Глава 5.ТРЕВОГА ОХВАТЫВАЕТ СЕМЬИ ВОЕННОПЛЕННЫХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5.ТРЕВОГА ОХВАТЫВАЕТ СЕМЬИ ВОЕННОПЛЕННЫХ

Переписка внезапно прекращается. — «Местонахождение неизвестно», — отвечает прокурор.

Откуда, однако, известно, что эти почти 15 тысяч человек пропали именно весной 1940 года? Что не позже и не раньше, а именно с апреля-мая исчезли всякие их следы?

Это была первая весна Второй мировой войны, потому, быть может, многим, и мне самому, она так ясно врезалась в память. В то время, когда весь мир сосредоточил свое внимание на событиях, происходящих в Западной Европе, нам, под советской оккупацией, жилось тихо и тускло, а почки на деревьях только начинали распускаться. Надежда была нашим хлебом насущным. Она питала нас; ее мы приклеивали к календарным листкам. Многого мы ждали от этой весны, но она не оправдала наших ожиданий. Приходили только плохие вести. Вдруг грянула эта, для многих самая страшная:

«Никаких известий из Козельска, Старобельска и Осташкова!»

Сначала об этом говорили с грустью, потом с беспокойством, наконец с тревогой. Если предположить, что у каждого из 15 тысяч пропавших без вести осталось дома хотя бы три близких родственника — жены, матери, отцы, дети, сестры и т. д., — которые о них беспокоились, то уже получится 45 тысяч человек, снедаемых тревогой. А на самом деле их было больше. Тревога эта возникла в мае 1940 года и потом росла с каждым месяцем.

Напомним, что военнопленным, сидевшим в этих трех лагерях, разрешалось писать домой и что их семьи могли им писать. Более подробно об этой переписке можно судить по многочисленным воспоминаниям, а особенно подробно описал это в своем отчете поручик Млынарский.

Я сам знал десятки людей, в том числе моих родственников, которые с оккупированной территории переписывались с пленными этих лагерей. Вдруг в апреле письма перестали приходить. В мае их еще ждали, сваливая задержку на плохую работу советской почты. Но ответов на письма не было. Серьезно забеспокоились только тогда, когда некоторое количество писем вернулось с почтовым штемпелем: «Вернуть. Адресат не найден». Другие письма просто пропадали.

Помню, как в начале июня 1940 г. к нам пришла соседка с какой-то помятой карточкой в руке. Это была открытка, адресованная в Козельск, вся в пятнах от грязных пальцев, с неразборчивыми пометками и штемпелем: «вернуть».

— Я очень беспокоюсь, — сказала соседка. — Последнее письмо от мужа было написано в конце марта, а теперь уже июнь и… — она протянула руку с открыткой. — Как вы думаете, что могло произойти? Что с ним случилось? Ведь не он один. Я знаю, что другие тоже ничего не получают.

Я машинально крутил открытку в руке. Можно было прочесть первые слова, написанные крупным, разборчивым почерком: «Дорогой мой, любимый Владек»… Внизу открытки была какая-то клякса. Поймав мой взгляд, женщина сказала:

— Ах, это Стась хотел дописать папочке, но не сумел. Что с ним теперь, с папочкой Стася? — смущенно улыбнулась она, словно сказала что-то неподходящее.

— Пока нечего беспокоиться, — пробормотал я. — Все знают, какой беспорядок в Советском Союзе. Эти огромные пространства, трудности с транспортом. Может, их вывезли куда-нибудь далеко. Несколько месяцев может пройти, пока придут известия.

Вот именно этими необъятными просторами, этим пространством мы были загипнотизированы, как и все те, кто считает, что в Советском Союзе можно затеряться, как рыба в море, как зверь в дремучем лесу. Где-нибудь, когда-нибудь выплывут… Есть у нас поговорка: «Надежда — мать глупых». Глупой была и надежда, что с нашими пленными ничего не может случиться — ведь Советский Союз даже не ведет войны, да и Польше он войны не объявлял. Собственно говоря, это даже не военнопленные, а скорее, интернированные. И если можно не соблюдать международных конвенций, то, во всяком случае, немыслимо нарушить своего рода границу международной нравственности. Быть может, они временно оказались в тяжких условиях, но ведь они живы, хоть и нет о них ни слуху, ни духу.

Мы попеременно то утешались, то огорчались. Но после того, как в апреле-мае 1940 года переписка оборвалась, писем уже больше не было.

Беспокойство на родине передалось и тем, кого выделили из трех лагерей в составе «особых групп» и теперь поместили уже в один лагерь в Грязовце. Они продолжали переписываться с семьями, и вот что по этому поводу писал Юзеф Чапский в вышеупомянутой брошюре:

Мы начали беспокоиться о судьбе наших сотоварищей, потому что почти в каждой открытке, полученной с родины, нас спрашивали с растущей тревогой, что случилось с нашими товарищами из Старобельска, Осташкова и Козельска.

На основании этих открыток мы уже летом 1940 г. пришли к выводу, что мы единственные пленные из этих лагерей, от которых доходят вести.

* * *

В конце 1939 г. советские власти выслали этапом в Казахстан, вместе с большим количеством польского населения, польскую гражданку Александру Урбанскую. Ее муж, поручик Рышард Урбанский, по профессии учитель, был помещен в лагерь в Козельске. Его жена попала в поселок Родниковка, Актюбинской области. Оттуда она регулярно переписывалась с Козельском. Однако с марта 1940 г. переписка оборвалась. Жена в отчаянии дважды обращалась к властям. Ей сказали, что этим заведует НКВД. Она подала заявление с просьбой выяснить местонахождение ее мужа. Заявление долго кружило по советским учреждениям, пока не направили его в… Смоленск.

На этом заявлении служащий смоленского НКВД сделал пометку следующего содержания: «Уведомить, что 6.V.40 г. переведен в другой, неизвестный лагерь».

Я видел впоследствии этот документ и имею все основания предполагать, что сейчас он находится в руках Союзных властей, среди подобных ему документов.[9]

Один польский солдат, в эмиграции, предпочитающий не называть свою фамилию, рассказывает:

Мой отец, старший постовой польской полиции в Здолбунове, был арестован советскими властями и отправлен в лагерь в Осташкове. Оттуда он постоянно писал письма.

13 апреля 1940 г. вся наша семья, т. е. мать, сестра и я, была вывезена из Здолбунова в Казахстан. Оттуда мы пытались связаться с отцом, но безуспешно. Ни на одно из писем мы не получили ответа. Обеспокоенные этим, мы обратились к местным властям, потом центральным, в НКВД, в прокуратуру и т. д. с просьбой выяснить местонахождение нашего отца. Одно из заявлений я направил лично Сталину. Ответа не было. Когда я потерял уже всякую надежду, весной 1941 года пришла бумага от районного прокурора в Осташкове, следующего содержания:

«Лагерь, в котором находился ваш отец, ликвидирован весной 1940 г. Нынешнее местонахождение вашего отца неизвестно».