КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

1. Отсюда начинается дело о патриархе Арсение. Царь до сих пор всячески старался склонить патриарха к кроткому с собою обращению и к разрешению себя от клятвы; когда же увидел, что цель его не достигается, — стал употреблять все меры к его низвержению. Посему, часто созывая архиереев, он свидетельствовался пред ними в тесных своих обстоятельствах, говоря, «что на нем лежит долг заниматься великими и трудными делами правления, требующими свободы; а он, между тем, связан неумолимою необходимостью нести тяжелые, наложенные на него патриархом узы. Если, в самом деле, должно быть так; то не лучше ли им самим принять участие в деле общественного управления, когда допущенный проступок не может уже быть изглажен и совмещен с прежним порядком вещей. — Поставленный врачевать зло должен сделать одно из двух: или требовать по возможности того, что было прежде, или отложить врачевание. Но первое невозможно, а второе вовсе неблагоразумно. Он обязан делать увещания и указывать падшему путь к раскаянию, хотя бы даже этот не сознавал своего преступления и упорствовал в решимости. Я просил у него прощения с искренним раскаянием и настойчиво хотел от него врачевства, хотя бы то было раскаленное железо; но он отказал и, вместо раскаяния, возбудил отчаянье между тем лучше было бы уже не раскаиваться, чем раскаявшись, отчаяться; потому что первым обличается бесчувственность, а последнее ведет к вечной погибели. Я многократно приходил к патриарху, но был отсылаем, и ища способов врачевания, не только не получал их, а еще выслушивал порицания. Патриарх ничего не открывал мне, кроме необходимости исцелить язву, а как исцелить, не научил: призывал к делу, а сам не знал, что надобно делать. Тут можно было подозревать одну насмешку. И так, время показало, что если бы я и сделал что-нибудь в заглаждение своей вины, он не снял бы ее и, признавая дело недостаточным, не принял бы меня; следовательно, подвиги мои были бы безуспешны. Поэтому, выслушав меня, рассудите, послужит ли к чему-нибудь такой двусмысленный образ его действий. Мне кажется, он хочет, чтобы я за свой проступок оставил престол и возвратился к частной жизни: но кому предполагает он отдать царство, — решительно не вижу. Какие отсюда произойдут для государства следствия, — это само собою очевидно; не нужно и спрашивать. Ведь если другой окажется неспособным управлять общественными делами, и от его недостаточности произойдет упущение такого великого служения; то стремящийся к этой перемене будет, думаю, виновником общественной гибели, действующим по способу Телхина [60]. Что касается до других многих, лично ко мне относящихся обстоятельств, то я стал бы держать длинную речь, если бы не мог в одном представлении обнять всю бездну зла. Как поручиться, что я, и лишенный власти, буду жить спокойно? В особенности, что станется с моею женой и детьми? Их на первых же порах рад будет всякий встречный повергнуть в несчастье. Я не сомневаюсь в духовной мудрости патриарха, какая видна в других его распоряжениях; но в этом деле никак не могу одобрить его. Где, у какого народа произошло когда-нибудь подобное явление? Какой пример показывает, что иерарх может безнаказанно делать это и у нас? Или он не знает, что однажды вкусившему блаженство царствования не иначе можно расстаться с ним, как чрез смерть? Какими кознями окружен престол? Верность большей части подданных окоченела на маске, и притом, пока царь благоденствует; а как скоро он унижен, — подданные необходимо становятся дерзки и нападают. Но положим, что сами они и не сделают оскорблений: так легко может, под влиянием зависти, сделать ему все худое тот, кто вместо него вступит на престол. Зачем было и возводить человека на такую высоту, когда чрез несколько времени надобно низложить его? Или опять, — зачем лишать власти того, кто едва только вкусил ее? Мы веруем, что и Бог, если чем другим великим, то всего более управляет судьбами царств. Сколь же безрассуден и какую беду дерзает призывать на себя тот, кто разрушает советы Божии! Итак, вам должно войти в это и содействовать праву царствования, чтобы не презирали нас, и столь долго не стесняли наших помыслов. Что? Разве не Церковью определено покаяние? Разве не на божественных законах основано оно? Разве не вы врачуете им многих? Разве для царей в Церкви существуют не те же законы, какие для всех других? А если у вас не стало постановлений о покаянии, то есть, другие церкви — я пойду к ним и от них приму врачевание. Я сказал, что было на уме: теперь остается посоветоваться вам вместе с ним, что нужно делать. Я не могу далее переносить своих страданий; мне необходимо или от вас получить исцеление, или искать способа врачевания в другом месте». Когда царь высказал это архиереям, и как бы положил начало для борьбы, — они, выслушав каждое слово его, с огорчением объявили, что вообще не одобряют действий патриарха в отношении к царю, и потому, присоединив много своих оснований, единодушно соглашались уврачевать державного. Вместе с тем обещались они, если только царь пошлет к патриарху, сильно содействовать в этом деле его посольству.

