»[131], «Русское общество выросло самобытно и естественно, под влиянием одного внутреннего убеждения, Церковью и бытовым преданием воспитанного»[132].

А как же, можно спросить, те многочисленные внутренние потрясения, которыми была полна русская история и которые каким-то чудом ускользают от взора многих ее повествователей? Россия, как национальное государство, сложилась при царях Иване III и Василии III, то есть приблизительно к началу XVI столетия. Однако в тот момент, когда она сложилась, на горизонте ее уже начали появляться грозные тучи. Царствование Ивана IV, официально изменившего титул великого князя московского на царя всей России, ознаменовалось грозной «революцией сверху», не уступающей по своим ужасам революциям, произведенным «снизу». В конце этого продолжительного царствования явно началась завязка тех событий, которые иностранцы называют «tragedia moskovita». События эти принято объяснять кончиной династии и вопросом о престолонаследии, между тем корни их конечно заложены гораздо глубже. Со смертью Грозного началось «смятение русской земли, которое продолжалось четырнадцать лет, до избрания первого Романова (1598–1613 гг.). Первые годы царствования Михаила ознаменовались казацкими восстаниями на юге, проникновением казаков с атаманом Баловнем вплоть до Москвы, господством разбойничьих шаек во всей России. Конец царствования как будто прошел спокойнее, но в начале воцарения Алексея Михайловича, следовательно, через тридцать лет по окончании великой смуты, поднялся московский бунт 1648 года. Не прошло и десяти лет, как в Москве началась церковная смута, кончившаяся расколом, поддержанным довольно широкими массами московского населения. Прошло десять лет после осуждения Никона (1658 г.) — началось казацкое движение на юго-востоке, завершившееся огромным мятежом Стеньки Разина, этого любимейшего народного героя русской истории (1670–1671 гг.). В 1675 году умер царь Алексей, и опять над Москвой повисли тучи. Кратковременное царствование царя Федора Алексеевича завершилось московской смутой 1682 года. Смутой ознаменовалось вступление на престол Петра. В 1698 году, после отъезда юного Петра за границу, вспыхнул стрелецкий бунт, потом бунт астраханских казаков, потом Булавинский бунт (1707 г.). Во время всего царствования Петра росла и углублялась Церковная смута. После смерти императора Петра I в Петербурге происходила перманентная революция, которая, однако, ограничивалась дворцовыми сферами и не затрагивала широкие народные массы. Однако в 1773 году поднялся бунт яицких казаков, началась пугачевщина, потрясшая здание империи до основания и едва его не разрушившая. Итак, за 300 лет какое количество потрясений! И большинство из них двигалось огромными народными массами, которые волновались, приходили в движение и колебали государство. Стало быть, русская история потрясениями своими не беднее европейской, так как же можно не видеть в ней «разномыслия» и считать, что она создана была силою мирного внутреннего убеждения? Но славянофилов не смущают эти вопросы. Волнения были, говорят они, однако происходили они по пустякам. Мы не даем себе достаточного отчета в том, сколь широко влияние этой исторической концепции — и в русской исторической науке и в русской политике, даже современной. Изображать «русскую смуту» как вопрос династический и как результат боярских интриг склонны все наши большие историки — и Соловьев, и Ключевский, и даже Платонов. Мы уже не говорим об историках, прямо испытавших влияние славянофильских теорий, для которых смута «не революция», а только «шатание», виной которому было правительство и правящие классы; смута началась «во дворце», и корни ее в дворцовой боярской крамоле. Характерно, что даже Ключевский склонен была отрицать серьезный социальный характер за казацкими движениями до пугачевского бунта и только в этом последнем он усматривает известную социальную основу. Только историки, испытавшие влияние марксистских идей, решительно порвали с этой старой, навеянной славянофилами традицией и пытались объяснить «русскую смуту», как продукт социально-экономических условий, как выражение классовой борьбы. Нельзя не видеть громадного научного превосходства этих последних воззрений, благодаря которым впервые становится понятным, почему сравнительно незначительные династические вопросы вдруг, как кажется, ни с того ни с сего, начинают поднимать тысячи людей, вести их на смерть, сталкивать с другими тысячами и приводить общественную жизнь в состояние небывалого кризиса. Таких движений не объяснишь, если не понять социального быта народных масс и соответствующей им народной психологии. «Русская смута» проявляла себя в течение описанных трех столетий не потому, что мутили крамольники, но вследствие глубоких трещин, обнаружившихся в теле русского государства. Не мирное согласие, а глухая, подземная рознь, глубокие вулканические течения, клокотавшие внутри русского общества, — вот что порождало русскую смуту. Пора скинуть с русской истории эти романтические прикрасы, которыми наделили ее славянофилы. И скинуть их нужно вовсе не во имя утверждения тождества путей русских и путей западных, но в полном сознании всех отличий, российской истории свойственных. Россия не теряет своего особого лица от того, что история ее полна смут.

