КНИГА ПЕРВАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КНИГА ПЕРВАЯ

1. Георгий — издавна константинополец [2], но рожден и воспитан в Никее, а в Константинополь прибыл уже двадцати одного года от роду — тогда, как этот город, волею Божиею, находился под властью римлян. В те времена Георгий был причислен к священному клиру, украшался церковными достоинствами и достиг даже степени протэкдика [3], да и при дворе почтен саном дикеофилакса [4]. Написал он это сочинение, воспользовавшись не засвидетельствованными в свое время сказаниями и веря не одному слуху. — Часто случается, что писатель, как скоро кто говорит: я сам видел или слышал это, — тотчас принимает слова его за правду — единственно потому, что так рассказывают; но Георгий был большею частью самовидцем событий, или до точности разузнавал, кто первый видел событие, чтобы не только не допустить ничего без свидетельства, но еще оправдать дело согласием многих.

Михаил VIII Палеолог.[5]

Книжная миниатюра XIV–XV вв.

Притом сочинитель считал необходимым, — так как время периодическими своими оборотами обыкновенно многое скрывает, — не позволять ему мало-помалу изглаживать из памяти дела мимотекущие, но, по верному выражению одного мудреца, [6] прятать явления. Не годится впрочем, говоря о таком предмете, и уничижать истину ложью; ибо истина, как сказал кто-то, есть душа истории: дело истины — дело святое; и потому, кто вместо ее вносит ложь, тот прямо святотатец. Итак, мы вовсе не думаем преувеличивать события и, увлекаясь ненавистью или пристрастием, худые поступки порицать, а хорошие прославлять более надлежащего, и чрез то как бы обворожать ухо ума. Хотя и можно, конечно, рассказывать о происшествиях, где бы они ни случились, можно и говорить о них, кому это угодно, и оставлять их невысказанными, когда нет необходимости; однако, по моему мнению, лучше молчать, нежели говорить иначе, чем как было дело, лучше вовсе не знать слушателям, что происходило, нежели знать иначе, чем как хочет того история: потому что в первом случае бывает просто незнание, которое не постыдно, а в последнем — незнание является вдвойне, является незнание вместе с убеждением в знании; а хуже этого не может быть ничего. Впрочем, я не приступил бы к такому труду, если бы по-настоящему гадая о последующем, или лучше, по случившемуся заключая к имеющему случиться, не ожидал, что с течением времени будет еще хуже; ибо, может быть, гораздо удивительнее было бы слышать не о том, как это мы от глубокой тишины, какою наслаждались, перешли теперь в состояние столь бедственное, а о том, если бы стечение таких явлений, от наступления ужасной зимы после прежнего нашего процветания, привело нас к обновлению сил: ведь душа, достигши своей осени, не цветет, а напротив и вовсе становится чуждою жизненного движения.

2. Итак, мы не думаем, хотя бы и хотели, возводить свое повествование к лицам, прежде у нас царствовавшим, и там положив начало своей истории, говорить, как они приступали к царствованию, и с какою осторожностью, с каким благоразумием, которого нет лучше, управляли делами, — управляли тогда, когда, по известным нам причинам, лишились отечества, которое при них ограничивалось только тремя, оставшимися от прежней империи городами, то есть, Никеею, Бруссою и Филадельфиею. При тех державных происходило много событий великих; но надобно взять на себя немало трудов, чтобы описать их, — тем более, что мы и не знаем до точности, что тогда делалось и по каким причинам совершалось каждое дело. К тому ж были уже другие, которым приходилось говорить о тех событиях, и они приступали к описанию каждого случая, не обольщаясь, думаю, слепою уверенностью в самих себе, но обстоятельно зная дело, так как при событиях были сами [7], следили за ними до конца и, пока еще время не грозило им забвением, брали их с самого опыта и записывали в книги. Этим-то способом Эрмий противодействовал Лете, [8] или, лучше, предотвращал ее нашествие. Итак, дела тогдашних времен надобно оставить, как недостижимые и к нашей цели не относящиеся. О том лишь должны мы сказать, — и, может быть, слово наше будет не лишнее, — что некоторые одно и то же почитают причиною как тогдашнего спокойствия и состояния дел, так и нынешней превратности и запутанности их, только эта причина не одинаково действует: будучи присущею и производя влияние, какое следует, она рождает спокойствие, а находясь в отсутствии и пренебрегаемая, чему быть не следовало, она стала причиною настоящих запутанностей.

