КНИГА ПЯТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КНИГА ПЯТАЯ

1. Таковы были события на западе. Неудачу на суше уравновешивая успехом на море, царь колебался между печалью и радостью. Обсуживая происшествия своим умом, он несчастье производил от лукавства врагов, а счастье — от открытого мужества; и первое презирал, как дело отступника, хватающегося за то, что выше его сил, а последнее почитал достойною трофеев воинскою доблестью. Поэтому он чувствовал больше удовольствие, представляя себе отнятые у неприятелей корабли и в них множество моряков, из которых первые стояли на рейде, а последние в оковах наполняли темницы и показываемы были, как трофей, для посмотрения. Но это удовольствие царя ослабляемо было скорбью о военачальнике, который, получив в битве тяжелые раны, казалось, близок был к смерти; потому что из числа ран одна, самая опасная, была в почках. Несмотря на то, что врачи так заботились о нем, что его здоровье стало поправляться, и опасение многих окружавших его лиц исчезало. Потом и царь счел долгом обрадовать Филантропина и, в воздаяние за твердость в страшной битве, почтил его достоинством великого дукса. Когда же у царского брата Иоанна спросили, что заставило его отложить знаки деспотства, — он дал приятный царю ответ, что так как сыновья державного достигли совершеннолетия, то человеку стороннему не следует уже носить имя деспота. Этот ответ был принят, и он с того времени, вместо шитой золотом, носил общеупотребительную калиптру, и черные сапоги; да и коня имел без знаков деспотского достоинства, а только пользовался титулом деспота.

2. Между тем дела церковные пришли в явное расстройство, и раскол сильно разыгрался: число арсениан возросло до того, что не только знавшие лично бывшего патриарха становились на его сторону, но, увлекаясь другими, отделялись от церкви и те, которые не знали его. Особенно же смутила сердца многих разнесшаяся молва об избрании Иосифа, несмотря на то, что, получая от царя множество денег, он щедро раздавал подарки своим приверженцам. В самом деле, чего ни просил он, тотчас же получал, — и при этом царь часто говаривал, придерживаясь за святительскую его мантию, что он не только отверз врата Эдема сам для себя, но без всякого препятствия введет в него вместе с собою и царя, чего последний надеется. К сожалению, Иосиф ни сколько не заботился о своем влиянии на тех, которые, живя в городе, усильно возмущали и отклоняли от него народ: чтобы там ни говорили, — все это не только не трогало его, но еще было предметом презрения. Он имел в виду одних лиц духовных, подвизавшихся на востоке и живших для одного Бога; и если слышал, что тогдашним положением дел соблазняются и они, то старался предзанять их мысли и говорил с ними глаз на глаз. Посоветовавшись с царем, патриарх, после больших дорожных приготовлений, отправился на восток и, там увидевшись с духовными лицами, между которыми особенно славился добродетелью и ученостью Блеммид, стал усердно склонять их на свою сторону. К этим убеждениям присоединял он, что и сам ревнует об Арсение, что желал бы видеть его патриархом и нисколько не думает о каких-либо против него кознях: одна только нужда церкви — иметь над собою пастыря, поставила его в необходимость занять место прежнего патриарха, которого не было. Впрочем меня, говорил Иосиф, иные почитают человеком, для жизни полезным; потому что видят полное ко мне расположение царя: так что всякий, преданный мне, не только не испытает ничего худого и несносного, но еще, благодаря такому царскому благоволению, будет наслаждаться многими благами. Это высказывал он как другим духовным лицам, так и самому Блеммиду, и искусно овладевал их мыслями. Впрочем, Блеммид мог принять его убеждение и потому, что имел в виду другую цель. Ведя жизнь философскую, он нисколько не занимался земными выгодами, ко всему был равнодушен, ни к кому не имел ни симпатии, ни антипатии, как будто бы его ум вовсе не был ограничиваем телом. Арсений и Иосиф для него были — одно: не отрешенно смотрел он на их природу, чтобы судить, кто из них обижен и кто насилует. Не имея помыслов о настоящем, которые пресмыкаются по земле и ничего в себе не заключают, он вел жизнь больше созерцательную. Зная, что божественное постоянно и неизменно, а человеческое ничто, ни на чем и ни на одну минуту не останавливается (как прекрасно сказал и Гераклит, что в одну и ту же воду нельзя погрузиться дважды, а по Кратилу еще лучше, — даже ни разу; потому что вещи текут подобно вечно льющемуся потоку), он заключал, что нет ничего странного и нового, если обижен был Арсений. Для него единственною необходимостью было только благочестие, сохраняя которое, он отвергал все прочие заботы и предоставлял их людям, живущим по образу века. Потому-то, принимая Иосифа, он не только не вышел к нему навстречу из своей кельи, но и не встал пред ним, когда тот подошел; вообще не сделал ничего, чем мог бы понравиться — и ему не угождал, и себя не унижал. Предавшись любомудрию и отвергая свойственную вещам наружность, он был нечувствителен к материальному: держась того, что вожделенно для ума, он презирал все, навязывавшееся чувствам. Поэтому отношения его были не к людям, а к делам: дела только удивляли его, поражали и возбуждали в нем уважение, а не почести людям, выражаемые приемами, встречами, рабским предстоянием, и всем другим, чем мы — люди пленяемся. Внутренние достоинства чтил он и уважал, видя в них дары Божии: но обладающий ими не всегда хранит их в таком состоянии, в каком получил; так как не всякий, ставший чем-нибудь, стал этим достойно — по Богу, но иногда лишь по человеку, если попускает Бог. Итак, постоянно избегая этого предрассудка, Блеммид показал тогда своим обхождением не то, будто бы намеревался унизить Иосифа, а то, что судит о нем, как и о всех прочих людях. Быв философом, он имел и взгляд философский: для суждения брал в основание не лица, а судил по-своему. Впрочем, с другой стороны, как человек обязанный служить обществу, он, сколько зависело от его воли, высказал тогда свое желание на бумаге: именно, чтобы ему всегда оставаться в этой самой обители, чтобы его обители никак не подчиняли какой-нибудь другой, чтобы полученной от царских щедрот суммы, состоявшей из ста литр золота, отнюдь не отнимали у этой обители Сущего [91] Бога (обитель, собственно, так и называлась), но чтобы та сумма хранилась в ней для пополнения недостающих вещей. — Бумагу, наполненную такими условиями, просил он патриарха подписать; а когда патриарх возвратится в город, то чтобы утвердил ее и царь. Так это и сделано: но по смерти Блеммида, марка перевернулась; утвердительный акт был взят назад, условия нарушены, деньги присвоены великой церкви, а самая та обитель приписана к Галасийской и подчинена ей. Наконец, иерарх Иосиф, пробыв довольно времени на востоке, возвратился в Византию.