Характерность русской истории, как это впрочем установлено нашими большими историками, определяется причинами чисто естественными, географическими. Главное явление нашей истории, как справедливо указал С. М. Соловьев, есть колонизация. Но в процессе колонизации восточной Европы из всех европейских народов славяне были крайними, пограничными с безмерными пространствами кочевой Азии. Отсюда вся наша история и есть прежде всего борьба с Азией, приспособление к Азии и ассимиляция Азии. Государство наше родилось в процессе суровой долголетней борьбы с азиатскими кочевниками, которые были сначала победителями, а потом постепенно стали побежденными. Государство наше, выросшее в этой борьбе, типично имело характер военного общества, построенного как большая армия, по принципу суровой тягловой службы. Свободные формы промышленных обществ были ему совершенно чужды. Оттого жизнь в государстве нашем была не из легких — «постылое тягло», как говорил наш народ, — «всю землю облегло». И понятно, что суровое московское тягло не всем было по душе, подвижные элементы населения всячески старались от него укрыться. А вольных элементов этих было много, кочевая вольница была даже нашей своеобразной стихией, проявлявшейся и в новгородских «ушкуйниках» и в славных низовых «товариществах» южного казачества. Особенностью нашего государства было то, что вокруг него на юге и востоке простирались бесконечные земли, где укрыться было действительно легко и удобно. В этом наше отличие от Запада, где мир был узок и укрыться было некуда, разве только в бесконечных морских пространствах. Потому проблема Запада была проблемой, решаемой на конечной территории, а наша проблема разрешалась на территории неопределенной. Потому на Западе стремились к усовершенствованию внутренней стороны общественной жизни, а у нас стремились к внешнему расширению в пространстве. Потому западная история следовала принципу социальной интенсификации, мы же шли путем экстенсивным. На?западе, если государство давило, можно было придумать только один исход: усовершенствовать государство и ослабить давление.

У нас государство давило по необходимости, но мы не стремились усовершенствовать государства, а уходили от него в степь и в леса. Государство настигало ушедших — они опять уходили дальше. Так и протекал процесс колонизации.