3. Тем угрожали неприятели с двух сторон: с востока — персы, с запада — итальянцы, которые занимали места не только приморские, но и находившиеся в пределах империи. Теми и другими римляне стеснены были так, что и вздохнуть свободно не могли. Иногда пользовались они помощью итальянцев и нападали на персов; а иногда, для защиты себя, призывали скифов, и с ними, в то время только что появившимися, прогоняли итальянцев. Целью их было — среду свою обезопасить крепостями; а места приморские не иным чем ограждались у них, как морем; ибо так как море и приморские посты находились во власти итальянцев, то не безопасно было воздвигать там крепости. Со стороны же востока ограждали их стремнины и непроходимые горы, если были во время занимаемы. Не имея сил сражаться вместе с теми и другими неприятелями, римляне на Востоке долго были под защитою гор, которые ручались им за безопасность и не обращали на себя внимания персов, а потому построение там крепостей время от времени отлагалось. Со стороны же моря могли они не прежде пользоваться крепостями, как по изгнании итальянцев. Поэтому они чаще вступали в союз с персами и, платя им ежегодную дань, которая была немаловажна, прекращали с ними брань миром, чтобы можно было со всеми силами обратиться против итальянцев. Предпринимая величайшие труды и упорные войны, они действительно изгоняли этих своих врагов и, потом, на своих кораблях переплыв море, обезопашивали живущих там римлян. А наконец, заставив персов волею или неволею возвратиться восвояси, вступали в горы, созывали отвсюду множество жителей, отличавшихся силою, и обезопасив их крепкими стенами и неодолимыми оградами, вверяли им охранение римских пределов.

4. Впрочем, эти горные жители, как могшие затеять возмущение, если бы каким-нибудь образом напали на них неприятели, и ничем не обеспеченные для сохранения верности, когда бы борьба, при случае, оказалась выше их сил, не оставались без всякого о них попечения: все они избавлены были от податей, знатнейшие из них получали пенсионы, а тем, которые могли питать дерзкие замыслы, даваемы были царские грамоты. С течением времени они разжились, и богатство текло к ним рекою. Но чем обильнее были средства их жизни, тем смелее выступали они против неприятелей и чрез то собирали огромную добычу. Занятие их было — делать засады по ночам и каждый день убивать и грабить врагов. А отсюда происходило то, что следуя за убегающими противниками, они вторгались внутрь их страны, отнимали у них все, что составляло их надежду, и насильно перевозя это домой, пользовались добычею по своему произволу. Между тем военачальники спокойно оставаясь, сколько возможно, назади, давали войскам другое направление и, насилиями возбуждая войну там, где она не возникла бы, заставляли других людей, по одним подозрениям, терпеть бедствия прежде, чем они ожидали их, и с такой стороны, откуда не могли ожидать. Все это было следствием благоденствия горных укреплений, поселенцы которых, хотя бы и не представлялось никакой надобности, или хотя бы со стороны противников и задумывалось что-нибудь враждебное, во всяком случае обеспечивались находившимся вблизи правительством, которое готово было противостать враждебной силе. И вот первые результаты тогдашнего состояния дел: крепостные жители не только упомянутою выше свободою от податей и доходами, но и ежедневными выражениями царской дружбы до крайности возгордились и обращали внимание только на то, что носило на себе признак богатства; поэтому с одной стороны тем ревностнее охраняли его, с другой тем смелее врывались в неприятельскую землю и противостояли врагам, когда они имели возможность сделать зло нашему отечеству.

5. Но с того времени, как Константинополь взят был римлянами и понадобилось ему возвратить своих детей в отечество, — прежде всего произошло то, что лица, которым вверена была власть над войсками, должны были, по далекому расстоянию столицы, ослабить защиту пограничных крепостей; а затем следовало и другое, что крепостные жители не могли уже получать пенсионов. Они и тогда, конечно, были не менее мужественны, как и в другое время; но интерес войны для них состоял в богатстве. Впоследствии, когда империя начала упадать, некто Ходин, пользовавшийся великою доверенностью царя по причинам, о которых теперь пока не говорится, (ибо с того-то обстоятельства наша история и получит надлежащий свой ход) счел полезным предложить царю (а царем был тогда Михаил Палеолог) один совет, который, как после открылось на деле, был весьма вреден, хотя советователь зато тотчас же возведен в достоинство эпарха. Думая, что он говорит действительно нечто полезное, державный посылает его осуществить то, что он советовал. Скоро прибыв в те места (ибо кто сам начал дело, тому никак нельзя было медлить поездкою) и нашедши тамошних граждан чрезвычайно богатыми, обладавшими множеством рогатого скота и овец, он делает перепись их имущества, и потом формирует войско на их счет, назначив каждому воину жалованья сорок монет, а большую часть, какая затем останется от наложенной теперь на те места подати, (что составляло сумму немалую,) приказывает внести в царскую казну. Когда это было сделано, — в жителях, потерпевших то, чего они никогда не ожидали, исчезла ревность к воинским подвигам и ослабела энергия.