2. Царь действительно отправлял многих поодиночке, и просил иерарха разрешить его от скорби, изъявляя полную готовность, как и прежде обещался, исполнить, что будет приказано. Наконец, он послал и Иосифа, настоятеля Галезийской обители, именем которой больше и называли его. Это был духовник, бывший царю вместо отца. Посылая Иосифа, царь умолял патриарха принять отправляемое им посольство и снизойти к его просьбе. Но не посмотрел патриарх ни на архиереев, которые долго упрашивали его за царя, говоря, что несправедливо держать его столько времени под запрещением, ни на того духовника и святого мужа, который умолял его со своей стороны — распорядиться вразумлением царя иначе и, разрешив его от клятвы, предписать ему приличное его сану наказание;— не посмотрел он ни на кого, но еще более ожесточился и казался решительно непреклонным; так что сильно бранил посланников и самого Иосифа, будто он отважился даровать прощение царю помимо воли патриарха. Многие говорили тогда, что патриарх даже подверг его эпитимии; но духовник не принял ее. Впрочем, выполнил ли он действительно наказание, или отверг, был ли после разрешен, или остался неразрешенным, — об этом говорили, как о небывалом; да и сам Иосиф, бывший впоследствии патриархом, решительно утверждал, что не имел на себе эпитимии. Тем не менее, отсюда произошло сильное волнение в Церкви; потому что приверженцы Арсения, прямо обвинявшие Иосифа, в его патриаршество были отлучены от Церкви.

3. Между тем, при наступлении вондромиона, [61] во время великого поста, в праздник, который обыкновенно называли Стоянием, один из клириков, по прозванию Эпситопул, служивший при патриархе нотарием и, относительно к своим товарищам, бывший примикирием, чаще, впрочем, называемый докладчиком, ночью, по окончании утреннего Богослужения, поднес царю приятную для него записку, наполненную обвинениями на патриарха. Приняв эту записку, царь созвал случившихся на тот раз клириков и спрашивал их, сочувствуют ли они Эпситопулу в том, что он сделал. Когда же они ответили ему отрицательно, кроме одного или двух, — он начал испытывать их по статьям, и, между прочим, спросил, какого образа мыслей человек, вручивший ему записку. Они сделали о нем отзыв посредственный, но отказывались от статей. Тогда царь тотчас понял, что вступающий в такую борьбу с патриархом непременно должен иметь сообщников и, надеясь этим путем поймать льва в свои руки, крепко ухватился за ту бумагу и искал удобного времени разобрать изложенные в ней обвинения. Записка изложена была по статьям, именно — в следующем порядке: во-первых, в начале утреннего Богослужения псалом, положенный за царя, патриарх велел исключить и начинать одним трисвятым и следующим за ним поминовением; во-вторых, он находился в дружеских отношениях к султану, так что нередко позволял ему со свитою — с неверующими агарянами, мыться в церковной бане, где есть мраморные изображения честного креста; в-третьих, он приказывал своему монаху преподавать сыновьям султана части св. Евхаристии, тогда как неизвестно, запечатлены ли они божественным таинством крещения, и кроме того, во время утрени, в светлый и великий праздник, сам султан приходил к нему со своими сатрапами и присутствовал при его литании. Такие-то и тому подобные вещи заключались в той записке. Обо всем этом, конечно, не мог не узнать и патриарх, но, предав дело в волю Божию, хранил молчание. Между тем царь, приняв ту бумагу, собрал к себе проживавших в то время в Константинополе архиереев и, предложив им прочесть ее, требовал от них мнения, что ему делать. Казалось, не было основания пренебрегать вещью, столько благоприятствовавшею цели, хотя, с другой стороны, нельзя было считать ее и достаточною, чтоб устрашить патриарха. Действительно, не будучи еще призываем к оправданию, патриарх уже оправдывался — во-первых, относительно псалма, тем, что он сам первый ввел его в церковное употребление, по обычаю монастырскому, и сам же опять отменил, считая достаточным для полноты молитвы трисвятое с поминовением. Притом, он вполне мог бы оправдаться в этом случае, сославшись и на настоящее положение царя: как ему жаловаться, когда он отлучен от всего? А что султан со своей свитой мылся в церковной бане, — этого он никогда не знал и не дозволял. «Да их, говорил патриарх, следовало бы выгонять и из всех бань, а не из одной, принадлежащей церкви; потому что все они украшаются изображениями креста и иконами святых. Если же другие бани открыты для них, хотя и неверующих; то почему нужно удалять их из церковной? Но что я поступал с султаном и сыновьями его, как с христианами, говорил патриарх; то не считаю этого виною потому, что об их вере свидетельствовал мне епископ Писидийский: если же кто докажет, что они не христиане, то грех падет уже не на меня, а на него одного». Однако царю и его стороне такие объяснения казались недостаточными к оправданию патриарха, — и он решился созвать собор из всех наличных архиереев и двух патриархов, александрийского Николая и антиохийского Евфимия. Поэтому, ко всем епископам разосланы были царские грамоты, чтобы после праздника, немедленно прибыли они в Константинополь и в общем собрании начали исследовать дело о патриархе.