Первостепенную роль играла в нашей истории русская вольница, которой русский народ присвоил имя «казачества», — явление не знакомое Западу, но составляющее типичную особенность Московской и Литовской Руси. Если посмотреть на все вышеперечисленные потрясения Российского Государства, то оказывается, что большинство их питалось силами вольницы или поддерживалось ими. Та «революция сверху», которую в конце XVI века произвел Грозный, уничтожив «княжат» и заведя опричнину, удалась только потому, что, как указывают ныне историки, тягловое население боярских земельных владений «заказаковало», вырвалось из тягла и ушло в дикое поле. Боярское крупное землевладение пало, родовая аристократия обеднела и не могла противостоять монархической власти, как противостояла феодальная аристократия Запада. Отсюда и укрепление в России самодержавия в формах, не знакомых Западной Европе[133]. Но под влиянием бегства населения постепенно подготовился жестокий экономический кризис начала XVII века. Путешественники, описывающие Россию конца XVI века, рисуют страшные картины ее запустения. Флетчер между Вологдой и Ярославлем на протяжении 180 верст насчитал до 50 деревень, в которых не было ни одного жителя. Бегство населения снизило развитие сельскохозяйственной техники, способствовало распространению переложной системы, при которой земледелец сожжет лес, попашет, выпашет все из земли и побежит дальше. При такой системе населению грозил голод, который и проявился со страшной силой тогда, когда наступили неблагоприятные в климатическом отношении годы (начиная с 1601 г.). Картины этого голода, доведшего россиян до людоедства, живо напоминают голодовку 1921–1922 годов. Тогда-то и зашевелилась на окраинах вольница. Предприятие первого самозванца не кончилось бы таким успехом, если бы его не поддержала бродячая вольница и разный беглый московский люд. Справедливо указывают, что самая идея самозванца родилась у приволжских казаков, которые, еще до появления Лжедмитрия, велели сказать царю Борису: «Вот мы, казаки, скоро прийдем в Москву с царем Дмитрием Ивановичем». Лжедмитрия I поддержало западное казачество с его первых шагов. Царь Борис был извещен своим агентом Гаврилом Круповичем, что «казаки с Запорожья послали до того господарчика, чтобы им награду дал, а они его в Москву нести поднималися». Посольство, присланное с Дона, било челом Лжедмитрию, «чтобы он не замешкал, шел в Московское государство, а они (казаки) ему все рады[134]. Правительство второго самозванца было правительством просто казацким. Казаки с присоединившимися, освободившимися от тягла элементами осуществляли по всей России программу «экспроприации», именуемую московскими людьми «воровством». В 1612 году казаки вовсе не смирились, а ушли с Заруцким, оставив в Москве только наиболее склонную к государственному порядку часть (казаков домовитых), которая и принимала столь существенное участие в выборах Михаила Романова. Казаки беспокоили Москву в царствование Михаила, многие раскольники ушли в казаки после церковной смуты, казацким было восстание Разина, казаки бунтовали при Петре и из яицкого казачества вышел пугачевский бунт. Народ наш и связал в своей памяти смуту с казачеством. Не даром, как указал Н. Н. Фирсов, народная песня, вспоминая смутное время, припевает: «Ой с Дону, ой с Дону!»… Снимая таким образом с русской истории романтический флер, мы должны сказать, что определяющими силами ее были, с одной стороны, силы, организующие государство, силы порядка, с другой, — силы дезорганизующие, анархические, внешне выражающиеся в различных проявлениях русской смуты. Особенностью русской истории является то, что смута эта не была попыткой организации вольницы в пределах государственного порядка, но представляла собою вечный выход ее из государства в дикое поле и в темные леса. Уход от государства есть первостепенный факт русской истории, который физическое свое воплощение нашел в казачестве и свое нравственное оправдание — в различных политических воззрениях, оправдывающих бегство от организованных политических форм общественной жизни.

2.

Основной организующей идеей русской истории была идея московской самодержавной монархии, которая с воцарением Петра истолкована была в смысле западного абсолютизма и превратилась в идею Российской Империи петербургского стиля. В Другом месте мы пытались показать, что идея московской неограниченной монархии была идеей языческой, в точности воспроизводящей все основные моменты древневосточного абсолютизма[135]. Теория же восточного абсолютизма утверждала, что государственный порядок является отражением порядка небесного, что земной владыка является носителем божественных функций, что он есть существо страшное, карающее и милующее, что жизнь и смерть людей — в его руках, что он, как бог, несет спасение подданным, с которыми он связан не правовой, а чисто нравственной связью. Публицисты московской монархии, и главным образом Иосиф Санин и его школа, в точности воспроизвели в своих воззрениях все эти основные пункты, изложенные впоследствии в политической теории Ивана Грозного. Таким образом, иосифлянство стало официальной теорией московского самодержавия. Авторы этой теории принадлежали к образованным классам московского государства, были частью старой московской интеллигенции, преимущественно состоящей из духовенства. Вот эту иосифлянскую теорию, официально признанную московским правительством, обычно считают теорией общенародной, национальной. Полагают, что, как думали иосифляне, так смотрел на государство весь русский народ. Никаких других воззрений у него не существовало, а если они и были, то это была крамола, шатание, выдумка некоторых злоумышленников и бунтарей. Такому взгляду способствует изложенная нами выше концепция русской истории как процесса, в котором не было разномыслия, но все вытекало из мирного убеждения и религиозно-обоснованного бытового уклада. При отвержении этой наивной концепции само собой ставится вопрос: а что же волнующиеся, вулканические народные течения, они-то, когда выступали против государства, исповедовали те же идеи, что и иосифляне? Или же у них было какое-то иное воззрение на государство, не сходное с официальной теорией московского самодержавия? Можно прежде всего сказать, как это обычно и делают, что, если бы иосифлянская теория была простой интеллигентской выдумкой, никогда не построилась бы мощное здание московского абсолютизма. Для построения государственного порядка недостаточно, чтобы ему сочувствовала кучка образованных людей; необходимо, чтобы в построении его участвовали широкие народные массы, которые уверовали в правду данного государственного строя и почувствовали себя его искренними сторонниками и защитниками. Русский народ должен был почувствовать себя конгениальным замыслу иосифлян — иначе не было бы и Московского государства. Наиболее ярким показателем того, что идеал неограниченной монархии московского стиля не был простой теорией, являются события Смутного времени, на которые и указывают, как мы видели, писатели славянофильского толка. Народ сначала смирно созерцал смуту, «не знал, как помочь беде», «как взяться за дело». По наивности он дал себя вовлечь в крамолу, но скоро он понял, «что здесь ему, кроме своих боков, отстаивать и защищать нечего». Тогда он и пошел в ополчение Минина и Пожарского, обнаружив непомерное «богатство нравственных сил» и «прочность своих исторических и гражданских устоев»[136]. Так им и была провозглашена монархия московского стиля — этот исконный общенародный русский идеал. Хотя приведенные рассуждения и грешат несомненной исторической наивностью, однако же нельзя отрицать, что скверные посадские люди и скверные мужики, шедшие на освобождение Москвы, — эта московская «общественная середина», — по-видимому, действительно поддерживали программу московской монархии. Не увлекаясь «ни реакционными планами княжеского боярства», ни «исканием общественного переворота», они олицетворяли собою ту консервативную силу, для которой монархической идеал не был простым словом, но более или менее глубоким убеждением[137].