6. После сего, кто из персов был отважнее и привык проводить жизнь с мечом в руках; тот, не следуя за прочими, подчинившимися тохарцам, которые теперь господствовали над Персиею, признавал делом более полезным, не возмущаясь против своего правительства, бежать к горным крепостям и, нападая на окрестности их, жить по-разбойничьи. Такая жизнь к немногим грабителям собрала весьма многих, и собравшиеся, став сильными, часто нападали на наших ослабевших и, понемногу пользуясь их бессилием, принуждали их к уступкам. Ежедневно выходя против врагов из крепостей, наши и вовсе оставили бы крепости (ибо собственности у них никакой не было), если бы долг кое-как противостоять неприятелю не обязывал их назначенным жалованьем. Они и противостояли, и большею частью по собственному расположению: но иногда противников вторгалось такое множество, что открыто нападая на наше войско, они торжествовали над всеми усилиями его мужества. Так было, пока, по обыкновению, в определенные времена выдавалось жалованье. Тогда надлежало только остерегаться от вторгающегося зла, а самим не выходить, не нападать и не стараться зло обратить на неприятеля, но оставаясь дома, беречь себя, — сражаться, когда враги вносят войну в средину нашей земли, и не сражаться, когда они не хотят вступать в сражение. Но как скоро державные стали скупиться и в выдаче жалованья, и выдача производилась не только не за каждый день, но и в меньшем против прежнего количестве, как скоро притом приезжавшие по временам военачальники значительную часть отнятой у неприятеля добычи стали брать себе, — многочисленность римлян в пограничных крепостях исчезла; потому что одни из них сделались жертвою меча, другие перешли к неприятелям, а иные, так как, оставаясь на месте, нельзя было избежать несчастья, переселялись в другие места и вели жизнь бродяжническую. Когда же некому больше было препятствовать вторжению в самые даже крепости, противники заняли их, и из них могли уже всякий раз, по желанию, делать набеги и наносить зло не только жителям соседним (это разумеется само собою), но и весьма отдаленным. Чрез это немало обеспокоивали они и римские войска, которые всегда должны были удерживать их, оставив другие области, требовавшие не меньшей защиты — особенно на западе. Притом, когда брошены были восточные крепости, пришлось задуматься и войскам, состоявшим на жалованье; потому что они не знали, следует ли им оставаться здесь, чтобы защищать восточные области империи, или присоединиться к вождям западным, и обращали свои взоры то на нас, то на них, непостоянством своего расположения внушая опасение той и другой стороне. Вышедши из-под власти, они действительно могли бы, даже в мирное время, перенести центр управления империею туда, куда пришли бы с оружием в руках. Зная, что делалось на востоке, и как затруднительным от того становилось положение империи, мы скажем теперь, до чего дела наши дошли впоследствии и приведем на то причины. Решившись же говорить, начнем речь с того, с чего лучше начать.

7. Когда после отца самодержавствовал Феодор Ласкарис, — женившийся на дочери его племянника по брату [9] Михаил Палеолог, украшенный достоинством великого коноставла [10] (а с этим достоинством издревле соединено было право иметь в своих руках все итальянское войско), подозреваем был в стремлении к царской власти; да и всегда видно было, что питая эту задушевную мысль, он при благоприятных обстоятельствах затеет возмущение. Впрочем, отцу тогдашнего державного дал он присягу в верности, запечатленную страшными клятвами; к тому же ограничивало его и определение архиерейское, угрожавшее ему проклятием, если он вздумает отложиться и вступить в открытую вражду с лицами царствующими. В этом состоянии были дела, когда приняв от царя власть над западными войсками, возымел он повод вступить в тайные условия с правителем запада, Михаилом Ангелом. Условия состояли в том, что Михаил Ангел должен был выдать за Палеолога собственную дочь, а Палеолог обязывался предать Михаилу Ангелу царскую область и, не оставляя службы при царе, упрочить за ним обладание тою страною. Но один слуга донес об этом царю и, обвиняя Палеолога, утверждал, что сам допущен был к участию в заговоре. Тогда Палеолога вдруг схватили, лишили власти и скованным бросили в тюрьму. Это обвинение не могло не сделаться известным; но неизвестно было, правду ли говорит обвинитель, как он утверждал, или клевещет, как утверждал Палеолог, вызывавшийся даже за истину выйти на поединок [11],— что в случае сомнительных доносов, по суду царей, издавна было в обычае. Как бы то ни было, только Михаил не мог избежать подозрения и окончательно очиститься от обвинения в неверности, но долго содержался в оковах под стражею, и подозрение преследовало его. Ни у кого в то время не доставало решимости ходатайствовать за него пред царем. Наконец тогдашнему патриарху Мануилу пришлось провести несколько месяцев в Лидии, где жил и царь. Собираясь выехать оттуда и узнав, что державный, по сему случаю, желал бы сделать иерарху что-нибудь приятное, Мануил тотчас, оставив все другое, стал ходатайствовать за узника и просил сжалиться над ним, как над жертвою клеветы. «Если ты, царь, отпустишь его и не совсем чистым от подозрения, говорил патриарх, все же он дает клятву относительно времени будущего, принимая на себя вместе с тем опасность подвергнуться наказанию церковному, чем связанный, не допустить в свое сердце не только самого дела, но и мысли об отложении, и как христианин, боясь суда Божия, останется нехитростно верным присяге, данной тебе и твоему роду». Уважив это предстательство, державный показал сочувствие к осужденному и ручался, что вполне возвратит ему душевное свое благорасположение, если и он вперед, по обещанию иерарха, будет твердо хранить данную царю присягу. Потом в бытность свою в Ахираях, вместе со многими архиереями, Мануил в ту самую минуту, когда стоял у жертвенника и приготовлялся к служению, посылает к державному одно из лиц, украшенных саном священства. Приняв посланного, державный тотчас освободил узника от оков и с удовольствием отпустил его к иерарху вместе с его подручниками. Как скоро Михаил вошел и выслушал от собора обычные увещания, тотчас, для большего подтверждения своей присяги царю, принял соборное определение о наказании; а потом, опять возвратившись к державному, удостоился великого его благорасположения. После того он вел себя осторожно и был внимателен к себе — с целью стать выше всякого подозрения, преимущественно потому, что носил высочайшее достоинство, особенно же боялся навлечь на себя подозрение того, который одною степенью власти стоял ниже его.