3. Вскоре после того у болгарского царя Константина умерла супруга Ирина, — и державный пожелал вступить с ним в союз, чтобы чрез то обезопасить Гемус, Македонию и Фракию, где от непрестанных войн оставалось очень немного войска. С этою целью отправил он к Константину посольство с обещанием выдать за него свою племянницу, вторую из дочерей Евдокии, Марию, с которою прежде был в супружестве великий доместик, Алексей Филес. Когда условия союза скреплены были клятвою в том, что чрез брак свой Константин получит право на владение Месемвриею и Анхиалом (ибо хотя эти города находились теперь в руках царя, но прежде принадлежали они царю Болгарскому; так и прилично было возвратить их прежнему владетелю в виде приданого), царь снарядил невесту великолепно, — истинно по-царски. Как сам он, так и патриарх, прибыв в Силиврию, возложили на нее там украшения деспины и, окружив ее большою свитою, отправили для вступления в брак к Константину, а сами воротились. Но все, что относилось к браку, царь выполнил, а возвращение городов откладывал, справедливо усматривая, что чрез отдачу их Римская империя много потеряет. Он выставлял Константину разные благовидные предлоги, почему не может теперь же отдать ему упомянутых городов, и, между прочим, говорил, что жители их не соглашаются на это: они — римляне, и те города составляют часть Романии; так нейдет римлянам служить болгарянину. Не отказываясь решительно от своего слова, царь прибавлял, однако ж, что он откладывает исполнение его до того времени, когда Константин получит потомство, и таким образом будет благовидно — римской области передать наследнику римского же племени. — Эта смешная и хитрая ложь до времени была прикрываема; Константин нехотя ждал, — и союз его, по случаю брака, служил в пользу не столько ему, сколько Римской империи. Но когда Мария родила сына Михаила, тогда стала сильно убеждать своего мужа нарушить мирные условия, объявить войну царю и требовать городов. Отсюда возникли немалые затруднения, которые сделались бы еще большими, если бы царь не поспешил вступить в родственную связь с Ногаем, выдав за него незаконнорожденную дочь свою Евфросинию, и этою сделкою не остановил стремлений Константина, против которого Ногай тотчас привел с собою тохарцев и присоединился с ними к царскому войску.