4. Местом их собрания избран был царский алексеевский триклиний [62], чтобы можно было председательствовать и самому державному. Здесь присутствовали во множестве вельможи и сановники, архиереи и весь синклит, также лучшие монахи из всех обителей, вместе со своими настоятелями; были даже многие из более известных и знаменитых граждан. Тогда вышел на средину обвинитель, держа при себе бумагу, и прочитал ее пред всеми. Потом, нашедши нужным позвать и патриарха, собор послал к нему трех архиереев и трех клириков — пригласить его к суду. Но патриарх решительно отказался и говорил, что избегает не суда собственно, а образа и места его, равно как и самых лиц, — да и справедливо, кажется; ибо судить патриарха в присутствии царя, вельмож и мирян, в царских чертогах и под непосредственным влиянием царя, вооруженного мщением, вовсе не следует и незаконно. Посланные, выслушав патриарха, изложили его слова на бумаге, чтобы не показались они ябедою; потом, возвратившись, объявили все с точностью пославшим их, — и собрание разошлось. Подобные посольства были повторены в другой и в третий раз в разные промежутки времени (ибо они хотели действовать в настоящем случае согласно с канонами); но ничего не дознали, кроме того, что патриарх отвергает такой образ суда. На это представляемо было ему возражение, что и в древности считалось законным участие [63] царя в делах церковных; да и несправедливо и неблагоразумно такие важные вопросы решать без церковного председательства.

5. Пока это происходило, патриарх, понимая, как и справедливо, что причина волнений заключается не и в ином чем, а только в ненависти к нему державшего, и что опасно зло врачевать злом, как бы, то есть, осудив патриарха, не возбудил он негодования и волнений против самого себя, решился непременно предотвратить эту опасность. Посему, отложив всякое малодушие и сев на коня, — чего не делал с самого времени переселения своего в Константинополь, — он поехал к царю. День, в который это происходило, был воскресный. Царь, думая, что настало, наконец, время, которого он давно уже домогался, то есть, время разрешения его (ибо к этой мысли приводил его как необычайный приезд патриарха на коне, так и предположение, что он был подвигнут к тому грозившим ему осуждением) был тронут этим, принял его ласково и вел с ним приятную и продолжительную беседу. Когда настало время священной литургии и державному надлежало идти в храм, он послал одного из прислужников предуведомить священнослужителей и сказать им, чтобы они, увидев входящего в храм царя, не дожидались, пока он пойдет поклониться святым иконам, и не совершали ничего другого между делом, но тотчас же, начинали литургию обыкновенным возгласом диакона — «благослови» и громогласным благословением Бога от священника. Все это направлял он к тому, чтобы иерарх, вошедши в церковь вместе с ним, безмольно разрешил его там от уз. К божественной литургии все было приготовлено, и клир в полном облачении дожидался только прихода царя. Он же, между тем, поддерживая священную мантию патриарха, шел в некотором от него расстоянии, и — то останавливался и беседовал с ним, то как бы направлялся к храму. Но едва лишь вступил он на порог, и диакон возгласил «благослови», за которым тотчас последовало благословение от священника, патриарх, изумленный нечаянностью, понял хитрость, — и вдруг, вырвав мантию из рук державшего и уходя, сказал: «Зачем ты так лукаво крадешь благословение и, будучи человеком, обманываешь Бога? Это и беззаконно и бесполезно», а потом еще с большим упреком прибавил: «Хорошо ли так поступать царю, желающему царствовать по законам? Это невыносимо слышать и о других, а одобрять подобное дело вовсе нельзя». Таким образом, оставив царя пристыженным, патриарх полетел орлом и, быстро прошедши чрез железную дверь триклиния, со всех ног, пешком побежал к морю и на корабле возвратился домой. Как ни раздражен был царь таким оскорблением, однако ж, притворился великодушным. Когда окончилась священная литургия, он, по выходе из церкви, остановился в алексеевском триклиние и, обращаясь к случившимся тут иерархам и клирикам, стал обвинять патриарха в жестокости. Видите, говорил он, как грубо ушел он из наших рук. Если хотелось ему оскорбить меня, то зачем было ехать к нам? Но видно, стараясь избежать обличений, он и сам не замечает, что этим еще более подвергается суду. Пусть же он теперь не пользуется отрицанием суда. Но так как остается сделать ему третье объявление; то вы, собравшись опять, исполните это, и когда он придет, — пусть будет осужден; а не то, — вам же предстоит решить, как нужно поступить по суду с уклоняющимся от суда. А я поручаю свою судьбу Богу: пусть он устроит все так, как Ему угодно». Сказав это, царь с каким-то предположением прибавил еще, что если часто не принимал он относящихся к нему по делам своих церквей, то не принимал, имея в виду единственно ненависть, какую питает к нему патриарх: а когда этот соблазн будет устранен, — они могут много рассчитывать на него. И этим окончил он свою речь.

На следующий день снова все собрались и долго рассуждали, а царь как будто бы отказывался от участия в рассуждениях, говоря, что он не хочет присутствовать на соборе, что ему не позволяют этого наложенные церковью узы; поэтому надлежало его уговаривать.