8. Но царь, быв горяч во всех отношениях, сильно трогался и унизительным о себе мнением (ибо владевшая им мучительная болезнь заставляла его везде подозревать что-нибудь ужасное). Он лишил чести Алексея Рауля, возведенного в достоинство протовестиария [12] и на его место поставил Георгия Музалона, атрамитянина, выдав за него Феодору из дома Кантакузинов, племянницу Палеолога; потом среднего его брата Андроника, сделав великим доместиком [13], женил на Клоисте, дочери Рауля; третьего же брата возвел в сан протиеракариса [14]. Эти люди нисколько не принадлежали к благородному сословию, а только занимали и сопровождали Феодора в его детстве. Кроме того он выколол глаза двум вельможам, из которых один был сын Алексея Стратигопула, Константин, удостоившийся знаменитого брачного союза (за ним была племянница того царя Иоанна), а другой — Феодор Филес. И много подобных дел совершил он, смиряя людей, гордившихся своей кровью, и приготовляя себе, по его мнению, безопасное шествие вперед: так как болезнь не давала ему отдыху; и днем и ночью не представлял он ничего, кроме худого.

9. Тогда как Палеолог, стоя во главе Месофинийского [15] легиона и даже начальствуя над самою дружиною воинов из знаменитых фамилий [16], сильно действовал на Италию, — подходит к нему некто из придворных, по имени Котис, бывший с ним в особенной дружбе, и дает заметить самым своим видом, что ему тяжело говорить о том, о чем хотел. «Если ты, сказал он, не воспользуешься бегством, то чрез несколько дней испытаешь великую беду. Да и мне по той же причине не безопасно здесь оставаться, но обоим нам надобно бежать в Персию, если тебе жаль своих глаз». Так говорил он, и словом дружбы совершенно убедил Палеолога, который, преследуемый подозрением в домогательстве царствования, и без того всегда боялся за самого себя. Подозрение-то не миновало и дяди его, великого хартуллария [17], который назывался тоже Михаилом Палеологом. Говорят, однажды спросили его о царской власти, и он простодушно отвечал: кому Бог дает царствовать, тот не виноват, если позовут его на царство. За это державный возненавидел его и, представляя, как такой человек может иметь такие заносчивые мысли, связал его и посадил в тюрьму. И так узнав о наступающей беде и справедливо пугаясь, как бы, оставшись здесь, не испытать опасности, Палеолог почитал себя человеком крайне жалким и решился — хотя на постыдное, однако ж на спасительное дело — бежать заграницу. Тотчас из двух представившихся ему зол, он, под влиянием страха, избирает меньшее: стараясь, сколько мог, долее оставаться невидимым, берет с собою некоторых домашних, переправляется чрез реку Сангару, бежит опрометью прямо в Персию и приходит к султану. Султан принимает его радушно, с надлежащими почестями. Там у иностранцев, ведя войско под царскими знаменами против врагов султана, Палеолог совершает подвиги мужества, в надежде смягчить сердце царя, если он услышит о том; но наконец одумавшись и уже решаясь бежать назад, приходит к тогдашнему предстоятелю Иконийской церкви и делает его посредником между собою и царем, не пришлет ли ему царь грамоты с уверением, что он совершенно перестал гневаться и позволяет ему возвратиться в отечество. Когда иерарх наскоро написал письмо к державному, выражая свое ходатайство за Палеолога, — державный, прочитав его, обнаружил сочувствие и собственноручным ответом обезопашивал беглеца, что от царского гнева не потерпит он ничего неприязненного, если возвратится на родину. И действительно, смирившийся был принят великодушно; для возвратившегося отверсты были объятия; сознавшемуся, что его вина непростительна, выражено сочувствие и возвращены прежние почести.