4. Ногай из тохарцев был человек могущественнейший, опытный в управлении и искусный в делах воинских. Посланный от берегов Каспийского моря начальниками своего народа, носившими название ханов, с многочисленными войсками из туземных тохарцев, которые назывались монголами (? ???????), он напал на племена, обитавшие к северу от Эвксинского Понта, издавна подчиненные римлянам, но по взятии города латинянами и по причине крайнего расстройства римских дел, отложившиеся от своих владык и управлявшиеся самостоятельно. При первом своем появлении, Ногай взял те племена и поработил. Видя же, что завоеванные земли хороши, а жители легко могут быть управляемы, он отложился от пославших его ханов и покоренные народы подчинил собственному своему владычеству. С течением времени соседние, обитавшие в тех странах племена, каковы аланы, зикхи, готфы, руссы и многие другие, изучив их язык и вместе с языком, по обычаю, приняв их нравы и одежду, сделались союзниками их на войне. От этого тохарское племя, скоро до чрезвычайности распространившись, сделалось могущественным и, по своей силе, неодолимым; так что, когда напали на него, как племя возмутившееся, верховные его повелители, оно не только не поддалось им, но еще множество их положило на месте. Вообще народ тохарский отличается простотою и общительностью, быстр и тверд на войне, самодоволен в жизни, невзыскателен и беспечен относительно средств содержания. Законодателем его был, конечно, не Солон, не Ликур, не Дракон (ибо это были законодатели афинян, лакедемонян и других подобных народов, — мужи мудрые из мудрых и умных, по наукам же ученейшие), а человек неизвестный и дикий, занимавшийся сперва кузнечеством, потом возведенный в достоинство хана (так называют их правителя); тем не менее, однако ж, он возбудил смелость в своем племени — выйти из Каспийских ворот и обещал ему победы, если оно будет послушно его законам. А законы эти были такого рода — Не поддаваться неге, довольствоваться тем, что случится, помогать друг другу, избегать самозакония, любить общину, не думать о средствах жизни, употреблять всякую пищу, никакой не считая худою, иметь много жен и предоставлять им заботу о приобретении необходимого. Отсюда быстрое размножение этого племени и изобилие во всем нужном. У них положено было также — из вещей приобретенных ничего не усвоять навсегда и не жить в домах, как в своем имении, но передвигаться и переходить в нужде с одного места на другое. Если бы недоставало пищи, ходить с оружием в руках на охоту, или проколов коня, пить его кровь; а когда понадобилась бы более твердая пища — внутренности овцы, говорили, налей кровью и положи их под седло, — запекшаяся немного от лошадиной теплоты, она будет твоим обедом. Кто случайно найдет кусок ветхой одежды, тот сейчас пришей его к своему платью, нужна ли будет такая пришивка или не нужна, — все равно (цель та, чтобы делая это без нужды, тохарцы не стыдились к ветхим одеждам пришивать старые заплаты, когда бы настала необходимость). Этими-то наставлениями законодатель приучал своих подданных жить в полной беспечности. Получая от женщины и копье, и седло, и одежду, и самую жизнь, тохарец, без всяких хлопот, тотчас готов был к битве с врагами. Охраняемые такими постановлениями своего Чингис-хана (я припомнил теперь, как его зовут — Чингис его имя, а хан — это царь), они верны в слове и правдивы в делах; а будучи свободными в душе и отличаясь прямотою сердца, они ту же необманчивость речи, когда кого слушают, ту же неподдельность поступков желают находить и в других.

Итак, вступив в родственный союз с вождем их, Ногаем, царь отправил к нему множество материалов для одежды, и для разнообразных кушаньев, и сверх того, — целые бочки пахучих вин. Отведав кушанья и вин, Ногай с удовольствием принял это, вместе с золотыми и серебряными кубками. Но что касается разных калиптр и одежд (ибо и такие вещи присланы были ему от царя в подарок), то отодвигая их руками, он спрашивал принесшего: полезна ли эта калиптра для головы, чтобы она не болела, или эти рассеянные по ней жемчужины и другие камни имеют ли силу защищать голову от молнии и ударов грома, так чтобы человек под такою калиптрою был непоразим? А эти драгоценные платья избавят ли члены моего тела от утомления? Если его не останавливали, то он рвал присланные одежды; а когда иную и примерял, — то только по дружбе к царю, да и то на минуту, а потом тотчас снова являлся в своей собачьей или овечьей, и гордился ею больше, чем теми многоценными. Точно так же обращался он и с калиптрами, выбирая из них нужные, предпочтительно пред драгоценными. Находя же что-нибудь полезным, он говорил принесшему: это — сокровище для того и для того, и тотчас надевал на себя, обращая внимание не на камни и жемчуг, а на пригодность вещи.

И так, царь приобрел себе этого союзника в то время как Константин напал на его землю и опустошал ее. Овладев царскими землями, он крепко держал в своих руках не только Месемврию и Анхиал, но и Сизополь, и Агафиополь, и Костричин, и другие крепости, завоеванные некогда римскими полководцами, — и держал их с тем, чтобы не возвращать и тени крепости, — тем более, что Месемвриею владел еще по-прежнему праву, взяв ее от Мицы [92]

5. Этот Мица (для большей ясности рассказа возвращусь несколько назад) был зять Асана по его дочери, и свояк Феодора Ласкариса. Асан, по свидетельству истории, отличаясь прекрасными свойствами, был в союзе с царем Иоанном Дукою и вместе с ним ходил войною на запад. По смерти его, Мица, как болгарин, получив власть над болгарами, часто вооруженною силою нападал на римские области и чрез то в царе возбудил против себя неудовольствие, да не менее раздражил и многих болгарских вельмож — до того, что они, питая к нему чувство ненависти, произвели сильное волнение и подчинились Константину, по одной линии происходившему от сербов. Но так как Константин не имел в своем роде никого, достойного разделять с ним власть; а с Асаном в родстве он не состоял: то Иоанн послал к нему в супруги свою внуку, которая на Асаново царство имела такое же право, как и Мица. Столицею Константина был Тернов, где он стал управлять болгарами с царским великолепием; а Мица имел в своей власти окружные земли, и иногда довольствовался ими и молчал, а иногда действовал враждебно против Константина, и своими преследованиями запирал его в нашем Стенимахе. И если бы не пользовался он помощью римского войска, то, может быть, попался бы в руки неприятеля и погиб. Но судьба склонила весы на другую сторону. Усилившись, Константин смело напал на Мицу, и этот, с детьми своими заняв Месемврию, стал оттуда просить царя о принятии его под свое покровительство, и за то отдавал ему во владение тот город. Тогда царь отправил ему достаточное количество войска под предводительством куропалаты Главаса, бывшего после великим папием. [93] Главас, заняв Месемврию, присоединил ее к Римской империи, а Мицу сухим путем чрез Гемус отправил к царю. Царь принял его ласково, укорил с кротостью и, дав ему для содержания себя с детьми землю на реке Скамандре, заключил с ним договор, по которому обещался за старшего его сына Иоанна выдать свою дочь.