Что московская монархия не лишена была популярности в широких народных массах, свидетельствует также и отношение народа к царствованию Ивана Грозного. Искоренение бояр, борьба с родовой аристократией были поняты широкими народными массами как истинно народное дело. «Лучше грозный царь, чем семибоярщина» — гласит народная пословица. «Грозное царствие лучше междуцарствия». Как не раз уже это отмечалось в русской литературе, народ наш в своих песнях и в былинном эпосе предал забвению большинство наших царей, но сохранил память об Иване Васильевиче Грозном, причем главным образом о светлых сторонах его характера. Все это показывает, что народу нашему по Душе был тот крайний тип монархической идеологии, который олицетворен был и в личности, и в воззрениях Грозного царя. Но что самое главное: народ наш в пословицах своих буквально воспроизвел теорию самодержавной монархии, как она в точном соответствии с языческими образцами, воспроизведена была иосифлянами и их державным учеником.

Народные пословицы наши утверждают прежде всего ту истину, которая лежала в основе восточно-языческого монархизма, — истину о подобии порядка небесного и порядка земного. «Бог на небе, царь на земле», — говорит его мудрость. «Что Бог на небе, то на земле царь». Поэтому «без Бога свет не стоит, без царя земля не строится». Как и древние народы, русский народ любит уподоблять царя солнцу: «Светится одно солнце на небе, а царь русский на земле». Оттого царь и является носителем божественной воли: «Чего Бог не изволит, того и царь не изволит». Царь повелевает, а Бог на истинный путь наставляет». «Сердце царево — в руках Божиих». «Одному Богу Государь ответ держит». Здесь мы понимаем, на чем покоится неограниченность истинного монарха: он неограничен по близости своей к Богу, как носитель божеских предначертаний и божественной правды. «Где царь, тут и правда». «Царское осуждение бессудно, не судима воля царская». «Царь судит, как Бог на сердце ему положит». «Правда Божия, а суд царев». «Суд царев — суд Божий». И понятно, что носитель божественных предначертаний, существо особо близкое к небу, не может не быть страшным и грозным. «Царь — не огонь, а ходя близ него, опалишься». «Близ царя — близ смерти». Такой царь есть носитель божественного гнева и божественной милости. «Карать да миловать — Богу и царю». «Царев гнев — посол смерти». «Нет больше милосердия, как в сердце царевом». Поэтому царь есть «батюшка», спаситель и хранитель. «Царь щедр — отец есть всем». «Без царя — народ сирота». «Без царя земля вдова» (или Русь вдова). «Богом да царем Русь крепка».

Пословица есть «готовая формула нравственного поведения» первобытных народов, мысль которых усматривает критерий истины не в согласии с разумом, а в исконности, в ореоле нерушимого предания, завещанного от предков. «Пословица не даром молвится» — и не даром русский народ в пословицах своих обоготворил монархию.