10. Вскоре за этим разнеслась у нас молва о взятии на западе города Эпидамна [18] и о том, что его жителям нужен архиерей, что там требуются и военачальник и войско. Поэтому в сан архиерея тотчас возведен был Халкутци, который украшался достоинством великого скевофилакса [19] великой церкви, а военачальником вместе с ним отправлен туда Палеолог, которому приказано, по усмотрению, содействовать там и другим вождям, особенно же архиерею. Быстро проехав Фессалию и уже собираясь переправиться чрез реку Вардарий, военачальник со своими войсками начал переправу первый, как вдруг в этих войсках встретил замешательство и расположение к измене, которую затеял побочный сын деспота Михаила, Мануил [20]. Явившись там с значительным войском и завязав сражение, он сошелся с военачальником и сперва ударом копья сбил его с ног; но потом этот встал, сел на коня и нанес ему такую рану, какой сам не получил.

11. Тогда правитель Диррахии, пользуясь этим возмущением, обратился к Фессалонике и, по-видимому, усиливался склонить ее на сторону возмутителей; а между тем распространилась молва, гласившая, что в Фессалонику скоро приедет комит царской конюшни, Хадин, с единственною целью взять Палеолога и в узах отправить к царю. Услышав об этом, Палеолог (который в то время тоже был в Фессалонике) сильно оскорбился и сам с собою размышлял, что это вздумалось царю, только что отправив меня, опять возвращать с бесчестием? Отчего это, удостоив меня письменно сочувствия и не только великодушно забыв о моих поступках, но и вверив мне важное дело военачальника, он теперь берет свое слово назад и осуждает меня как бы в дознанных уже преступлениях? Не зная, как справиться со своими мыслями и какой избрать путь, он решился прибегнуть к Богу: открыл свою душу диррахийскому предстоятелю и просил помолиться о нем пред Божественным престолом. Так как предметом прошения было дело богоугодное, то в Акатонийской обители тотчас после вечерни начали петь молебен, а на завтра архиерей положил совершить тайноводственное священнослужение. Когда наступил день и надлежало прочитать так называемые часы, архиерей пред литургиею, предписав молчание клиру, стал сам наедине беседовать с Богом и в глубокой тишине своей души возносил обычные преджертвосовершительные молитвы. Во время этого-то молитвословия слышал он, говорят, голос, повторившийся три раза — не вдруг, а с некоторыми промежутками. И этот голос произносим был не на обыкновенном наречии, даже не только не по-эллински, но и не на каком ином языке. Говорилось — ??????,— и больше ничего. Удивившись этому, архиерей тотчас пошел к фессалоникийскому предстоятелю (то был Дисипат Мануил) и объявил ему, как он со псалмопением стоял пред Богом и как, занятый тою мыслью, о которой было сказано, нечаянно услышал голос. Долго рассматривал это выражение Дисипат и, мысленно находя в нем нечто сходное с древним ?????? [21], вникал отдельно в каждую букву этого слова и наконец ясно сказал, что оно обещает Палеологу римское царство; ибо им объявляется, говорил, следующее: ????? ’???? ??????? ??????????? ’????? ????????????. Некоторые же утверждают, что и диррахийский епископ не слышал этого выражения, и фессалоникский не пророчествовал, но что последний из них был гадатель и занимался такими книгами, которые тому или другому лицу назначают царствование. Итак, желая дать знать Палеологу, что он получит престол, и надеясь тем облегчить его скорбь, угрожавшую самой его жизни, он, однако ж, видел, что книгам этот человек не поверит (ибо в делах неизвестных он не крепко держался книг). Поэтому, боясь, как бы Палеолог вовсе не потерял веры, говорил, что приговор о его царствовании выслушан от самого Бога, и для того снесшись с епископом диррахийским, подучил его сказать, будто слышал он голос, а сам взялся выдуманное им слово истолковать так, как ему хотелось. Уверив в этом Палеолога, означенные епископы восторгли его доброю надеждою, а себе, если бы вышло иначе, оставили основание к извинению в том, что истолкование их было ошибочно и что смысл того выражения оказался не тот, какой они в нем находили. Между тем комит царской конюшни, упомянутый Хадин находился уже в дороге и, несясь с быстротою птицы, скоро прибыл в Фессалонику. Тогда народная молва оправдалась самым делом: Палеолог был взят под стражу. Впрочем, Хадин не сковывал его ног — потому ли, что так было ему приказано, или может быть потому, что уважал его благородство, либо даже стыдился дружеских своих к нему отношений; ибо побуждений гнева нельзя согласить в мысли с выраженною им добротою. Сохранив таким образом его честь в возможной безопасности, чтобы со стороны городской толпы не приразилось к нему поношение, он выехал с ним ночью. Когда же город оставался уже далеко назади, Хадин объявил Палеологу о царском повелении и о том, что, уважая личное его достоинство, он хотя до настоящей минуты и пренебрег это повеление, однако ж, простирать свою дерзость далее не хочет; потому что это было бы бедственно для них обоих. Палеолог за такое снисхождение, выразил ему величайшую благодарность и был готов выполнить царское определение со всею точностью. Вслед за этим он возложил на себя оковы, так что сидеть на лошади ему надлежало уже, спустив обе ноги на одну сторону, и в таком положении продолжал свой путь. Когда они ехали, случилось, говорят, одно доброе предзнаменование, которое как бы предвещало то, чему вскоре надлежало исполниться. Вот в чем состояло оно. В продолжение езды, один из них представлял будущее и естественно скорбел, а другой, сколько мог, облегчал его скорбь и старался возбудить в нем благодушие. Наконец первый, наскорбевшись до изнеможения, попросил другого петь и начать песню, какая придет ему в голову (видно, был он искусен в пении и имел способность); от этого, сказал, может быть будет легче на сердце. Тогда Хадину вдруг пришлось запеть; «??? ???????? ????????? ?????????? ????????» (теперь наступает время исполнения пророческого предсказания), — и запел он не тихо как-нибудь и без участия, а с необыкновенным энтузиазмом и изо всей силы. Эта песня действительно привела узника в состояние воодушевления и дала ему почувствовать удовольствие — по наружности, как будто своею мелодичностью, а на самом деле своим содержанием, тогда как певец и не думал, что в настоящую минуту он для узника является добрым провещателем. Когда чрез несколько дней потом окончили они свой путь и спешили к царю, посланный немедленно является пред лицом державного и доносит ему о прибытии Палеолога; но Палеолог не был принят им ни на минуту и, как осужденный, отведен в темницу. Его дело положено было подвергнуть большему исследованию, чем как дотоле оно было исследовано; но это — тогда, когда державный будет пользоваться лучшим здоровьем. Между тем, несмотря на признанные пророчества о его царствовании, время, по болезни самодержца, уходило, и он все еще содержался в темнице. Решительных обвинений против него царь не имел; в вину узнику вменялось только возбуждаемое им подозрение и то, что многие приходили в недоумение, веря определениям рока. Тут самое предсказание становилось уже виновным. Оно было… но, чтобы описываемые события понять яснее, возведем свое повествование выше.