Так устроен был брак первой его дочери Ирины.

6. Вторую же Анну царь положил отправить к сербскому державному Стефану Уресу, для вступления в брак со вторым его сыном Милотином (ибо первый его сын, соименный отцу, был женат уже на дочери короля Паннонского). С целью заключить относительно этого взаимный договор, отправлен в качестве посла сам иерарх, которому и поручена была невеста, окруженная великолепной свитой. Прибыв в Берию, послы положили — к Стефану Уресу отправить сперва хартофилакса Векка и вместе с ним Кудумина Трайянопула, — тем более, что хартофилаксу деспина приказала опередить посольства и обстоятельнее познакомиться с обычаями сербов, с образом их жизни и порядком управления; ибо эту дочь она с особенною заботливостью приготовила к роскошной царской жизни. Для дознания того, что следовало узнать, хартофилакс, прибыв в Сербию раньше патриарха, не только не нашел там никаких приготовлений к принятию царевны, соответственных ее достоинству, но и привел в удивление Уреса и его двор своею свитою, особенно же евнухами, и возбудил в нем вопрос: а эти зачем прибыли? Когда Векк на это сказал, что такой церемониал предписан самим царем, и что все эти люди составляют свиту царевны, — Урес в изумлении воскликнул: «Что это?! Нет, мы не привыкли к такой жизни», и вместе с тем, указав рукою на девушку, одетую в бедное платье и сидевшую за прялкою, сказал: «Вот в каком наряде водим мы своих снох». Вообще в их жизни царствовала простота и бедность до такой степени, что будто бы они питались только краденными животными. Возвратившись назад, посланные передали в подробности все, что видели и слышали, и чем не только возбудили беспокойство в патриархе, но и страшились за самих себя, как бы не сделаться жертвами коварного замысла; ибо не могли верить людям, не знавшим стыда и поношения. Тем не менее они ехали вперед, хотя некоторые и думали, что лучше было бы всем воротиться назад. По прибытии в Ахриду, посланные оставили здесь царевну с ее прислугою и некоторою частью свиты и, отправив вестников вперед к Уресу, сами медленно продолжали путь. Когда вестники прибыли в Полог, который на туземном языке значит «роща Божия», и объявив там о шествии царевны, направлялись к Липению; тогда оттуда появился посол, по нашему — посредник [94], именем Григорий, и рассказывал, что на дороге ему причинила много зла шайка разбойников. Патриарх со своими сопутниками и прежде слышал о таких шайках и боялся их, а теперь действительно поражен был величайшим страхом, как бы не подвергнуться чему-нибудь невыносимому; ибо если и собственные их, притом верховные начальники, не обеспечены против разбойников, то могут ли обещать себе безопасность иностранцы? К тому же от Григория услышали наши послы нечто несогласное с видами царствующих особ и решительно недоброе. Так, они везли с собой царевну для вступления в брак со вторым сыном Стефана, будущим наследником его власти, так как старший его сын, переломив себе ногу, проводил жизнь человека частного: но Георгий как-то обходил этот вопрос и затемнял условие; а что касается до опасностей пути, то говорил, что и сам потерпел вред. Слыша все такое и помня, как настоятельно наказывала и просила деспина заботиться об исполнении ее поручения, хартофилакс и окружающие его стали решительно отклонять патриарха и прочих начальников посольства от дальнейшего путешествия и убеждали возвратиться, пока не наступила еще опасность. К их убеждениям присоединились и другие обстоятельства, заставившие подозревать, что если поедут они далее, то не обойдутся без беды. Именно — окрестные жители нередко толпами приходили смотреть на них и подстерегали, какою дорогою думают они отправиться; и целью их было, высмотрев это, ограбить их ночью. Так вскоре потом и вышло: в ночное время подкрались они к посольству, отвязали коней и, сколько было силы в ногах, исчезли вместе с ними. Рано утром узнав о случившемся, послы отыскивали убежавших, но поиск их остался безуспешен; ибо можно ли было узнать что-нибудь о похитителях от их же соотечественников? А о судебном иске и требовании нечего было и думать; иначе, от людей, имевших человеческий образ и зверский нрав, могло быть еще хуже. Впрочем, чтобы испробовать все меры, они просили тамошних правителей выставить туземных коней, равноценных тем превосходнейшим, которые похищены; но выставленные не представляли ничего и похожего. Тогда положено уже ехать назад. Приняв это благое и больше полезное, чем вредное намерение, послы, как говорится, поворотили корму, — приняли обратное направление и прибыли в Ахриду, где взяв царевну, вместе с нею достигли Фессалоники, а оттуда, не думая больше ни о браке, ни о союзе, ни о мирных договорах, возвратились к царю.