6. Наконец, отправлено было к патриарху и последнее посольство, составленное из архиереев и клириков. Но патриарх опять отказался идти и сказал: «Делайте, что хотите; а я не пойду, чт?бы там ни случилось». Тогда, после многих совещаний, иерархи, желая во всем основываться на церковных канонах, старались найти между апостольскими правилами и такое, которое относилось бы к уклонению от суда. Но хотя оно казалось им и вполне достаточным для цели; однако ж, чтобы действовать с большею осмотрительностью (ибо они действовали как бы в виду целого народа и под председательством царя), отклонить от себя всякое подозрение в ненависти к патриарху, и не быть потом отлученными, так как дело было известно, — они снова выводят на средину Эпситопула. Записка его была прочитана им почленно, и при каждом члене присутствующие спрашивали: есть ли у него на то свидетели? Он отвечал: «В делах открытых не нужен тот или другой свидетель; тут свидетельствуют все, так как об этих делах все знают». Некоторые же, избранные из клириков, на вопрос особенно о султане, участвовал ли он в молитве и сидел ли вместе с патриархом во время обычного чтения Слова Божия, отвечали прямо, что это было так; но христианин ли он, или нет, мы не знаем, говорили они, а думаем, что тогда он был уже христианином. Судьи на это говорили им, что они хотят знать только то, молился ли и сидел ли он с патриархом, а христианин ли он или нет, об этом сами рассудят. Потом многие после них вышли свидетельствовать, что он не исповедует христианской веры; но не знаю, правду ли они говорили, или старались только угодить державному. Впрочем, мы узнали, что после, когда дело было уже кончено, султан, известившись, что из-за него низвержен патриарх, присылал к державному и, между прочим, извещал его о своей вере (шутка ли была это, или нешуточная речь, неизвестно), прося его прислать к нему, особенно священные его амулеты [64], на простом языке называемые ладанками, и уверяя, что он, если угодно, будет с жадностью есть соленый свиной окорок. Это обстоятельство было тогда царю прямою уликою в несправедливости его к патриарху; ибо оно доказывало, что с одной стороны, поклоняясь божественным изображениям, султан был христианин, а с другой, употребляя свиное мясо, держался и обычаев христианских. Но обвинители ставили в вину патриарху то, что султан по крайней мере, тогда не был еще принят в общество христиан. Другие этот обвинительный пункт против патриарха выставляли несколько хитрее: если султан, говорили они, и в самом деле был христианин, то патриарху, по крайней мере, хорошо было бы остерегаться окружавших его персов; ведь не могли же все они быть и считаться христианами. Таким образом, когда приступили к отобранию мнений, большая часть присутствовавших, чуть не все, исключая некоторых (это были Феодор Понтийско-Ираклейский, Алексей Евхаитский, Иоанн Бризийский и другие с ними; а Григорий Митиленский, весьма преданный патриарху, видя, что ему угрожает непременно осуждение, под предлогом болезни, удалился с собора. Когда же державный, досадуя на это, посылал меня к нему, как нотария, требуя, чтобы он или сам явился, или дал свое мнение, — он едва согласился на последнее и пристал к Фоме Ларисскому, Иоанну Навпактскому и Герману Адрианопольскому), — единогласно осудили патриарха на низложение, и осудили всего более за уклонение от суда; потому что вопрос о султане, был ли он христианин, или нет, оставался нерешенным. Посему, довольствуясь, при обвинении подсудимого, свидетельством об уклонении его от суда, они и поставили ему в вину это одно обстоятельство и в этом все согласились. Между тем, некоторые не без основания противились им, говоря, что, если патриарх, чрез такое допущение к святыне, исправил иноверцев в первый раз (ибо неизвестно еще, были ли эти люди неверными); то вина его сама собою падает. А когда султан действительно не был от двора Христова, то и в таком случае патриарх невинен, но вся вина падает на свидетельствовавшего, то есть, на Макария Писидийского. Пусть, наконец, это и не так, все здесь оказываются виновными и другие христиане, бывшие тогда вместе с патриархом и особенно причисленные к священному клиру, которые на какой бы степени ни стояли, необходимо должны были напомнить патриарху об этом и удалить неверующих из церкви. А помимо их, сложить всю вину на одного патриарха — было бы и несправедливо, и неблагоразумно. Между тем, епископ Писидийский, предвидя, что и ему угрожает опасность (ибо обвинение в свидетельстве о султане и его подвергало также осуждению; да и нельзя было справедливо осудить патриарха, не осудив и его) хранил молчание. Судьи, конечно, всячески старались не вызывать его, прежде чем будет осужден патриарх, и не спрашивать о султане; однако ж, не могли не ухватиться и за него, когда он подал им повод произнести осуждение патриарху. Так и случилось: он был низложен и удален, или лучше сослан. После продолжительных совещаний, и те немногие, которые прежде защищали патриарха, волею-неволею согласились с прочими; определение сделано, и патриарх присужден был к низвержению. Теперь кончилось это, говоря поэтически, быстролетное собрание [65], и заключено, по обыкновению, приветственными возгласами царствующему дому. После того выбраны иерархами два иерарха и отправлены к обвиненному с объявлением ему соборного решения.