12. Державный впал в болезнь и — в болезнь тяжкую; так что, схватываемый ею, часто падал на пол. Это было, по-видимому, физическое сжатие сердца; отчего, думаю, и на лицо его выступала непомерная краснота: сердце не вмещало в себе разгоряченной крови; что заставляло ее обращаться, куда было можно, и даже нередко сообщать недобрые представления мозгу, а потому и самой мысли. Касательно способов мышления, может быть, вздумает иной сносить спорные мнения философов: но источник мыслей есть сердце, по крайней мере, когда они возводятся к мозгу, и смотря потому, соразмерен он или не соразмерен, таково бывает и возводимое. Так-то и теперь, едва схватывала царя болезнь, — страдалец начинал испытывать как бы влияние демонских чар. Народ, веривший этому, безумно винил во всем Музалонов, которые тогда, против ожидания, достигли высших почестей. А больному казался подозрительным всякий, кого обвиняли в чародействе. Поэтому многие в то время, люди важные, лишь только кто хрюкнул на них обвинением, забираемы были под стражу и, кому хотелось отмстить другому за себя или за ближнего, тому стоило только обвинить его в чародействе, и он подвергался наказанию. Когда же донос поступал к царю, тотчас (так как, слыша что-нибудь, он не молчал) царь с таким беспокойством приказывал исследовать дело, как будто бы оно касалось не другого, а его самого. При этом подсудимый мог быть оправдан не судейскими мнениями, не представлением свидетелей, не принесением клятв, не рассмотрением прежней его жизни, — нет, все это обличалось во лжи. Подсудимого спасало только одно, — если он решался взять рукою кусок раскаленного железа из горящего огня, [22] который назывался священным, к чему требовалось трехдневное приготовление. Решившийся на это должен был сперва провести три дня в посте и молитве, а рука его на то время покрывалась сеткою и обвязывалась полотенцем, запечатанным печатью, чтобы кто-нибудь не вздумал намазать ее мастью, уничтожающей действие огня. И пишущий это, приходя тогда уже в совершеннолетие [23], сам видел такое диво, что некоторые, подвергшись сему испытанию, выдерживали его невредимо. В те времена державный определял жениться на девицах благородного происхождения и таким людям, которые сами происходили иногда от семени неблагородного; надлежало только, чтобы царь почтил их благородством, удостоил почестей и, вместо награды, устроил брачный союз обоих лиц, дабы мужчины справедливо гордились своими, как говорят римляне, матронами, а эти принимали участие в достоинствах своих мужей. Так приказал он между прочим одному придворному, по имени Валанидиону, который еще при жизни прежнего царя был в числе пажей нынешнего державного, вступить в брак с племянницею Палеолога Феодорою, дочерью Марии или Марфы, которая родила ее Тарханиоту, великому доместику. Слово царя было для них твердым ручательством, и потому, когда обе стороны согласились на брак, жених стал свободно ходить в дом невесты. Оставалось уже немного времени до свадьбы, как вдруг, неизвестно по какому побуждению, державный, поставив свою власть выше справедливости, повелевает выдать упомянутую девицу благородного происхождения за сына Каваллариева Василия, тоже из благородных. Этот с радостью принимает такой дар, как благодеяние, и требует брака. Но второй жених не нравился женщинам, которые держались первого выбора и считали бесчестным отвергнуть его. Несмотря, однако ж, на то, вскоре, по назначению державного, они, волею-неволею, должны были выполнить приказание, и свадьба торжественно отпразднована. Но молодой на первых днях не имел со своею женою дела, свойственного мужчинам. Когда же спросил царь, отчего это так, — он сперва отвечал обоюдно, не желая открыть настоящую причину, а потом, испытываемый настоятельнее, сказал что препятствует чародейство. Тут вдруг возбудилось в державном подозрение относительно самого себя, и овладел им сильный гнев; он требовал, чтобы чародей был сейчас же открыт. И вот берут мякинный мешок и кладут в него вместе с кошками обнаженную благородную старуху; потом начинают извне колоть кошек шиповником, отчего они вонзаются своими когтями в страдалицу, и эта бедная принуждена была нехотя высказать свое признание. Впрочем, от ней нельзя было услышать более того, что она не знает за собою никакого дела и что, может быть, ее дочь ненавидит нового жениха, по любви к прежнему. После того царь не хотел долее мучить ее — либо из подозрения и в той мысли как бы она, привыкши чародействовать и подражая воспитанному ею и любимому брату, не дерзнула, подобно ему, применить свое искусство и к державному, либо из опасения, как бы, услышав об этом, Палеолог, в чувстве братского негодования, не наклонился к возмущению. Поэтому-то, он и послал лишить Палеолога должности военачальника и привести его в оковах — снаружи смотреть, — так для того, чтобы он оправдался по поводу обвинения его в чародействе, а на самом деле, причиною такого поступка была боязнь, как бы слух о страдании сестры не подвиг его к отложению. — Это видно было и из того, что царь вскоре не только опять вывел его из темницы и выразил ему сочувствие, но и по причине болезни, опасаясь за себя и за свои дела, вверил ему попечение о своей семье, напоминая вместе с тем о своей к нему милости, что тогда как он своими поступками заслуживал наказание, ради любви царя не сделано ему ничего неприятного.