7. Вскоре за тем постигло Диррахий страшное и плачевное бедствие. С наступлением месяца крония там стали постоянно слышать подземный необыкновенный шум, который попросту можно было назвать воем, предвещавшим близкое несчастье. В один день удары начали отзываться чаще и сильнее прежнего, и напавший на жителей страх заставлял их выбираться из города, чтобы, в случае большого зла, можно было спастись. В следующую за этими дневными тревогами ночь произошло самое страшное, какое бывало когда-нибудь, землетрясение. Это было уже не просто косвенное, как говорят, содрогание земли, а настоящее ее колебание и волнение, вырывавшее город из самых оснований и разбрасывавшее его по поверхности. Тогда домы и большие здания не в состоянии были держаться даже на самое короткое время, но разрушались и, падая, погребали под своими развалинами остававшихся там жителей, не знавших, где искать спасения; ибо если и выбегали они из домов, то опять на каждом шагу встречали падавшие массы камней, и потому находили, что им легче было спасаться внутри домов, чем выходить из них, если только дом сохранился хоть отчасти; а таких, которые бы нисколько не потерпели, вовсе не было. — Притом одно здание обрушивалось на другое, и если которое, по счастью, не упало само по себе, то распадалось от развалин соседнего. Такие падения были столь часты, что спастись от них бегством не представлялось никакой возможности. Многих, кроме того, застигло бедствие во сне; так что они погибли прежде, чем узнавали о случившемся. Что же касается до детей и младенцев, то они задавливаемы были обломками, вовсе не понимая зла. Треск и шум произошли мгновенно и с такою силою, что вскипело самое море, и находившиеся за городом думали, что это уже не начало болезни, а конец мира. Диррахий был город приморский, разрушение открылось неожиданно, люди были в таком страхе, треск зданий, падавших одно на другое, — так велик, что загородные жители, которых было очень много, чувствуя это дрожание и слыша этот треск, почитали такое явление не чем иным, как преставлением света. Землетрясение продолжалось столько времени, что ничто не устояло, но все упало и засыпало людей, кроме одной крепости, которая удержалась и не поддалась этой катастрофе. По наступлении дня, окрестные жители съезжались сюда с лопатами, заступами и другими орудиями, и начали раскапывать развалины, чтобы спасти от опасности несчастных, кто оставался еще живым, а главное, — чтобы отрыть и собрать заваленное обломками всякого рода богатство; ибо после стольких погибших явилось много наследников, и правильного раздела между ними быть не могло. И так, в продолжение нескольких дней все сравняв с землею лопатами, будто заскородив граблями, и собрав богатую золотую жатву, окрестные жители и албанцы оставили этот город, превратившийся теперь в совершенную пустыню и напоминавший о себе лишь немногими темными знаками, да одним своим именем, а не существованием. Тогдашний архиерей этого города, Никита, хотя отыскался и уцелел, однако ж, на многих членах своего тела имел следы описанного бедствия: при виде столь ужасного явления, которого никто не ожидал, он объят был страхом и, убежав из митрополии, оставил ее не только без себя, но и без всего, что в них было.

8. В это время король Апулии Карл, победивший некогда Манфреда, сознавая свое могущество, прервал мирные отношения к царю, по случаю родственной своей связи с Балдуином, и гордясь множеством своих кораблей, собирался овладеть Константинополем. Для этого снаряжал он многочисленный флот, собирал и людей, и оружие, и деньги, даже утруждал и папу усердною просьбою о соизволении на предпринимаемый им поход, доказывая, что Карл в праве искать достояния своих детей, которых союз основан именно на обладании Константинополем. Церковь действительно соизволяла на это и обещалась сильно содействовать его предприятию. Итак, Апулийский король давно уже приготовлялся; а царь, сознавая, что бороться с ним и одолеть его не может, если он, со всеми своими кораблями и с многочисленным сухопутным войском из Брундузии переправится в Диррахийскую гавань, которая теперь опустела, следовательно, легко могла быть занята, и которую, как говорили, в состоянии он был восстановить, чтобы оттуда действовать двойными силами, — решился вступить с ним в борьбу другого рода. Ему не представлялось возможности сноситься с папою открыто; однако ж, не отправляя к нему послов, он тайно отправлял туда письмоносцев, и притом знатных и расположенных к римлянам итальянских вельмож, которых образ мыслей был ему известен, и всячески лаская так называемых латинских фрериев [95], т. е. братьев, уговаривал чрез них римского архиерея не допускать Карла до исполнения его предприятия и не вводить христиан в войну с христианами; потому что римляне, говорили они, которых латиняне называют греками, исповедуют того же Христа и ту же церковь, какая и в Италии, епископа же ее признают духовным отцом и первым из архиереев. Мало того, — царь давал ему обещания, еще более лестные: доказывал, что церковь Божия есть одно стадо, что соблазнительное средостение, издавна безумно распростертое между церквами, надобно уничтожить, и что этому не препятствует возвращение Константинополя тем, которые были из него изгнаны. Нередко высказывая все такое, он посылал папским кардиналам и деньги, или крюк [96] — ????????, сказал бы грек, на котором поворачиваются вводящие к Христу папские двери, и доверял иным друзьям упрашивать папу, чтобы он удержал Карла. Стараясь еще более скрепить мир с латинскою церковью, он благосклонно принимал приходящих оттуда людей, особенно, если они принадлежали к церковному клиру. Так принял он некогда Кротонского епископа, человека ученого и знающего богословские науки на двух языках, и касательно его распорядился так, что послал его к патриарху, высказав при том свое желание со временем переодеть его в эллина и сделать подставным епископом церкви, так как своей у него не было. Может быть, это и сбылось бы, если бы не уличили его в нерасположении к греческим обычаям и в стремлении вредить нашим делам: замеченный в неблагонамеренности, он потерял благорасположение царя и сослан был в Понтоираклею, хотя церковь, и несмотря на то, во всем пользовалась его образованностью. Царь принимал и многих других фрериев, и посылал их в церковь к архиереям и патриарху участвовать в общих с ними псалмопениях, в таинственных входах и стояниях, в принятии божественного хлеба, называемого антидором, и во всем другом, исключая, собственно, причащения, к которому они не приступали. Все это ясно показывало, как близко было положение дел к восстановлению и утверждению мира между церквами.