7. Послы пришли к нему поздно вечером и, в присутствии всего клира, объявили ему приговор собора, приказывая вместе с тем готовиться к удалению. Он же, возблагодарив сначала Бога, выразил полную готовность идти, куда им угодно. Потом, обратившись к клиру, сказал: «Знайте, дети, что все это случилось со мною, по устроению Божию; а воле Божией должно повиноваться, что ни определила бы она касательно нас. Мы поставлены пастырями по суду св. Духа, призвавшего недостойным нас к тому, чтобы по возможности пасти стадо Христово; и вам известно, что мы вели его за собою — если и нехорошо, то, во всяком случае, как могли. Так нужно ли говорить мне о вещах, известных вам? Между тем, многих из вас, может быть, мы и оскорбили, а от многих и сами потерпели оскорбления: примиримся же и простим друг другу обиды. Любовь Церкви такова, что и мы как отцы, перенося обиды от вас, должны принимать вас, как детей: равно и вы, оскорбляемые в чем-либо нами, должны изгнать вражду против нас, как истинные члены, и следовать за оскорбляющими. Ныне время оставить друг другу долги наши. Я со своей стороны исполняю это, — примиряюсь со всеми и охотно отхожу, куда Господу угодно: а вы идите, пересмотрите поодиночке, поверьте и примите от нас церковные сосуды, драгоценные одежды, останки святых и книги, чтобы кто-нибудь не счел нас святотатцами. В заключение же всего, дети, радуйтесь о Господе и спасайтесь. Эту одежду, книжку и три монеты, которые принадлежали нам еще при вступлении нашем на патриаршество, по правилам монахов, и которые притом приобрели собственными трудами — от списывания Псалтири, мы берем опять и удаляемся». Сказав это и подобное этому в назидание клиру, и почти на пути уже приказав некоторым из присутствовавших, в числе коих был и я, идти для принятия священных вещей, он обратился к посланным и сказал: «Вот, братия, я готов, и не испугаюсь, что ни задумали бы вы в отношении ко мне. Вы, как говорите, сделали свое дело: прочее пусть делает царь; пусть скажет нам, куда идти, или лучше — пришлет людей отвести нас. Мы не будем противиться, меч ли приготовит он нам, или смерть». После этих слов, он отпустил всех с миром, а сам, ни о чем больше не заботясь, сел и ждал царского приказа.

8. Ночью, в конце Пиантиона, когда, после зимнего холода, наставало уже время ведренное и сухое, — именно в первую стражу той ночи посланы были царем люди, долженствовавшие взять осужденного и отвесть, куда им было приказано. Немедленно сведенный ими со ступеней великого храма, он стал пред великими вратами и возблагодарил Христа Господа, молясь Ему и как бы прощаясь. Когда он готов был уже выйти из восточных дверей, чтобы отправиться в пустынный монастырь Чудотворца Николая в Барбаре, [66] который стоял тогда при море и, как смежный, приписан был к Оксийскому (сюда-то осужден был Арсений на изгнание, что случилось, думаю, не без устроения Божия, так как в Оксии же принял он некогда и монашескую одежду) — при самом выходе из церкви, небо, дотоле совершенно чистое, вдруг все покрылось густыми облаками, полился сильный дождь с градом, страшная молния бороздила и раскаляла воздух, и громовые удары непрестанно поражали слух. И среди такой-то грозы влеком был он своими проводниками, пока не достиг самого монастыря. Пробыв там день, в следующую ночь проводники посадили его на рыбачью лодку и поплыли по направлению к Приконнису, до пустыни, лежащей выше так называемой туземцами Суды, где заключили его под надзором царской стражи и никому не позволяли его видеть.

9. Так распрощались они с этим человеком. Думают, что и сами патриархи считали необходимым подать о нем такое мнение. Когда просили их об этом, — первый согласился патриарх Антиохийский Евфимий, давно питавший ненависть к Арсению за то, что он не принимал его в общение по причине, основанной на слухах (а неизвестно, справедливы ли были эти слухи), будто бы Евфимий в некоторых вещах соглашался с армянами. Поэтому, как скоро стали рассуждать об Арсение, он, тотчас ухватился за представившийся случай и подал свой голос о низвержении патриарха. Напротив, патриарх Александрийский Николай был далеко не того мнения, чтобы одобрять это дело: он, отсеченный теми, которые низложили Арсения, тем не менее остался тверд в своем убеждении, и ничего не изменил в своем образе мыслей.

10. Из архиереев же, кроме тех первых — Мануила Фессалоникского и Андроника Сардского, никто не был отсекаем. Об Андронике, как постригся он в монахи, мы уже сказали. Арсений, по возвращении на патриарший престол, зная, что Андроник ради его только лишен был епископии и вследствие того принял монашество, хотел было возвратить ему прежнее состояние и снять с него монашескую одежду: но ему не удалось получить на это согласие иерархов. Дело было так. Когда тот, беседуя с патриархом наедине, узнал, что он позволил бы это, если бы только захотел собор; тогда, вышедши от патриарха, он решился сделать пробу для достижения желаемой цели. В один из соборных дней, он, с ведома патриарха, надевает на себя архиерейскую мантию, а на голову возлагает священный кидарь и, сев в притворе, требует позволения войти в собор, к председательствующему патриарху. Собору было доложено, и узнали, что ждет кто-то, облаченный в архиерейские одежды. Епископы разгневались и не хотели принять пришедшего. А тут один из них показал и письмо Андроника, в котором он собственноручно подписался Афанасием. Тогда все стали уговаривать патриарха, чтобы он не помогал этому человеку, и охлаждали в нем пламенное к нему расположение; а тот, пристыженный безуспешностью своей попытки, начал вести жизнь более внутреннюю. Но это было прежде; а теперь многие из монахов и мирян, отделившись от Церкви, собирались сами по себе и говорили: «Не прикасайся, вовсе не дотрагивайся до того, кто одобряет низложение патриарха, или хотя имеет общение с одобряющими». Между тем царь, так как нельзя было оставить Церковь без пастыря, поручает архиереям избрать того, кто им покажется; а сам, глубоко всматриваясь в состояние дел и думая, как бы уничтожить расколы, назначает общее собрание и, когда все собрались в одно место, с балкона своей кельи, огражденного железными — то прямыми, то выгнутыми полосами, говорил им следующую речь:

11. «Я думаю, подданные моего царства, что никто из всех вас не дошел до такого безумия, чтобы стал водиться не столько своим умом, сколько мыслями другого. Ведь если совет состоит обыкновенно и в сношении мнений, объявляемых лицами советующимися, так как самое имя совета — ??????? значит сводить в одно мнения двух; то это бывает по необходимости в делах сомнительных и в тех случаях, когда мысли обеих сторон равносильны, и не знаешь, которых держаться. А как скоро мнения тяготеют на одну чашу весов, так что этим обозначается дело не только хорошее, но и твердое, и вместе с тем открывается вредное; то напрасно поистине и бесполезно, презирая собственные свои помыслы, обращаться к чужим, которые бывают иногда неблагоразумны, а иногда своекорыстны: притом чужая боль обыкновенно не чувствуется; всякого давит свое горе. Так вот и вы должны пользоваться преимущественно собственными помыслами и ими испытывать мысли внешних. А кто, презирая свое размышление, будет прислушиваться к мнениям внешним, — не заметит ли в них чего-нибудь; тот должен согласиться, что своего ума у него не достает. Человек же без ума, сам по себе, вовсе ничего не понимает; да если бы кто и со стороны говорил ему, — не может отличить хорошего от худого. Следовательно, для него и чужой совет бесполезен. Вы совершенно знаете, что случилось; ни одного из событий мы не скрыли: ибо это-то, по повелению державной нашей воли, и привело каждого из вас в настоящее собрание, подобное тем, какие бывали и прежде. Но причины этих собраний, как различные, могут иных привесть в недоумение. Некогда лицо на патриаршем престоле по собственной охоте отказывалось от своего служения, — и тогда надлежало на его место поставить другое: а теперь то самое лицо низложено за вины, как вам известно, и по этому случаю, надобно заместить его кем-нибудь другим. Так смотря на ошибку в прошедшем, надобно как можно лучше устроить будущее. В то время некоторые из черного и необразованного народа, находящие для себя удовольствие в волнении Церкви, заперлись в человеческих своих домах и произвели раскол. Мы описали бы их, если бы, при всем нашем желании, не препятствовала нам краткость времени, не позволяющая припомнить произведенные ими беспорядки и принятые нами меры. Такое же нечто подозревается и ныне; потому что беспорядок не исчез: есть люди, ищущие случаев снова возбудить его и разделить Церковь Божию. Чего они домогаются, имея приобретенное привычкою расположение прятаться в своих углах и скрытно совершать свои дела, — говорить не нужно: но присоединяющимся столь неблагоразумно к любимой их беседе мы не замедлим назначить строжайшее наказание. Кому и чем тут соблазняться? Разве изменены его догматы? Но в нашем учении ничто не нарушено и вообще ничто не будет нарушено. Или извращено нечто обрядовое? Но ничего не укажут, сколько бы кто ни трудился. Или, наконец, совершая служение под одним пастырем, который по достаточным причинам низложен, вы отчаялись в избрании другого? Но без сомнения изберете и, пасомые им, будете жить наилучшим образом. Ведь чрез того-то пришлось ли кому из всех вас быть облагодетельствованным и пользоваться нашим благоволением, если исключить случаи неожиданные? Что же? Собравши вас ныне в одно место, мы не намерены однако ж обвинять свое величество: напротив, я не скрою, скажу вам причину, почему имеющий нужду в милости не получал от царской воли того, что следовало. Так как и патриарху, под влиянием ненависти, неприятно было приходить к нам, и мы, не видя его расположения, не могли приходить к нему, да не были бы и приняты, хотя бы пришли; то нуждающихся и не представлялось. Впрочем, что скрывать? Не у нас недоставало природной готовности благодетельствовать, а у него не имелось доброй воли распоряжаться относительно испрашивания благодеяний. Мы знаем, что благость рождается от благости, и что родившейся любви не возрасти, если не родится любовь взаимная. Не думайте, что я баснословлю. Впрочем, и басня — дело похвальное, если она метит на истину. Ведь и из внешних кто-то сказал, что гордость в соседстве с пустынничеством. С гордым никто не сближается: от этого ему и приходится проводить жизнь самому с собой, — вдали от других. Что же будет после? Когда пастырь подвигнет нашу душу высшими способами посредства, — вы непременно испытаете действие лучей сродного нам благоволения; лишь бы кто не обращал этого во зло, не имел в виду одного себя, не шутил над тем, что нешуточно, и не домогался того, что для него невыполнимо. Ведь падения всякий раз соединены бывают с тревогами городов; чрез погрешности одного человека получают зло многие. Итак, оставьте незаконные собрания и возненавидьте расколы. Много людей с сумками ходит в ваши жилища, думая не о том, чтоб хорошо было вам, а о том, как бы выманить у вас что-нибудь нужное себе. Вот они станут обвинять царей, смешивая новое со старым, начнут говорить, что обстоятельства Церкви не хороши, и, может быть, к такому же говору расположат других; а чрез это, ожидая улучшения, будут и их сбивать с толку. Что же теперь делать вам? Когда будете отдавать другим из того, что у вас есть, никто не позавидует: пусть делает всякий, что кому угодно. Но увлекаться их словами и вместе с ними впадать в заблуждение, — это было бы, думаю, и для меня нестерпимо, и для вас небезопасно. Наказанию предшествует теперь угроза, чтобы знали, чему подвергнется тот, кто решается на такое дело. Ведь немногие по необходимости портят многих: кто же, стало быть, будет столь сонлив, что не постарается остановить это стремление? Итак, я приказываю и мужчине и женщине, и старому и молодому, и горожанину и селянину, сперва испытывать людей к ним приходящих, и потом уже входить с ними в сношение. Ведь больной получает помощь от здоровых: так если сами вы окажетесь больными в своих помыслах, то что доброго сообщите другим? Их дело, может быть, откроется со временем: но вам заражаться их злом и уклоняться от прямого пути, — это будет худо. Те разбегутся, а вам от обвинения не уйти. Знаю, что говорю много; однако ж, и вам, без сомнения, кажется, что обвинение в расколе равносильно обвинению в отступничестве, а обвиненный в отступничестве наказывается, как святотатец. Итак, подумайте, как следует поставить себя относительно к настоящим обстоятельствам: лучше ли молча пользоваться добром, или, вдаваясь своими рассуждениями в то, что вас не касается, подпасть под наказание».