13. В том же году к осени державный умер, оставив четырех детей: трех девочек и девятилетнего мальчика, соименного деду Иоанну. Старшие же из его дочерей были уже выданы замуж, — одна за правителя Болгарии Константина Тиха, а другая за Никифора, сына западного деспота Михаила. Это было предвозвещено знамением: в шестой день, до третьего часа затмилось солнце [24], отчего густой мрак скрыл все, и на небе видимы были звезды. Так восхищен был от земли прежде времени муж царственно рожденный и образованный. По глубокомыслию и благоразумию в слове и деле, по твердости и непреложности мыслей, он, конечно, не равнялся с отцом; зато отличался во всем быстротою, великодушием и воинственностью подобно деду, а от матери заимствовал щедродательность, так что подданным раздавал деньги обеими руками и, раздав их, не скорбел, а радовался; чрезвычайно также любил науки и благодетельствовал всем ученым, да не меньше и сам занимался ученостью, особенно же развил в себе искусством прекрасную способность писать, так что, если бы постарался, мог бы красноречиво излагать свои мысли о многом. Надлежало ли (умолчу о многом другом) торжественно совершить наступающую память святого — он ничего не делал при этом, кроме того, что откладывал в сторону дела и, тогда как один из клириков внятно читал положенное пред утренею шестопсалмие, сам совершал наилучшее служение празднуемому святому, — оказывал бесчисленные благотворения не только певцам, но и слушавшим пение, — из придворной ли стражи был кто тут, или из оруженосцев и царских телохранителей, при дворе ли служил кто, или пришел со стороны. Милость царя неисчерпаемо лилась на всех, особенно же на воинов и людей, занимавшихся науками. Не было ни дня ни ночи, ни времени скорби, ни часа радости, ни восхода солнечного, ни запада, когда видели бы или слышали, что царь не благодетельствует, или сам лично настроенный к тому, или настроив других. Быв таким, он для своих сановников казался, однако ж, властелином тяжелым, потому что назначал людям должности и удостаивал их надлежащих почестей, смотря не на благородство происхождения и родственные связи с царским домом, а на отличные качества. Кто был с ним в родстве и одной крови, тому, по мнению царя, уже очень довольно было и этого преимущества. А такой взгляд правителя, если судить правильно, должен был вызывать подданных к доблести и отличиям; потому что раздавать царские награды правитель положил не за беспечность, а за подвиги, за готовность служить ему и возбуждать к службе других. Внушал он, впрочем, и страх, показывая готовность как облагодетельствовать ревностного деятеля, так и наказать того, кто поступает незаконно; ибо немалое зло совершает вельможа, когда действует вопреки долгу: он походит тогда на евнуха, который, чрез отнятие одного члена, производит много вреда во всем теле, — все разъединяет и извращает; напротив, когда он исполняет долг, его можно уподобить средоточию, от которого зависит безопасность всей окружности, пока оно пребывает в своей области. И как бы, казалось, не управить надлежащим образом империею тому, кто рос под руководством такого отца, не называясь еще царем, быв у него единственным сыном и получая основательное образование во всех отношениях?