9. Кроме того, некоторых духовных, особенно важных, по нравам и должностям замечательных лиц, царь отправил к королю французскому, родному брату Карла по происхождению, но далеко не родному по характеру. Посланниками к нему были хартофилакс Векк и архидиакон придворного клира Мелитиниот. Им не велено переправляться в Брундузий, чтобы оттуда идти сухим путем, но приказано доехать до Авлона на конях, в Авлоне же сесть на корабль и отправиться к королю морем — до самого того места, где он тогда находился. Целью посольства было — сколько возможно, смягчить его дарами и словами и, так как, по слухам, он был миролюбив, расположить его написать письмо к брату, чтобы своим письмом он постарался укротить его отвагу и удержать порыв. Достигнуть этого, казалось, тем легче, что французский король, как старший из государей, издавна уважаемый за высоту его власти и прямоту нрава, мог тотчас убедить младшего своего брата, сделавшегося королем недавно, низшего по власти и непрямодушного; ибо не прямое исправляется кривым, чем оно только было бы искривлено; а кривое прямым, отчего так они и называются. Если он будет убежден, то пусть бы написал к папе о греках, как о его братьях, действительно достойных этого имени, и таким образом постарался разрушить замыслы своего брата против римлян. Получив от царя подробные наставления, упомянутые послы отправились, — и везде, где ни являлись, возбуждали удивление многочисленною прислугою, царскими изображениями, сосудами и тяжелым поездом. Достигнув Авлона, и потом на корабле — сицилийской крепости Пахина, послы узнают, что король отправился в Карфаген, называемый Тунисом, воевать с ливийскими эфиопами. Поэтому, пробыв там несколько дней, они поплыли прямо в Тунис, но на Сицилийском море, застигнутые бурею, едва не потонули, и только уже после многих страданий прибыли на место, и королю, который тогда был болен, представили царские грамоты. Король, частью затрудняемый болезнью, частью занятый войною, не знал, что и делать, а потому медлил рассмотрением их дела и заботился о своем здоровье. Тогда послам пришлось ежедневно быть свидетелями очень печального зрелища, какое представляли агаряне и латиняне. Итальянцы, окопавшись с моря и оградившись глубокими рвами, твердо удерживали свою между ними позицию; а эфиопляне, искусно пользуясь укреплениями Карфагена, могли и укрываться в них от неприятелей, и когда приходилось, сами нападали на неприятеля. Сражения происходили каждый день непрерывно, и с обеих сторон падали многие. К тому же открылась сильная зараза, воины умирали во множестве, и погребения им не было, да не было и костров для сожжения мертвых тел. Глубокий и широкий ров, защищавший живых, в то же время вмещал в себе и умерших и наполняемый множеством их, как бы закапываемых одни другими, приходил едва не в уровень с занимаемою войском плоскостью. Таким образом, народ в одно и то же время истребляем был войною и заразою; но ревность сражающихся за крест не ослабевала. Между тем болезнь короля усиливалась, и уже отчаивались в его выздоровлении. Впрочем, и при таком состоянии здоровья, он несколько говорил с послами, выражал наклонность свою к миру и просил их подождать, пока выздоровеет и соберется с силами. Но это было накануне его смерти: в следующий день король скончался. Окружавшие убрали тело его, как человека вполне угодного Богу, обмыли благовонными жидкостями, сваренными в котлах, и положили в драгоценный гроб, чтобы эти останки перевезть в отечество; а послы при всех обещаниях короля, возвратились домой, как говорится, с пустыми руками. Но боясь нападения со стороны Карла, и обманутый в надеждах смертью короля, царь не переставал изворачиваться, и всеми силами старался достигнуть своей цели чрез многих иных посредников между им и папою.