Этими и другими подобными словами объявив свою волю народу, царь распустил собрание и позволил каждому идти домой.

12. Архиереи же, получив полномочие избрать того, кто кажется им способным для величайшего предстоятельства в Церкви, сошлись в священный и великий храм Влахернский и, представляя тот того, тот другого, наконец, все единодушно остановились на одном — Адрианопольском епископе Германе, муже нрава свободного, который отличался прекрасным совершением священного служения и, кроме того, издавна пользовался расположением царя. Это был человек в самом деле отличный и ученый в высшей степени. Ему известно было все прекрасное, что могло быть полезно не только для добродетели, но и для управления делами. Нередко по преимуществу хвалил он того, кто расторопно и с хранением души совершал чистую добродетель, проводя жизнь более среди людей, чем в пустыне. Сам он не был красноречив, зато уважительно и с должным вниманием относился к красноречивым, любил слушать их и был особенно другом подобных людей, так как отлично ценил прекрасное. Добродетелью украшался он не тою, какою хвалятся нынешние, что в сознании представляют себя лучше других, так как любят различать пищу и питье, для каждой из них, кроме положенных времен, назначают известные дни, предпринимают путешествия пешком и медленно, остаются с немытыми ногами, ложатся на земле, имеют на плечах единственную одежду, милосердие же и любовь, равно как человеколюбие и сочувствие, и вообще внимание к другим поставляют на втором плане, — люди жестокие, поносители и презрители ближних, полагающие, что только они одни совершают добродетель, что ни делали бы;— нет, его добродетель была именно человеческая, какою характеризовался он, как истинный человек, и особенно как человек облеченный властью, которому нужна больше умеренность, чем бесстрастие. Если бы от подобной жизни отнял ты разборчивость, то чрез отнятие этого одного, погубил бы в ней все. Такою-то добродетелью украшался он: некоторые называют ее политическою, а согласную с ней жизнь — жизнью политика, которая занимает средину между созерцательною и светскою. Итак, описанный архиерей Орестиады предпочтен был другим (говорили, что некогда жил он на востоке, на Черной горе, и в тамошней обители долго совершал великие подвиги) и признан достойным принять предстоятельство Константинопольской церкви. С мнением архиереев соглашался и царь и побуждал их утвердить этого мужа, даже по временам, видаясь с ними, настойчиво уговаривал и просил их не откладывать призвания.

13. Призвание действительно последовало. Герман в месяце мемактирионе, в праздник Святого Духа, чрез особое определение объявлен был собранию патриархом, литургисовал вместе с епископами, восседал на священном престоле и предстоятельствовал в сонме прочих.