Монархия иосифлянского стиля стала его подлинным, «народным» делом — и последним, может быть, самым убедительным доказательством этого являются знаменательные события русской истории, носящие имя раскола. С точки зрения истории политических идей раскол представляется явлением, совершенно исключительным по самобытности тех процессов, которые обнаружились вместе с его постепенным развитием. Раскол не был «протестантским», «реформаторским» движением — напротив, он истекал из глубин московского бытового консерватизма. Раскол мог родиться только в атмосфере иосифлянского государства, поставившего своей главной целью защиту правоверия. Проблема раскола, в сущности говоря, задана была самим Иосифом Волоколамским, и то, что совершилось, было позднейшим историческим выполнением этого задания. Не без основания раскольники считали Иосифа «своим» и высоко чтили[138]. В сочинениях Иосифа был ясно поставлен вопрос о том, как должно относиться к правительству, если оно перестало стоять на страже истинной веры. Без колебаний Иосиф утверждал, что истинный православный не обязан признавать такое правительство и ему повиноваться[139]. Так и стали поступать раскольники в тот момент, когда, по их мнению, государство перестало быть хранителем правоверия. Впрочем, пока отступничество государства от правоверия было еще не вполне решительным, можно было не предавать его безусловному осуждению. Можно было считать, что государство действует «по простоте», по недомыслию, и не впадает в неисправимый грех. Оттого предметом отрицания раскольников было сначала не государство, а только представители официальной церкви. Первые вожди раскола старались выгородить и обелить государство, переложить всю долю ответственности на представителей официальной церкви. «Церковь православна, — говорили они, — а догматы церковные от Никона еретика»… «А государь наш, царь и великий князь Алексей Михайлович, православен, но токмо простою своею душою принял от Никона, мнимого пастыря, внутреннего волка, книги, чая их православны, не рассмотря плевел еретических в книгах»[140]. Наиболее горячий сторонник раскола, протопоп Аввакум, еще полон веры в силу царской власти[141].

Русский народ, расходясь в расколе с официальной церковью, старается еще держаться за государство и за царскую власть. И он держался так вплоть до царствования Петра I, вплоть до учреждения империи, когда, по мнению довольно широких народных кругов, государство бесповоротно впало в грех. Учреждение империи резко обозначает тот водораздел, перейдя который известные части русского народа уже прямо начинают отвращаться от государства, переставшего хранить заветы старины и правой веры. И прежде всего раскольники отходят от теории божественного происхождения власти, от постулатов христианской лояльности по отношению к государству, впадая в настроения ветхозаветные и апокалипсические[142]. Раскольничьи писатели с подробностью останавливаются на критике того взгляда на государство, согласно которому всякая власть происходит от Бога и всякая душа должна повиноваться властям предержащим. Раскольники считают, что теорию эту создали «лже-праведники» и что она совершенно не подходит к современным условиям жизни. «В начале бо евангельской проповеди, — говорят они, — всюду бе власти языческие, а зде еретицы богохульные обладаша, и они тогда, языческие властители, слуги токмо дьявола нерекошася, зде же о самом сатане по числу его (666) состоит слово»[143]. Поэтому следует говорить не о «покорении» этим властям, но о брани с ними, не о почитании их, но о ненависти. «Сатанинские власти Бог, словами пророка, яко врагов истине повелевает ненавидити, глаголя, ненавидящие тя, Господи, возненавидех, совершенною ненавистью возненавидех их, бо враги быше мои»[144].

Такою ненавистью и возненавидели раскольники империю, учреждение которой истолковано ими было как новое своеобразное язычество, как служение новым Ваалам и Астартам. Император стал для них «лжехристом», который «нача превозношатися паче всех глаголемых Богов». «И бысть самовластен, не имея никого в равенстве себе, восхитив на себя не токмо точию царскую власть, но и святительскую, божию, бысть самовластный пастырь, едина безглавая глава над всеми»[145]. Он как бы приписал себе славу сына Божия. Те поэтические славословия, с которыми наше образованное общество обращалось к Петру, истолковывались просто как кощунство.

Он бог твой, бог твой, о Россия!

Он члены взял в тебе плотские

Сошед к тебе от горних мест…

Ссылаясь на эти слова, народные противники императорской власти прямо говорили: «И паки именовался божеством России»… «Ибо он древний змий, сатан, прелестник, свержен бысть за свою гордыню от горних ангельских чинов, сошел по числу своему 1666 (год рождения Петра), взяв члены себе плотские, якоже святии пишут Ефрем и Ипполит: родится сосуд скверный от жены, и сатана в него вселится и начнет творити волею своею». Невыносимы были для народной фантазии сами светские изображения Петра. Взирая на гравюру, резанную в 1764 году, изображающую императора вместе с Минервою, раскольники говорили, что все это «иконы Антихристовы», «образы звериные». «И трон их общий, и книги законные под ногами их, и якоже Меркурий, бог эллинский, бог купечества и красноречия, и ворам помогатель, со оною же Минервою сим же видом описуя изобразуют». Образ этот «подоболепне существа идола, Даниилом виденного».