Впрочем, не показывал он беспечности или недеятельности и в собственных приготовлениях, но ожидая удовлетворительных результатов из-за границы, сколько мог, приготовлялся и сам. Так, собрал он множество хлеба, и одною частью его наполнил городские башни, а другую предоставил на сохранение гражданам впредь до востребования; закупил также целые стада свиней и, разделив их по десятку и более на каждого гражданина, приказал заколоть их, и внутренности употреблять самим, а мясо посолить и хранить для общей пользы. Затем приготовлено было множество оружия, стрел, камнеметательных машин и материалов, нужных военным инженерам и механикам; приведен в порядок весь флот; назначено множество строителей и надзирателей для возведения городской стены со стороны моря, а с суши она утолщена вдвое. Вооружено значительное количество способного к оружию народонаселения, какое сообразно было с таким приготовлением к войне, и размещено по частям вне города, чтобы, когда понадобится, ввести его в город вместе с оружием и обозами. Посланы также войска для охранения приморских мест и островов. Влахернскую гавань царь не находил удобною для успешной борьбы с неприятелем; потому что в ней кораблям пришлось бы сражаться лицом к лицу с кораблями неприятельскими; а сражение лицом к лицу, при неравных силах, было бы затруднительно. Равным образом бросил он и гавань старую (это не та, которою недавно владели латиняне, и которая находится близ монастыря Христа — Евергета, а та, которая называется так по своим воротам); ибо коса этой гавани вдается в море так далеко, что в том заливе могут поместиться корабли как римские так и неприятельские. Но видя, что и войско будет смелее и сражение пойдет успешнее, если битва откроется в тылу неприятеля, царь захотел восстановить гавань у Бланки Контоскелийской [97]. Поэтому он окружил то место весьма большими камнями, углубил там море, влив туда ртути [98], корабли покрыл кровлями, вход в гавань, окруженную камнями, запер извне крепкими железными воротами [99], чтобы, с одной стороны, обезопасить флот, с другой — не дать возможности неприятельским кораблям быть введенными в гавань (а держаться в море, при быстром течении, они не могли) и напасть на наши корабли с тылу. Укрепил он также и Перею — посад генуэзцев, чтобы они, по одноплеменности с иноземцами, не пристали к их союзу, и вообще береглись вступать в сношение с нападающими. Хотя генуэзцы и не обязывались поднимать оружие против своих однородцев; однако ж, царь мерами благоволения старался привлечь их к себе и сделать своими, как у них говорится, клиентами.

10. Но среди этих приготовлений царь не переставал отправлять морем посольства к папам, тем более, что смерть тогда часто сменяла [100] их. Главною целью этих посольств было соединение церквей и уничтожение древнего соблазна. Михаил соображал, что еще при Иоанне Дуке состоялось соборное определение об отправлении туда послов с изъявлением готовности восточного духовенства иметь с латинянами общее служение и поминать папу, если он обещается помочь городу (посланниками были тогда Андроник Сардский и Георгий Кизикский, — и соединение, вероятно, произошло бы, если бы наши послы были приняты). Соображая тогдашнее с нынешним, он в современном положении дел находил гораздо более нужды, чем в то время, — осуществить мысль о соединении; ибо тогда римляне домогались получить то, что уже выпало у них из рук, а теперь они боятся только потерять то, что еще находится в их руках: цель же тогдашнего и теперешнего — одна и та же. Иначе как-нибудь убедить папу сражаться за греков, чем говоря и делая это, царь не надеялся; потому что мешал соблазн — греки в глазах латинян были не более, как белые агаряне. И так этими мирными договорами он предполагал с одной стороны уничтожить соблазн, с другой, — чрез уничтожение соблазна, удержать флот Карла, чтобы избавить римлян от опасности потерять снова отечество, которое они только что увидели, только вот-вот кое-как спасли, и не повергнуть его еще в большее бедствие. Занятый такими мыслями, он многократно убеждал к этому и патриарха, и собор: но принимая его убеждения легко и поверхностно, они походили на чешимых слухом; ибо хотя не могли прямо противиться им и вовсе отвергать их, однако ж, оставались твердыми в управлении церковью на древних основаниях, чтобы не сочли их, пожалуй, торгашами и барышниками. Они и в ум не брали, чтобы этот поднимаемый царем вопрос мог быть решен так скоро; ибо знали, что сколько раз прежние цари ни приступали к решению его, всегда возникали препятствия. Так было тогда. Впрочем, если бы препятствий и не было, — великий соблазн у нас все не уничтожился бы. Таковы были их мысли. Между тем, с фрериями и другими итальянцами они обращались любезно и не расходились в том, что касается вообще христианства; относительно же большего не вступали в состязания, будто макуты [101] (или чем бы их назвать?) и не обнаруживали сочувствия к делу. Ведь если это предприятие считали они незаконным, то должны были бы с самого начала остановить его и воспротивиться, объявив, что они не согласятся, во что бы то ни стало. Но им казалось, что церковь, как выше сказано, останется безопасною, хотя бы царь и делал, что ему полезно; а потому, когда этот поднимал свой вопрос (а он рассматриваем был долго), — те молчали, показывали равнодушие и ничего не думали.