14. Этот сын однажды выехал на охоту в вышитой золотом одежде и на возвратном пути случайно встретился с отцом. Когда тот сделал поклон, — этот притворился будто и не видит его; а когда первый подошел, — последний не обратил на него и внимания. Это показалось сыну, конечно, знаком родительского гнева, что было и справедливо. Скорбя и думая, в чем бы могла состоять его вина, он подошел к отцу и смело спросил его наедине. Отец своим взглядом выразил, что вина его еще не забыта, и стал порицать неблаговременность богатой его одежды. «Что сознаешь ты в своем поступке хорошего для римлян, сказал он, расточая их достояние для развлечений, ни сколько им ненужных? Разве не знаешь, что эти золотошвейные сирские ткани вытканы из римской крови и что их надобно употреблять только тогда, когда чрез то хочешь оказать пользу римлянам? Но ты спросишь: когда же употребляются они в их пользу? Тогда, когда представляются нам иностранные послы: в этом случае, величаясь одеждами, мы даем знать иностранным дворам о богатстве римлян. Ведь богатство царя почитается богатством его подданных, и употребление его не для этой цели, а для порабощения себе других своих соотечественников, достойно клятвенного отрицания. Ты не размышляешь, сколько делаешь вреда, употребляя свою одежду попусту». Такие-то правила выслушивал тот, кто воспитываем был для царского престола!

15. Как скоро умер Феодор, тотчас объявлено было, что отец юного царя, при вступлении в монашество, попечение о своем сыне вверил протовестиарию Музалону. Этому князю Иоанну, как еще дитяти, которое, по малолетству, не могло безопасно управлять самим собою, конечно, нужно было стороннее охранение, чтобы, по непредусмотрительности, не потерпеть чего-нибудь, особенно, когда было много злоумышленников, которые и при малом движении, могли бы произвесть дело великое. Поэтому положено перевесть его в Магнезийскую крепость Ермос, и составить при нем большую свиту надзирателей. Между тем вельможи, то занимавшие еще почетные места, то рассеянные по разным областям и жившие без надзора, выказывали из-за угла свою гордость: на деле они были либералы, а говорить не осмеливались (потому что правили империею Музалоны); втайне строили замыслы, а притворялись верными слугами царя-отрока. Помня то, что потерпели от отца, они кусали свои губы и, набив себе оскомину предложенным от него кислым виноградом, или выпив поднесенную им чашу желчи, больными зубами скрежетали теперь на сына. Питая такое чувство негодования то против попечителя и дитяти, то против приставленных к нему лиц, от которых прежде тоже терпели, и вместе с тем зная, что их ненависть не может быть умиротворена местью людям, несправедливо, по их мнению, получившим такие почести, они, как ни мучились этим, а должны были бояться их. Тогда первый из Музалонов, почтенный достоинством протовестиария, видя, что зависть в империи сильна и ползет многими путями, что на многих падает подозрение в домогательстве царской власти, и предусматривая в этом великую опасность, признал долгом благоразумия испытать дух войска и вместе дознать расположение к себе вельмож. Для этого наперед старался он словами и делами заявить знаки своего подданства и служения малолетнему властелину, а потом созвал весь сенат, всех членов царского дома, всех правителей и лиц, командовавших войском; пригласил также и братьев царского деда Ласкари, который и сам некогда украшался царскою диадимою и восстановил почти совсем падавшие дела римлян; не были забыты и слепцы (как то Стратигопул и Филес). Когда же все эти и другие сановники явились в собрание, Музалон стал на возвышенном месте, чтобы могли слышать его первые и последние, и говорил следующее.