Раскол наш справедливо получил название старообрядчества, так как он представлял собою острую реакцию, проявленную старым московским бытом на новые петербургские порядки. И с поразительной простотой и ясностью формулировалась политическая программа старообрядчества. «Императором Александра Николаевича не признаю, а признаю его царем, — показывал в 1855 году арестованный раскольник (федосеевец). — Титул император значит Перун, Титан или Дьявол; герб двуглавого орла есть также дьявольский, ибо человек, зверь и птица имеют по одной голове, а две головы — у одного дьявола. Благочестивейшими и благоверными царя и всю царскую фамилию признаю тогда, когда они станут веровать в истинного Иисуса, а не Иисуса-антихриста, и когда освободят нас, верующих в древнюю церковь и страждущих в заточении, от вашего ложного трехперстного духовенства, которое состоит из щепотников, осквернивших церковь и веру… Законы гражданские созданы не царем, а начальством; царем же подписаны только из одной боязни и опасения за свою жизнь; а потому я эти законы считаю ложными и беззаконными, а признаю Стоглавый закон Иоанна Грозного. Властей мирских я признаю только тех, кои поставлены были царем, а не императором. Начальников над нами, правоверными, ныне вовсе нет никаких, а прежде были бояре и воеводы. Сенат же ваш — есть дьявольский комитет»[146].

Едва ли можно с большей четкостью выразить силу впечатления, произведенного идеей иосифлянского государства на душу подлинного русского человека. Еще в половине прошлого столетия русский политический вопрос сводился у него к простой формуле «сияющий православием» московский царь да воссядет на престол петербургского императора и да станет он хранителем правоверия, соответствующего дониконианской эпохе. Ибо «Церковь ваша православною и святою была до патриарха Никона, — говорили старообрядцы. — Со времен же Никона духовенство нарушило веру христианскую и церковь ваша, которую вы называете православною, осквернена… Я же чту древнюю церковь, бывшую До Никона, а нынешнюю вашу проклинаю и никогда в нее не хожу»…[147]. Дониконианская церковь вместо никоновской, царь вместо императора, Стоглав вместо свода законов, бояре и воеводы вместо чиновников, приказы вместо «дьявольского комитета, олицетворяемого сенатом, — это ли не обнаружение действенной силы московского миросозерцания, дожившего до конца XIX века и, неоспоримо, пошедшего на убыль уже на нашей памяти?

И тем не менее не все благополучно было в этом исконном, национальном русском политическом идеале. В действительности за старое московское государство многие из его современников держались, но держались с большими оговорками. Об этом уже свидетельствует сама, выраженная в пословицах народная мудрость. В пословицах и поговорках русский народ, как мы видели, обоготворил монархию, однако нельзя в них не открыть в то же время резкого политического протеста, глубокой социальной критики. «До Бога высоко, — говорит народная мудрость, — до Царя далеко». «Не ведает царь, что делает псарь». «Царь жалует, псарь разжалует». В этих изречениях порицается не сама монархия как институт, но ее реальные воплощения. Монарх покинул народ, как Бог покинул мир, — таковы настроения способствующие в религиозном сознании проповеди манихейства, в политическом — развенчиванию религиозно обоснованного государства. Иногда, впрочем, русская пословица идет и еще дальше: народу не по душе, что он во всем зависит от посторонних, высших сил. «Душа — Божья, голова — царская, спина — боярская». «Осудари наши, воля ваша, хоть дрова на нас вози, лишь понемногу клади». Особенно протест этот резок тогда, когда дело идет о зависимости не от Бога и царя, а от высших классов. «Мы и в аду служить будем на бар: они будут в котле кипеть, а мы дрова подкладывать». Баре и бояре — вот корень социального зла, искажающего и природу царской власти. «Царские милости сквозь боярское сито сеются». Особенно же вредными считаются государевы слуги, служилое сословие, бюрократия. «Воевода хоть не стоит лыка, а ставь его за велика». «Помути, Господи, народ, да покорми воевод». «Бог сотворил два зла: приказного да козла». «Дерет коза лозу, а волк — козу, а мужик — волка, а поп — мужика, а попа — приказный, а приказного — черт». «Приказный за перо возьмется, у мужика мошна и борода трясется». Бичеванию подвергается продажность и своеволие царских слуг. «Вор виноват, а подьячий мошне его рад». «От черта отобьешься дубиной, а от подьячего полтиной». «С подьячим возиться — камень за пазухой держать». «Дьяк у места, что кот у теста: а дьяк на площади, то Боже пощади». Особенно же народное сознание возмущает неправедность государева суда. «Из людей не скоро праведных найдешь судей». «Суд прямой, да судья кривой». «Не бойся закона, бойся судьи». «Тот и закон, как судья знаком». «Когда рак свистнет, тогда судья решит право». «Подпись судейская, а совесть лакейская». «Бог любит праведника, а судья — ябедника». «Судьям полезно, что им в карман полезло». «Судейский карман, что поповское брюхо, что утиный зоб». «Судью подаришь, все победишь».