Как скоро вступил он на престол, важнее всего показалось ему почтить людей, отличавшихся либо добродетелью, либо образованием, — почтить одних надлежащими достоинствами, других — наградами и разными подарками. Золото презирал он более всего, так что не имел и кошелька: если же оно откуда-нибудь приходило, — приказывал класть его на своей постели, чтобы иметь под руками, по случаю предписываемого им какого-нибудь доброго дела. Но избыток такой простоты вменяли в вину этому человеку, как нерадение; а уважение к царю и его правлению многие порицали, как ласкательство и ложь. Простота его нрава, свободное и открытое его обращение с встречающимися и прямодушная его беседа с приближенными подали повод к обвинению его в злоупотреблении высоким саном. Отношения его к державному, особенно в случаях просьб, когда первый делал доклады последнему и просил, а последний неохотно соглашался и, по-видимому, только щадил надежды просителя, чтобы не оскорбить его отказом, только думал, может быть, что исполнить когда-нибудь, а говорил, что все еще не успел, — навлекли на него подозрение в лживости. Все эти обвинения, взятые вместе и запавшие в души многих, возбудили к Герману ненависть и противопоставили ему ревность о бывшем патриархе, у которого он отнял церковь и, сошедши с престола дочери (так называли тогда церкви), дерзко и самовластно взошел на престол матери. Под влиянием таких двух [67] обвинений, не было никого, кто говорил бы о нем хорошо; потому что одни принадлежали к стороне Арсения, а другие, может быть, следовали образу их мыслей. Были и такие, которые, простирая свои порицания до крайности, в досаде называли его Мармутцою [68] и прилагали к нему это персидское имя потому, что род его происходил от лазов [69], равно как и род Гавры [70]. Подобным образом порицали они и нрав патриарха, называя Германа неосмотрительным и дерзким, не понимающим, что он удостоен чести незаслуженной, и поносили его так, имея в виду ласкательство его пред царем; при этом смеялись они и над его родом, говоря, что его род имеет одинакое происхождение с персидским. Несмотря на то, как старец, получивший воспитание старинное — церковное, блаженной памяти Герман в церковном чиноположении восстановил в прежний вид многое, что от времени и по нерадению было упущено.

14. Важнейшее же дело его, как человека ученого, состояло особенно в том, что он воспользовался дарованиями и многознанием Оловола. Находя этого человека для удовлетворения тогдашних нужд достаточным, и желая утешить его в тех страданиях, которые он переносил, патриарх назначил его руководителем детей духовного звания для образования их науками. С этою целью взял он Оловола из монастыря Предтечи и, пристроив его к церкви, возложил на него дело величайшей важности, а сам ходатайствовал за него пред царем и ходатайство свое предложил в следующих словах: «Георгий Акрополит великий логофет, по твоему повелению, царь, довольно уже потрудившись, наконец, утомился и сдал науки. Теперь в эту должность надобно ввести других и, между прочими, наставников церковных — таких, которые, по своей учености, стояли бы высоко и особенно могли бы быть полезны в нуждах церкви. Итак, ходатайствуя пред тобою за церковь, мы просим тебя: соизволь на наше прошение и обрати благоволение твое на Оловола. Я принимаю его и хочу почтить формально, — поставить учителем детей, учащихся словесным наукам». — Когда патриарх сказал это, — царь тотчас согласился и склонился на его просьбу; потому что и сам действительно заботился о восстановлении древней славы Константинополя, так что поставил два клира — один при знаменитом храме Апостолов, другой — при храме Влахернском; сверх того в священных клирах города учредил певцов и назначил им жалованье, а при храме великого Павла, в древнем сиротском доме (????????????) основал грамматическую школу и назначил годовое содержание как учителям, так и детям, и эту школу иногда посещал сам и разузнавал, каков каждый наставник, как велики его успехи, и когда надлежало, поощрял их, а ученикам, по отеческому обычаю, назначал времена отдыха. Итак, вняв просьбе иерарха, царь сжалился над заключенным и тотчас приказал выйти виновному. Тогда, принятый патриархом, этот несчастный был обрадован многими дарами, получил от патриарха диплом ритора и, сделавшись учителем школы, открыл ее для всех.

15. В том же году подпал под вину против величества Франгопул, домашний Михаила, а к этому преступнику причислялись еще двенадцать человек. Они задумали умертвить царя, как скоро найдут это возможным. Один из принявших участие в таком заговоре и злодействе был некто Карл, который, по рассказам, убил некогда и протовестиария Музалона. Но приглашенный заговорщиками к убийству, он никак не мог решиться совершить зло державному на самом деле, а донес об этом и подверг злу тех, которые пригласили его. Когда донос был сделан, — заговорщиков схватили и стали мучить пытками, чтобы они открыли соумышленников, особенно допытываясь, не злоумышлял ли с ними и бывший патриарх. Мучимые на других не показывали; что же касается до патриарха, то побуждаемые ли истиною, или силою мук, объявляли, что он действительно связан с ними соумышлением. Над преступниками произнесены страшные приговоры: все они подвергнуты казням, согласно со степенью преступления. Не оставлено также без внимания и обвинение патриарха: царь ухватился за него с жаром и, внесши его в собор, грозил ужасами. Не потерплю, говорил он, если не буду отмщен: архиереи должны подпасть под суд церковных правил, если не осудят патриарха; а патриарх явно осуждается и никак не может быть терпим, что ни терпел бы прежде, если обвиняемый царем, не подвергнется другому надлежащему суду; потому что нехорошо и несправедливо, что тот, кто обязан был заботиться о царе, предает его врагам. По рассмотрении этого дела, собор нашел законным послать к патриарху и спросить; потом, если признается, произнести ему приговор, а не то, — все-таки взять его и без признания, и снова рассмотреть его вину. Это определение собора проектировано было самим царем. Итак, избранные спросить патриарха должны были отправиться — с тем, что если признается он, будет определено ему законное возмездие, какое следует принимавшему участие в злоумышлении людей, понесших наказание за царя: в противном же случае, хотя бы, то есть, и не признался, возложить на него оковы и снова производить следствие, знал ли он о заговоре, и потом уже, если будет обличен в злодействе, заключить его, а не то — освободить от осуждения, как человека, обнесенного несправедливо. Этого требовал царь, — и весь сонм архиереев согласился на его требование.