11. Наконец, на папский престол призван был Григорий, который, живя до того времени в Сирии, славился добродетелями и ревностью о древнем мире и единодушии церквей, и из Сирии спешил тогда в Рим. Узнав о сношениях царя с папою касательно мира церквей, он пожелал отправить к нему послов — с целью, во-первых, дружески приветствовать его, а потом, известив о своем избрании, вместе с тем объявить пламенное свое стремление к миру церквей, прибавляя, что если того же хочет и царь, то это никогда не может быть достигнуто лучше, как во время его папства. Но когда Григорий чрез фрериев объявил это державному, — тотчас оказалось, что последний искал мира, боясь только Карла; а если бы этой боязни не было, то ему и на мысль не пришло бы говорить о мире: напротив Григорий главным делом почитал самое благо мира и единение церквей. Ведь несправедливо и неблагоразумно, что такие народы разъединяются мелочами: либо виновный пусть оправдается, чтобы братья обратились к миру; либо обе стороны пусть докажут, что они в своих чиноположениях и правилах не так различны между собою, чтобы имели основание питать взаимную вражду. Этим обеим церквам, достойно носящим имя Христово, довольно будет борьбы и против врагов креста, которых конец — погибель; потому что в этой борьбе, показывающей ревность на самом деле, и победа похвальна, и смерть спасительна. Такими мыслями обменивались царь и Григорий, когда последний ехал принять хиротонию, а первый долговременною настойчивостью пред собором и льстивыми речами пред патриархом старался склонить их в пользу своего предприятия. Папа, говорил царь, есть муж мира; желания его направлены к наилучшему. Вскоре по вступлении Григория на престол, приходят от него в Византию послы, — и послы фрерии, из которых один, по имени Иоанн Парастрон, прежде был нашим гражданином, хорошо владел греческим языком и имел такую ревность о соединении церквей, что, по его словам, неоднократно просил себе смерти в борьбе за это дело, лишь бы только оно увенчалось миром, что с ним после и случилось. Так говорил он, и действительно был самым жарким ревнителем мира: часто приходя и к патриарху, и на собор, он усердно умолял архиереев о своем деле, а пред нашим богослужением так благоговел, что однажды, при патриаршем литургисании, снял с себя калиптру и, взяв с собою других, вошел в алтарь, где став близ одного архиерея, с необыкновенным воодушевлением читал таинственные молитвы. Так-то ко всему нашему относился он чинно и благоговейно, а обращаясь к италийцам говорил, что хорошо и безопасно им оставлять прибавку к символу, соблазняющую братьев и мешающую их примирению. Впрочем, с другой стороны, не менее справедливо будет принимать оправдание людей, читающих символ и с прибавкою; потому что и латиняне, верующие в происхождение Святого Духа от Отца и Сына, и вы — от Отца чрез Сына, — одинаково берете на себя слишком много и мечтаете проникнуть в тайны Божии. Он говорил так с целью — прикрыть дерзкое прибавление к символу, и обязан был к этому, как посол, старавшийся больше всего исполнить возложенное на него поручение. Но правители церкви рассуждали, что «мир — действительно, дело доброе, можно ли и отвергать это? Особенно мир между такими церквами, которые для распространившихся повсюду учеников мироначальника Христа имеют значение главы: только его нужно заключить твердо, а не как-нибудь; потому что здесь настоит важная опасность допустить уклонение от истины в ту или другую сторону. Не нам первым пришлось рассуждать об этом, как будто мы только имеем причину ввести что-нибудь новое, чего прежде никто не вводил, или мы только не хотим изменить то, чего прежде держались. Об этих предметах говорили люди, по добродетели великие и по уму мудрые, и определили их значение. Простирать спор об этом выше меры им нежелательно, и выходящие в этом отношении из границ поступают невежественно и дерзко. А что мы указываем вам на прибавление, то за это тогда только можно было бы укорять нас, когда бы, ради такого прибавления, мы стали обвинять вас в чуждом или, что еще хуже, нечестивом учении, и таким образом сами, подобно вам, сделав прибавку, оказались бы нечестивыми. Но если с нашей стороны вы видите только отречение от прибавления к символу, поколику, то есть, не хорошо и вообще небезопасно налагать руку на скрепленные определения, хотя бы кто и утверждал, что это не противно истине; то справедливо ли приписывать нам подобное? Кто из нас дерзнул когда-нибудь произносить исповедание так, как ты говоришь, — с прибавлением? И так дело, конечно, похвальное и полезное, что ты так хлопочешь об установлении мира между церквами, стараясь мудро устранить соблазн от итальянцев: но если бы причина соблазна была в нас, и ты мог бы справедливо укорить нас, то мы тотчас приняли бы твою укоризну: теперь же, так как он вырос на земле итальянской, — тебе, как лицу духовному и посланнику мира, необходимо обратить внимание на Италию, и изгнать из ней грех нововведения в символе». Так говорили предстоятели церкви и обнаружили столько духа, что решились ничего не слушать, какова ни будет в этом отношении воля царя, и сколь ни велики были бы его угрозы. Но царь не опускал из виду однажды принятой цели: охотно ли стремился он к ней, или по принуждению, — это от иерархов скрывалось; а нам открываемы были и выставлялись на вид только ужасы войны и льющаяся кровь. Намерение царя казалось неизменным, кто бы что ни говорил.