Так искажаются в народном сознании божественные установления монархии. Монархия-то Божье дело, да порядки в ней, скорее, дело нечистого». И вот возникает у русского человека глубочайшее стремление — исправить эти порядки. Пожалуй, силой такого стремления, искренностью его, самоотверженностью с которою оно реализовалось, русский человек отличается от многих других народов. С величайшим подъемом ищет он «правды» и хочет государство свое построить как «государство правды». Сторонники того воззрения, которое считает иосифлянскую монархию единственным национальным идеалом нашим, совершенно упускают из вида эти исконные стремления русской души, свойственные вовсе не одной интеллигенции петербургского периода, но столь же дорогие старому московскому и просвещенному, и непросвещенному человеку.

Мы знаем четыре ответа на вопрос, как представлялось подобное «государство правды» в широких русских народных воззрениях на политический мир: 1) идея православной правовой монархии; 2) идея диктатуры; 3) идея казацкой вольницы; 4) идея сектантского понимания государства. Мы увидим, что все они, будучи глубоко народными, очень сильно отличались от политических воззрений иосифлянства.

3.

До сих пор еще можно встретить сторонников того воззрения, согласно которому абсолютная монархия иосифлянского типа является истинным и единственно возможным политическим идеалом восточного православия. При этом забывают, что, несмотря на значительное укоренение иосифлянства не только в правящих классах, но и среди широких народных масс Московии, оно ни в коем случае не было единственным московским политическим направлением и укоренилось только после упорной борьбы с противниками, не без права считающими себя также хранителями православного духа. Идейные разногласия представителей иосифлянской школы и их политических противников не потеряли до наших дней своего актуального значения. И, может быть, освещение их с точки зрения истории политических идей особенно важно в наши дни — в те дни, когда принятое империей иосифлянское наследие рухнуло в великой новой смуте и когда вопрос об отношении восточного православия к государству требует нового, чисто принципиального разрешения. Над восточным русским православием доселе витают еще полуязыческие призраки иосифлянства, и полузабытым для него остается та другая интуиция политического мира, которая в эпоху укрепления Москвы формулирована была партией «заволжских старцев» с Нилом Сорским во главе, развита была публицистом XVI века Вассианом Патрикеевым, в важнейших пунктах поддержана была Максимом Греком и долго отражалась в политических трактатах позднейшей Московии. Историческая судьба не была благоприятна этому течению, которое иногда называли потасканным словом «либеральный». Вожди его были побеждены иосифлянами уже в конце царствования Ивана III. Многие из них были объявлены еретиками и кончили жизнь в заточении, в иосифлянских монастырях. «Которой из обеих сторон сочувствовали у нас более?» — вопрос этот, поставленный еще в 60-х годах прошлого столетия О. Миллером, до сей поры нельзя считать разрешенным. Но при тесной близости противников иосифлян с нашим русским старчеством и при громадном авторитете, которым пользовалось старчество до последнего времени среди нашего народа, позволительно предполагать, что это было также широкое народное течение — известный подземный пласт, живущий в глубинах русской стихии и не всегда всплывающий на поверхность.

Политические настроения, вышедшие из среды заволжских старцев и поддержанные московской публицистикой XVI века, отнюдь не питались какими-либо радикальными, демократическими, республиканскими идеями. Последние вообще были очень слабо развиты в русском народе, который даже в своей оппозиции монархии любил оставаться монархистом. Так и противная иосифлянам партия стояла на точке зрения богоустановленности царской власти, придавая однако этому взгляду несколько иной по сравнению с Иосифом Волоколамским и его школой оттенок.

«Мнози бо глаголют в мире, — говорится в одном из политических сочинений XVI века, — яко самовольна человека Бог сотворил на сей свет; аще бо сотворил Бог самовластна человека на сей свет, и он бы не уставил царей и великих князей и прочих властей, не разделил бы от орды орды»[148]. Так заранее считается неприемлемой теория человеческого самовластия, или, можно сказать, демократии — теория, о которой знали, как мы видим в московском «Мире». Бог сотворил царей и великих князей и прочие власти «на воздержание мира сего и для спасения душ наших». Можно подумать, что автор учит здесь о царской власти так же, как учил Иосиф Волоколамский и Иван Грозный, — что «принципы власти у обоих направлений совершенно одинаковы». Однако это — только внешнее, поверхностное сходство. Для направления, исходящего от заволжских старцев, прежде всего характерно убеждение, что всякое земное государство лежит в грехе и что потому оно никак не может быть точным отображением и подобием божественного порядка. Государство есть царство мира сего, и «вся, яже в нем», — «се светное царство». А в то же время есть другое «вне-светное» царство, царство Божие, — и путь к нему не есть путь государства, но путь иночества. Иночество же отрекается от всех мирских сует, от мира сего «и вся, яже в нем», следовательно, и от пути государства[149]. Здесь и намечается коренное противоречие, разделяющее два направления в русском православии по вопросу об отношении к государству. Для иосифлян спасение состоит в учреждении правоверного государства, то есть такого государства, которое всецело сольет себя с установлениями положительной религии и, следовательно, сольет себя всецело с Церковью. Догматы и обряды церковные станут законами этого государства, глава его, поскольку он хранит правоверие, станет в то же время и главой церкви, церковь же станет частью государственных установлений и неизбежно примет формы «всестороннего» царства. Живя в таком государстве, повинуясь его власти, исполняя его законы, человек тем самым исполняет предписания религии, следовательно, живет праведной жизнью и спасается. Государство в этом понимании исполняет ту же миссию, какую оно исполняло У Гегеля, у которого в государстве воплотилась сама объективная нравственность, или у Конфуция, полагающего, что в государстве живет сам небесный принцип. Напротив, для противоположного направления, выраженного заволжскими старцами, спасение не покрывалось служением положительному религиозному закону, но прежде всего требовало глубокого личного акта, духовного или «умного» делания. Обет иночества не состоял в том, чтобы жить государствообразной жизнью, но в том, чтобы в этой жизни достигнуть того божественного света, которым освещена жизнь иная. Поразительна разница тех двух монастырских уставов, которые составлены были, с одной стороны, Иосифом Волоколамским, с другой, — Нилом Сорским. В монастыре Иосифа все покоилось на дисциплине, на регламентации. Праведная жизнь достигалась тем, что иноки были все время заняты исполнением внешних обязанностей и им некогда было посвящать себя каким-либо индивидуальным духовным упражнениям. Например, вся жизнь иноков находилась у Иосифа под наблюдением игумена, келаря и 12 из старейшей братии. «Одни из этих старцев днем и ночью обходят монастырь через каждый час времени, чтобы все иноки находились в своих кельях и занимались своими трудами, а не бродили без дела. Другие наблюдают за благочинием в столовой. Третьи во время богослужения обходят всю церковь, чтобы видеть, все ли иноки присутствуют в ней и каждый ли стоит на своем месте. Четвертые становятся в притворе у церковных дверей, чтобы стоящие в притворе не разговаривали и не смеялись и не выходили из церкви во время службы и т. д.[150] В этом смысле монастырь Иосифа справедливо называют «церковно-государственным» учреждением, так как он весь построен на «правде внешней», а не на «правде внутренней»[151]. Монастырь Иосифа был не только школой внешней дисциплины для всех верных хранителей догматов и обрядов, но и исправительным заведением для всех отклоняющихся от положительной религии: недаром в Волоколамский монастырь заключались наиболее видные еретики и вольнодумцы старой Москвы. Нечто принципиально иное представляет собою монастырь в понимании Нила Сорского. Скитский устав Нила касается вопроса о внешнем поведении только в предисловии. Самое же содержание устава трактует исключительно об «умном делании», — о приемах и способах духовного подвижничества. Устав этот, в сущности говоря, не юридический памятник, а религиозно-философский трактат, который учит правилам духовного и мистического опыта. Потому монастырь Нила и есть не учреждение «церковно-государственное» и «исправительное», но вольная школа духовной жизни. В такой школе, а не в государстве вступаем мы, по воззрениям названного направления, на истинную дорогу Божию[152].